Вампиры замка Карди Б. Олшеври-младший Читателю, уже знакомому с творчеством Б.Олшеври и его романом «Семья вампиров», будет небезынтересно прочитать книгу его продолжателя и духовного наследника Б.Олшеври-младшего. Действие романа «Вампиры замка Карди» происходит в годы Второй мировой войны. Фашистские ученые и зондеркоманда СС получают задание раскрыть тайну замка Карди и поставить вампиров на службу интересам Германии. Однако дружное семейство, обитающее в замке, имеет на этот счет совсем иное мнение.. Б.Олшеври-младший Вампиры замка Карди Часть первая ЛЮДИ Глава I Любовь и долг графини фон Далау В спальне графини Магды фон Далау, на стене напротив кровати, находилось огромное зеркало: высотой — в человеческий рост, шириной — в длину кровати. Впрочем, стоит уточнить: во всех трех спальнях графини фон Далау — в городском доме в Берлине, в загородном поместье фон Далау и в доме доктора Гисслера, где графиня Магда работала лаборанткой и где ей частенько приходилось ночевать — находилось по большому зеркалу, отражавшему кровать… И всё, что на кровати происходило. Даже когда это «всё» происходило между Магдой и ее законным мужем, графом Хельмутом фон Далау — Магде все равно нравилось наблюдать собственные страстные игры. Хотя «всё» с Хельмутом было настолько пресно и скучно, что вовсе не заслуживало внимания. То есть, не заслуживало бы… Если бы не красота Магды. Магда обожала любоваться своей красотой. И особенно — во время ласк, когда ее нагое тело так изящно изгибалось, когда кожа сияла, словно роза на заре, и покрывалась росой испарины, когда разметавшиеся волосы сверкали при свете ночника, как расплавленное золото… Даже с Хельмутом в такие моменты она выглядела изумительно! И научилась возбуждаться от одного только своего вида. Что уж говорить о тех ночах, когда она была с Куртом? С прекрасным, как языческий бог, белокурым Куртом фон дер Вьезе! С бесконечно любимым Куртом. Конечно, когда она была с Куртом, она очень скоро отвлекалась от лицезрения их отражений в зеркале, она полностью отдавалась страсти. Но если потом пыталась вспомнить, как это все было, — то вспоминалось только то, что она успела увидеть в зеркале. Сейчас, очнувшись после короткого сна — или обморока? — в который ее повергнул последний пережитый с Куртом экстаз, Магда тоже первым делом вспомнила, как красиво это было. Как приятно — тело не помнило. Тело уже отдохнуло и жаждало новых наслаждений. Зато — как сплетались они на кровати: розовая рыжеволосая Магда и белокожий, словно из мрамора выточенный, светловолосый Курт, — эта картина так и стояла у Магды перед глазами. И в который уже раз Магда сожалела о том, что природа наградила ее склонностью к медицинской науке, а не к изобразительному искусству. Какие прекрасные, наполненные страстью полотна могла бы она создавать, будь она художником в той же степени талантливым… Но — увы. Впрочем, как мудро сказано: каждому — свое. А Магда на свою участь не жаловалась. Магда села на постели, любуясь спящим Куртом. Он лежал на спине, закрыв лицо сгибом локтя. Великолепное тело. Роскошная мускулатура. Настолько рельефная, что по этому телу вполне можно было бы изучать строение мышц на уроке анатомии. Хотя, если обнаженный Курт войдет в аудиторию, большинство студенточек — а с началом войны на медицинский факультет поступало все больше женщин — просто рассудок потеряют от восторга и разом забудут всю свою науку. Создала же природа такое чудо! Но еще большее чудо — то, что они с Магдой встретились. В этом огромном мире, среди тысяч, миллионов людей… Могли и заблудиться. Разминуться. Два человека, так идеально созданные друг для друга, прекрасные, сильные, страстные, они могли бы никогда не увидеть друг друга, никогда не познать главного чуда в жизни: того, как упоительно слияние их тел! Жаль, Магде так и не удалось добиться от Курта ответа на вопрос: было ли у него когда-нибудь с другой женщиной — так же, как с ней, с Магдой? Почему-то он не любил говорить на эту тему. Впрочем, он вообще не любил говорить. Но в глубине души Магда знала: нет, не было. Не могло быть у него с другой — ТАК. Потому что тогда то, что происходит между ними, уже нельзя назвать чудом. Но ведь это — чудо! Самое настоящее чудо! Она знает наверняка. Магде захотелось обнять Курта, прижаться к нему, ощутить всей своей кожей — жар его тела, покрыть его, спящего, поцелуями… И пробудить — для новой страсти. Очень хотелось. Но она решила подождать. Пусть поспит еще немного. Она и так замучила его вчера. Вместо этого Магда слезла с постели. Подошла к столу, взяла персик из вазы, впилась в сочную мякоть и принялась высасывать сок. Ей всегда нравилось не кусать персики, а именно высасывать. Забавно. Может, и в ней тоже есть задатки вампира? Магда подошла к зеркалу. Приподнялась на цыпочки, изогнулась, тряхнула распущенными волосами. Хороша графиня фон Далау! Тяжелые полушария грудей, гибкий стан, круто изогнутые бедра — и очень изящные, точеные щиколотки. Больше всего Магда гордилась именно своими ногами. Не волосами, огненно-рыжими с золотым отливом, покрывавшими ее спину до самых ягодиц сверкающим плащом. Не кожей — без единого изъяна! Нет, лучше всего были ноги. Потому что изящные щиколотки и маленькие ступни — особенно у такой крупной, роскошной женщины — являются признаком благородного происхождения. Да-да, именно ноги. Не руки даже: у аристократки в двадцатом столетии могут быть крупные руки, если в детстве она много занималась спортом! А вот ноги ноги всегда выдают… Так что Магде повезло. Ее ноги не выдавали. Курт вздохнул во сне, потянулся, открыв лицо. Магда бросила в вазу то, что осталось от персика — пустую влажную кожицу с косточкой внутри — и подошла к кровати. Долго стояла, глядя на любимое лицо. Любуясь Куртом, как дивным произведением искусства. Потом не выдержала — со страстным стоном кинулась на него, принялась жадно целовать… Курт тоже застонал недовольно — и попытался отпихнуть Магду. Но она уже обезумела. Она взобралась на него верхом, сжала его своими сильными ногами. Покрывала поцелуями его грудь, живот… Терлась об него разгоряченной плотью. И тело Курта пробудилось прежде сознания — он все-таки был еще так молод и так быстро отзывался на страсть! Магда торжествующе нанизалась на него. И зарычала от восторга — такой могучий ток блаженства прокатился внутри! Курт наконец соизволил открыть глаза. И, схватив Магду за талию, резко перекатился на кровати. Он ненавидел, когда Магда восседала на нем, как амазонка. Подмяв ее под себя, принялся терзать податливое тело. Был, как всегда, безжалостен и груб. А Магда, как всегда, отвечала ему сладострастными стонами. Они едва-едва успели достигнуть кульминации и оторваться друг от друга: в мозгу Магды еще вспыхивали разноцветные звезды, а дыхание Курта еще не успело нормализоваться… Когда в дверь постучались и раздался вежливый, но громкий голос горничной: — Фрау фон Далау, проснитесь! Вернулись герр генерал и герр профессор. Герр доктор просит вас срочно спуститься в библиотеку. Потом, помолчав, горничная добавила: — Они ждут еще и герра фон дер Вьезе, но его комната пуста. Фрау фон Далау, вы случайно не знаете, где он может находиться? Магда хихикнула, глядя на сердитого Курта, и громко ответила: — Хорошо, Хильди, скажи доктору, что я оденусь и спущусь. Что касается герра фон дер Вьезе… Я знаю, где его искать. Вы можете не тревожиться. — Спасибо, фрау фон Далау, — все тем же ровным вежливым тоном ответила горничная и Магда услышала ее удаляющиеся шаги. И только тогда позволила себе расхохотаться. Неужели они действительно не догадываются?.. Курт вскочил с постели и принялся по-солдатски быстро одеваться. — Кошмарное пробуждение, Магда… Сначала — ты. А теперь еще и дядюшки вернулись, — проворчал Курт. Магда ответила ему нежнейшей улыбкой. — Спускайся первым, милый. Я приду чуть позже. Надо же соблюдать приличия! Как ты думаешь, какое платье мне надеть: цвета незрелого миндаля или золотистое? — Думаю, Магда, всем будет глубоко наплевать, что на тебе надеть. Приди ты хоть голая… Сейчас куда важнее резолюция Хаусхоффера. Быть экспедиции или не быть. — Цитируешь Гамлета, милый? — Чего?!! — с искренним непониманием воззрился на нее Курт. — Ничего, забудь, — отмахнулась Магда. — И, знаешь… Не всем будет безразлично, если я приду голая. — Собирайся скорее, ладно? Без тебя ведь не начнут… Курт схватил с туалетного столика щетку для волос, быстро причесался. Затем провел ладонью по щеке и нахмурился: за ночь появилась едва заметная щетинка… Но Курт не мог допустить, чтобы его видели небритым, и опрометью кинулся в прилегающую к спальне ванную. Магда вздохнула и встала. Она наденет платье цвета незрелого миндаля. Все-таки оно не такое открытое. И придется причесаться — доктор Гисслер любит, когда волосы убраны. Интересно, какое известие привезли братцы Хоферы? Быть или не быть экспедиции в замок Карди? Вот в чем вопрос… Когда Магда — с некоторым, вполне простительным для дамы, опозданием вошла в библиотеку, все были уже в сборе. И, как она поняла, разговор все-таки начался в ее отсутствие. Магда стрельнула глазами в сторону разложенных на столе бумаг. Резолюция получена! Обе подписи — и генерала Карла Хаусхоффера, и министра внутренних дел, а по совместительству шефа Гестапо Генриха Гиммлера… Что же, это радует. Ответ на гамлетовский вопрос получен, причем положительный ответ: «быть». Магда с улыбкой обвела взглядом присутствующих. Доктор Гисслер — он всегда напоминал Магде высохший от времени трупик бурой крысы. Именно трупик. Именно крысы. И очень, очень иссохший. И даже траченный молью. Но дряхлый облик мог обмануть кого угодно — то только не ее! Она училась у Гисслера, а потом работала с ним. Доктор Гисслер — один из ведущих гематологов Германии. Человек, бесконечно преданный науке. Безразличный ко всему, кроме науки. Всегда готовый на эксперимент, но доверяющий только фактам — да и то не до конца! Магда знала, сколько энергии клокочет в этом хилом тельце, какой могучий ум заточен внутри черепа, обтянутого пергаментной пятнистой кожей. Впрочем, сейчас доктор Гисслер не обманул бы даже незнакомого человека, потому что глаза его, обычно — по-стариковски тусклые, сейчас горели, как у хищника, почуявшего добычу. Профессор Отто Хофер. Этнограф. Внешне похож на ящерицу с тонкой шеей и маленькой подвижной головкой. Сушеную ящерицу… Еще в юные годы увлекся изучением легенд о вампирах. Еще до войны объездил практически весь мир и везде искал следы неупокоившихся кровососущих. И находил! Многие считали его чудаком. Многие смеялись над ним. А он пылко доказывал, что большинство так называемых «художественных» произведений о вампирах — описание историй, происходивших на самом деле. Он нашел доказательства реальности событий, описанных в «Дракуле» Брэма Стокера. А потом обнаружил записки некоего доктора Вейса — старинные рукописи, письма и дневники, собранные воедино, дополненные собственными воспоминаниями и изданные в России еще до революции в качестве «романа ужасов»: «Семейные хроники Дракулы-Карди». Отто Хофер нашел и самого престарелого Вейса, успел пообщаться с ним незадолго до его смерти, смог заполучить в свои руки бесценный архив и даже посетил карпатский замок Карди. Часть замка лежала в развалинах, часть была вполне пригодна для жилья, но единственный оставшийся в живых Карди обитал за океаном — в Соединенных Штатах Америки. Отто Хофер не раз писал ему еще до войны. Но ответа не получил. А с началом войны ходил по инстанциям, пытаясь добиться разрешения на проведение эксперимента в замке. Отто Хофер был уверен, что вампиры все еще там. Заточены в своих гробницах, но — живы! Он мечтал доказать всему миру свою правоту: что легенда о вампирах — вовсе не легенда… Но ничего не мог поделать, пока не познакомился с доктором Гисслером. Того заинтересовала медицинская сторона вопроса: бессмертие за счет изменения состава крови. Правда, в вампиров доктор Гисслер пока не поверил. Но готов был поучаствовать в эксперименте и помочь доказать правоту — или ошибочность — теорий Отто Хофера. Генерал Август Хофер, грузный, болтливый, безразличный к науке и ни во что не верящий. Посмотреть на них с Отто — и не поверишь, что родные братья! А уж предположить, что Курт — их родной племянник, и вовсе невозможно. Август Хофер, однако, был совершенно необходим двум ученым, потому что он обеспечивал поддержку эксперимента со стороны армии. Именно Август предложил — в случае, если Отто прав и вампиры существуют — создать бессмертных, неутомимых, бесстрашных воинов. Из числа солдат СС, разумеется. И перебросить их в Россию. Пока-то русские додумаются до серебряных пуль и осиновых кольев… Если вообще додумаются — с их-то воинствующим атеизмом! А в остальном — идея великолепна. Вампиры подкрадываются в жертвам незаметно. Вампиры не боятся обычного оружия. Вампирам не страшен холод. Вампирам не нужно никакого довольствия, кроме крови врагов, а уж этого-то у них будет с избытком! Вампиры боятся солнца… Но солнце в России зимой светит всего несколько часов. Сам Август Хофер в России не бывал, но от тех, кто там бывал, он слышал: в России холодно и почти всегда темно, поэтому морозостойкие русские партизаны так легко уничтожают целые отделения — и снова отступают в непроходимые леса. Если солнце светит всего несколько часов, вампиры с легкостью смогут от него скрываться. Например, зарываясь в снег. Или придумать для них походные переносные гробы. Главное — доказать, что они вообще существуют и могут делать других вампиров. А с экипировкой как-нибудь само собой решится. Ученые подумают и придумают наилучший выход… В Германии много хороших ученых. Придумали же столько полезных вещей! Для тех же концлагерей! Главное — найти вампиров. А самое главное — получить от армии «добро» на проведение эксперимента и поддержку в высших инстанциях. Курт забился в самый дальний и темный угол. На этих сборищах он чаще всего молчал, а если и подавал реплики — то всегда невпопад… Магда долго не понимала, почему его вообще приглашают и посвящают во все это. Потом узнала от доктора Гисслера: красота Курта разбивала не только женские сердца. Всесильный Карл Хаусхоффер, тайный глава Анненербе, великий магистр, верховный маг, ученый-геополитик, пользующийся личным доверием Гитлера, человек, которого боялись все, включая Гиммлера и Мюллера, престарелый генерал Карл Хаусхоффер оказался скрытым гомосексуалистом. Открытым он быть не мог — гомосексуализм давно был признан одновременно и преступлением, и болезнью, и гомосексуалистов, поелику возможно, старались оградить от общества (или общество — от них), а то и вовсе уничтожали. Один раз увидев Курта, он был совершенно сражен его красотой. Курту было тогда девятнадцать. Их с Магдой роман тогда только-только начинался… А с Хаусхоффером Курт столкнулся во время какого-то массового праздника. Хаусхоффер замер, восхищенный, а потом, — спохватившись, что неумеренный восторг перед красотой юноши может вызвать известные подозрения, — нарочито громко сказал: «Вот классический представитель арийской расы! Такими были наши предки — выходцы с сияющего Туле!» Отто Хофер до того тщетно пытался пробиться к Хаусхофферу, дабы ознакомить его со своими исследованиями, в надежде, что Хаусхоффер-то точно должен заинтересоваться историей вампиров в замке Карди. Ведь именно с благословения Хаусхоффера были отправлены экспедиции на Памир и в Южную Америку, на поиски Шамбалы, чаши святого Грааля, легендарного меча Экскалибур, могилы Фридриха Барбароссы, древнего города выходцев с Туле, и прочего, прочего, прочего, что требовало больших материальных и человеческих ресурсов, что казалось безумием для материалистов, но было абсолютно необходимо для будущего Германии… В свое время Отто даже пытался доказать свое родство с Хаусхоффером на основании созвучия фамилий «Хофер» и «Хаусхоффер». Не удалось. И Хаусхоффер не желал с ним встречаться. Ничего не хотел слышать о вампирах. Пока не увидел Курта. В тот день все переменилось. Хаусхоффер начал приглашать к себе всех троих Хоферов. Беседовал с ними. И в конце концов разрешил экспедицию и обещал всестороннюю поддержку. Правда, соответствующие бумаги долго не подписывал… Но судя по сияющим глазам Отто Хофера и самодовольному виду Августа, долгожданные подписи наконец-то получены. Магда ободряюще улыбнулась Курту. Но тот все с тем же хмурым выражением на лице отодвинулся в темноту. Словно и не рад, что свершилось наконец то, чего они так долго добивались: разрешение получено и подписано! У Магды мелькнуло предположение, что, возможно, Курт боится Хаусхоффера: боится, что генерал потребует от него «особой благодарности» за помощь и поддержку, оказанную проекту его дядюшки. И решила при случае разубедить Курта. Не так глуп Хаусхоффер, чтобы рискнуть всем, чего он добился, ради ласк красивого мальчишки. Пусть даже очень красивого. Цокая каблуками, Магда прошла через библиотеку и уселась на стул в самом центре. В кресле было бы удобнее, но зато так всем присутствующим будет лучше ее видно. А Магда любила, когда ею любовались. Август Хофер немедленно уставился на ее ноги. Потом вперился в вырез платья. Хорошо… Очень хорошо! Сегодня она намерена подшутить над ним. И подшутит — мало не покажется. — Итак, давайте посмотрим, что мы знаем о вампирах наверняка, — начал доктор Гисслер, довольно потирая ладони. — Без всяких там домыслов, коих эти стены слышали немало… При этих словах он покосился в сторону профессора Отто Хофера, и профессор, как всегда в смущающих его ситуациях, покраснел и задергался: — Никогда не высказывал я никаких домыслов! Только предположения, размышления на тему, но это необходимо для того, чтобы проанализировать факты! — По-моему, для того, чтобы проанализировать факты, нужны только факты, — заметил генерал Август Хофер. — А я не хочу больше слушать о вампирах. Даже если они существуют… Мы и так много о них говорили. Все знаем, — сердито пробормотал Курт. — Но сейчас из массы «всего» надо вычленить главное, — заметил доктор Гисслер. — Так что мы знаем о вампирах? — спросил Август Хофер. — Что является бесспорным фактом? — Бесспорный факт можно установить только в ходе эксперимента, проворчал доктор Гисслер. — Мы пока только исходим из предположения, что вампиры существуют. Нам дана возможность это предположение проверить. Но фактами мы пока не владеем. Итак, чем вампиры привлекают прежде всего? И тут подал голос Отто Хофер. Он посветил изучению этой темы почти что половину жизни. Это он добивался разрешения на эксперимент и теперь, одержав победу, он не мог стерпеть, чтобы обсуждение превратилось в фарс! К тому же ему хотелось солировать, ведь он наверняка знал о вампирах больше, чем все остальные, вместе взятые. — Привлекательность вампиров — в их бессмертии. Вернее, в особой, почти идеальной форме бессмертия. Вампиры сохраняют разум, способность мыслить, все черты личности — в отличие, скажем, от гаитянских зомби, которых так же можно считать бессмертными, — невозмутимо продолжал Отто Хофер. — Вампир остается самим собой, каким он был при жизни. Ну, конечно же, он вынужден вести ночной образ жизни, а днем спать в гробу. — Вы уверены, что гроб обязателен? — спросил доктор Гисслер. — Гроб присутствует в большинстве легенд. Но, возможно, нужно просто какое-то место, где вампир будет недосягаем для солнечных лучей. А гроб… Видимо, между смертью человека и пробуждением его в качестве вампира проходит какое-то время, в течение которого человек неподвижен и выглядит мертвым. Его успевают похоронить. И после он привыкает прятаться от солнца именно в гробу. — Если гроб стоит в склепе — все понятно… Ну, а когда гроб зарыт в земле? — снова спросил Гисслер. — Вампиру приходится каждый раз заново рыть себе могилу? А как он закапывается? Ведь прежде нужно накрыться крышкой? — Все это, доктор, нам предстоит установить в ходе эксперимента, раздраженно ответил Отто Хофер: он ненавидел, когда его перебивали. — Итак, что мы записываем первым пунктом? То, что с древних времен вампиры интересовались прежде всего детской кровью. Спрашивается, почему? поднял указательный палец доктор Гисслер, призывая всех ко вниманию. — Дети и девственницы. Так во всех книжках написано, — тихо сказал Курт. — Так и записываем: дети и девственницы, — доктор Гисслер действительно обмакнул перо в чернила и записал. — Наверное, кусать стариков просто противно, — проворчал Август Хофер. — Я бы предпочел укусить девственницу. Хорошенькую девственницу. А лучше — не девственницу, а красивую и пылкую молодую женщину. Он выразительно взглянул на Магду. Магда ответила ему надменной улыбкой. — После укуса на теле жертвы остается след — две маленькие ранки с неровными белыми краями, именно по этим следам и определяют, что человек стал жертвой вампира, потому что остальные последствия вампирического нападения напоминают начальную стадию гриппа: слабость, головокружение, бледность кожи, жажда и резь в глазах от яркого света. И вот это для меня является самым интересным… Возможно, вампиризм передается вирусным путем? Через кровь? Как становятся вампирами, Отто? Перечислите-ка мне снова все способы! — Мне кажется, вы не хуже меня разбираетесь в вопросе, доктор Гисслер! — обиженно проворчал Отто Хофер. — Только не надо этого ребячества, Отто! — брезгливо поморщился Август. — Нам оказали высочайшее доверие. Высочайшее, ты понимаешь? Сам фюрер будет ознакомлен с материалами нашего эксперимента… Когда материалы будут готовы. Подписи на приказах поставили Гиммлер и… И сам знаешь кто! Нам дают отряд СС и разрешают набрать в лагерях человеческий материал для эксперимента! И у нас три месяца для того, чтобы предоставить первые результаты исследований. Тут не до твоих обид. — У южных славян бытовало мнение, будто вампиром непременно станет жертва вампира, и даже случались в Румынии и в Венгрии настоящие эпидемии вампиризма, когда целые деревни или районы вымирали, чтобы воскреснуть ночью в облике вампира… Но большинство исследователей вампиров сомневаются в возможности такого способа «заражения» вампиризмом. Ведь каждому вампиру каждую ночь нужна свежая кровь и, если бы вампиры «размножались» в геометрической прогрессии, то есть вампиром становилась бы каждая жертва вампира, на земле давно бы уже не осталось людей. По всей вероятности, вампиризм передается не через укус вампира, или не только через укус, а как-то иначе, — пометил у себя доктор Гисслер. — Быть может, существуют особи, изначально предрасположенные к вампиризму? — Ирландец Брэм Стокер, автор «Дракулы», предположил, что для того, чтобы стать вампиром, следует самому попробовать крови вампира, — сказал Отто Хофер. И добавил: — Причем вампир должен отдать свою кровь добровольно. — То есть, если мы просто поймаем вампира, привяжем его к лабораторному столу, выкачаем из него кровь и раздадим ее солдатам, у нас ничего не получится, — томно промурлыкала Магда. — Прежде вампир должен сам покусать наших солдат, потому что иначе у него не будет крови. А после укуса вампир должен проникнуться к этим бравым ребятам самой искренней симпатией, чтобы он сам предложил им отведать его вампирской крови… Непростая задача стоит перед нами, господа! Мужчины оторопело смотрели на нее. Магда элегантным жестом закурила, затем сощурилась и, выпятив губки, словно для поцелуя, выпустила струйку дыма. Курт поморщился: даже закурить сигарету она не могла без того, чтобы не продемонстрировать свою похотливость! Вела себя так, как будто… Как будто пыталась соблазнить их всех. Всех четверых. Прямо здесь. Словно в подтверждение его мысли, Магда изящно закинула ногу на ногу и слегка качнулась на стуле, словно поудобнее устраиваясь. Но Курт явственно услышал легкий скрип ее чулок при трении бедер друг о друга. И не он один профессор Хофер судорожно сглотнул, доктор Гисслер покраснел и криво улыбнулся, а генерал Хофер расхохотался. — Вы что-то сегодня в игривом настроении, Магда, — нахмурился доктор Гисслер. — Боюсь, графиня, вам придется все-таки принять самое непосредственное участие в эксперименте! — подмигнул Магде Август Хофер. — Против ваших чар не устоит даже вампир. И наверняка позволит взять у себя немного крови для исследований! — Я подумаю об этом, — величественно кивнула Магда. — Продолжайте, Отто! Что еще важного вы хотите нам сказать о вампирах? — Существует еще одно распространенное среди писателей заблуждение: будто каждая жертва вампира умирает, что невозможно по той же причине, которая была упомянута ранее. Умирают только те, к кому вампир начинает испытывать особую привязанность, кого он посещает снова и снова. — Итак, резюмируем, — доктор Гисслер потряс в воздухе листом, на котором делал пометки. — В качестве человеческого материала для первой стадии эксперимента нам понадобятся дети. Надо будет привезти из лагерей. На второй стадии эксперимента материалом станут добровольцы из числа солдат и офицеров. Добровольцы уже найдены, хотя я лично их еще не видел и не обследовал. Теперь нужно найти детей. — Приманка, значит… А почему не девственницы? — с глумливой улыбкой поинтересовался Август Хофер. — Вампиры девственниц тоже любят… И с девственницами интереснее, чем с детьми! — Детская психика более податлива. С ними будет меньше проблем. Взрослые девушки будут задавать всякие вопросы… Сбежать попытаются. Сопротивляться. Или еще что-нибудь… В общем, с взрослыми проблемы неизбежны. С детьми их будет во много раз меньше. Достаточно будет извлечь их из лагеря и поместить в сносные условия. — Мне кажется, одним из требований к человеческому материалу, в данной ситуации — к этим детям, должна быть их внешняя привлекательность, — сказал Отто Хофер. — Возможно, вампиру все равно, чью кровь сосать… Но во всех источниках указано, что при наличии выбора, они предпочитают самых молодых и самых красивых. — Вампиры — эстеты… Будьте осторожны, фрау Магда! — улыбнулся Август Хофер. — Нам всем следует быть осторожными, — заметил доктор Гисслер. Эксперимент обещает быть опасным… Если вообще что-нибудь получится. Но нужно быть готовыми… Чтобы самим защититься от вампиров, нам придется носить серебряные цепочки на шее, а так же на поясе, на запястьях и на щиколотках. И поставить на окна всех жилых помещений серебряные решетки. А на двери — надежные замки. — Дорогой эксперимент! — буркнул Август Хофер. — Нам выделили средства, — гордо улыбнулся Отто Хофер. — Но и спрос с нас будет… Какие еще требования к человеческому материалу, доктор Гисслер? Я сам планирую заняться этим. — Мне кажется, следует исключить попадание в число подопытных детей еврейской национальности. Если эксперимент увенчается успехом, некоторые из подопытных станут пищей для наших добровольцев. — Понимаю, — серьезно кивнул Август Хофер. — Мы не можем допустить, чтобы солдаты СС пили нечистую кровь. — Забавно звучит! «Пища для наших добровольцев», — рассмеялась Магда. Но на этот раз Август Хофер ответил ей строгим взглядом: — Фрау Магда, это серьезный вопрос! Расовая чистота солдат и офицеров СС должна быть вне подозрений! Родословная солдат — на предмет родства с евреями и прочими расово неполноценными — проверяется с 1800 года! А родословная офицеров — с 1750 года! Столь же строгой проверке подвергаются их невесты. Вы не слышали, как генерал… Не буду называть его имени — вы знаете его не хуже, чем я — лишился звания и регалий? В роду у его супруги обнаружились евреи! Причем даже не в восемнадцатом, а в начале семнадцатого века… И, хотя она носила одну из самых благородных фамилий Германии — с приставкой «фон», разумеется! — генералу было предложено немедленно развестись. Это был человек немолодой, он прожил с супругой больше тридцати лет… В общем, отказался. И вынужден был расстаться с мундиром. Естественно, их сыновья были немедленно исключены из рядов СС. Если наш эксперимент увенчается успехом — наверняка будет принят новый расовый закон, в отношении, так сказать, доноров… Магда презрительно улыбнулась и снова закурила. А потом с деланной ленцой в голосе обратилась к доктору Гисслеру: — Доктор, значит, ваш правнук не подходит в качестве материала для эксперимента? Все трое присутствовавших мужчин — профессор, генерал и Курт — онемели от такой дерзости. Но доктор Гисслер оставался спокойным: — Нет, Магда, вы же прекрасно знаете, что его отец был евреем. Но если вас интересует, отдал бы я собственного правнука на корм вампирам ради нашего эксперимента, то знайте: отдал бы. Потому что наш эксперимент — на благо Германии. А ради блага Германии я готов пожертвовать всеми своими близкими. — Значит, Лизе-Лотта может быть использована, как материал, прошептала Магда, искоса поглядывая на Курта. — Не говорите глупостей, Магда. Вы прекрасно знаете, какую ценность представляет для меня Лизе-Лотта! Я старый человек. Очень старый. Я нуждаюсь в постоянном уходе. А какой наемный работник сможет дать мне столько самоотверженной заботы, сколько дает мне она? Какой наемный работник будет столь внимателен и проявит столько ответственности, чтобы помнить все, что мне необходимо в путешествии или в случае обострения какой-либо из моих болезней. Нет уж, фрау фон Далау, — усмехнулся доктор Гисслер. — Заботливая сиделка мне даже нужнее, чем хороший лаборант. Так что я скорее пожертвую вами, чем Лизе-Лоттой. — Надеюсь, фрау Шарлотта не будет участвовать в экспедиции? — подал голос Курт. Магда скрипнула зубами. Ну, почему он всегда произносил имя этой бесцветной дурочки с таким почтением, даже с… С любовью?! — Разумеется, поедет. И я только что объяснил вам, почему, — ответил Гисслер. — Но это же может быть опасно! Вы не вправе подвергать ее жизнь такому риску! — возмутился Курт. — Я не вправе подвергать свою жизнь такому риску… Риску остаться на месяц, если не на более долгий срок, без должного ухода! И вообще, молодой человек, меня ваше мнение по данному вопросу не интересует! — сварливо ответил доктор Гисслер. — Но не тревожьтесь особенно. По уже изложенным выше причинам, я буду беречь Лизе-Лотту. К тому же я сомневаюсь, что вампиры ею заинтересуются. Лизе-Лотта — не девственница, — продолжал доктор Гисслер, обернувшись теперь уже к Магде. — И у нее слабое здоровье. А мы не знаем, как повлияет на вампира, если он станет питаться кровью больного человека. Вы сами, Магда, в этом смысле гораздо лучше подходите в качестве донора. Вы тоже, конечно, не девственница… Но вы красивы и у вас идеальное здоровье. — Вы хотите девственницу? Я привезу вам… Девственницу с чистой кровью. Для завершающей стадии эксперимента! — коварно улыбнулась Магда. — Надеюсь, это ваша очередная шутка? — угрюмо спросил Отто Хофер. — Нет, профессор. Это не шутка. Я давно собиралась это сделать… Это будет забавно… Но позвольте мне пока умолчать о подробностях. Я хочу, чтобы все было сюрпризом! — Господа! Фрау фон Далау! — доктор Гисслер снова постучал по столу. Прошу вас, покончим с этой болтовней. Вот список того, что нам следует получить от правительства: серебро, подопытный материал и добровольцы. Дети и добровольцы должны быть здоровы. — Помилуйте, какое здоровье после концлагеря?! Тем более — у детей? удивился Август Хофер. — Значит, отберете самых красивых и самых выносливых. И хватит на сегодня. Доктор Гисслер поднялся, и вышел из библиотеки, подавая пример остальным. Отто Хофер схватил со стола листок с записями, сделанными доктором Гисслером, быстро пробежал глазами и пренебрежительно отбросил. За ним направился к двери Курт. Август Хофер не торопился уйти, выжидательно глядя на Магду. Магда прошла мимо него с деланным безразличием на лице. Что он вообразил? Краснорожий, пузатый, да еще этот нос, как у морского слона, а уши… Огромные и мясистые. Как у настоящего сухопутного слона! Которого в зоопарке выставляют. Глазки маленькие, взгляд пронзительный. Волосы редкие, он их тщательно начесывает, чтобы изобразить подобие шевелюры. Что он вообразил о себе и о ней? Что она переспит с ним? Похоже… Как глуп! И всего-то несколько вольных шуток… А этот кретин уже вообразил, что она, графиня фон Далау, будет рисковать своим супружеством и титулом ради сомнительного удовольствия ублажить «храброго генерала» в постели. Да ясно же, как Божий день, что он сразу побежит всем и каждому рассказывать о том, как легко отдалась ему «аппетитная графиньюшка фон Далау». И наверняка еще что-нибудь пренебрежительное добавит… Вроде как — она ему навязывалась, а он до нее снизошел… Уже теперь-то наверняка треплет ее имя во время дружеских попоек. Только пока опасается что-нибудь конкретное говорить. Но усиленно намекает окружающим, что все уже было, было… Все и даже больше! Магда хорошо знала таких мужчин. Болтать они горазды. А в постели — ничто. Магда догнала Курта в коридоре, положила ладонь ему на плечо. — Подожди! Он обернулся. Прекрасное, прекрасное лицо! Юность и чистота. Волевой, всегда так сурово сжатый рот. Холодный взгляд прекрасных голубых глаз. О, чего бы не отдала она ради того, чтобы эти глаза засветились нежностью — для нее! А губы сами попросили поцелуя! И титул отдала бы. И даже жизнь… Для такого, как Курт, жизни не жалко! Магда смотрела на него сияющими глазами. Потом чуть приподнялась на цыпочках и прижалась губами к его губам. Как всегда, его рот не сразу поддался поцелую, его губы не сразу раскрылись ее жадному, ищущему языку. Краешком глаза Магда увидела массивную тень, упавшую на пол из-за поворота коридора. Тень чуть-чуть колыхалась… Но не двигалась. Август! Подслушивает! Ну, и черт с ним. Ему же хуже. Все равно не побежит он Хельмуту докладывать… И никому не скажет. Не захочет, чтобы хоть кто-то знал о том, что Курт в который уж раз обошел дядюшку. Курт вдруг прервал поцелуй и резко оторвал от себя Магду. — Почему? — жалко всхлипнула Магда. — Нам следует разойтись и хоть немного поспать. — Ты не зайдешь ко мне? Ненадолго? Ну, еще хоть один раз… Пожалуйста, милый! Она готова была на колени перед ним упасть, потому что уже чувствовала трепет, пробегающий по коже, и тяжесть в груди, и сладкие спазмы в низу живота. Она опять хотела его! И только он мог утолить ее желание! Никто другой… Она пыталась найти замену… Но никто не мог — так! Никто! — Нет, Магда. Я хочу побыть один. Прости. Мне нужно подумать… — О чем тут думать? Мы столько раз уже все проговаривали! Единственная новость — то, что нам наконец разрешили провести эксперимент в замке Карди! — Да. Разрешили. И времени для принятия решения осталось очень мало. До завтрашнего утра. Завтра я должен сказать доктору Гисслеру… От безжизненных интонаций в голосе Курта, Магде вдруг стало холодно. И даже страсть, мгновение назад сжигавшая все ее тело, вдруг сжалась до размеров орешка, спряталась где-то глубоко-глубоко. У Курта был такой странный взгляд… — О чем ты хочешь сказать доктору Гисслеру? — прошептала Магда пересохшими губами. — О том, что я хочу принять участие в эксперименте в качестве добровольца. — Нет, Курт! — ужаснулась Магда. — Ты не можешь… И тут же ей в голову пришло, что он, должно быть, шутит, и она рассмеялась — фальшиво и невесело. — Ну, же, милый, скажи, что ты пошутил! — Я не шутил. И не надо над этим смеяться. Это слишком серьезно. — Вот именно! Это СЛИШКОМ серьезно! Я просто не допущу, Курт… — От тебя, Магда, здесь ничего не зависит. Зависит от меня. От доктора Гисслера. И от того, существуют ли вампиры на самом деле. Доброй ночи, Магда. Курт повернулся и четко чеканя шаг ушел в темноту коридора. Сзади послышался тихий скрип половиц. Магда обернулась: массивная тень исчезла. Август убрался восвояси. Хорошо, хотя бы хватило осторожности не приставать к ней теперь, после того, что она услышала от Курта… Магда прислонилась к стене и медленно съехала на пол. Будь проклят одержимый Отто Хофер вместе со своими вампирами и своим замком! То, что начиналось, как интересный эксперимент, или даже — как забавное приключение, теперь могло обернуться трагедией… Величайшей трагедией в ее жизни! Потому что в Курте — вся ее жизнь. И без Курта существование Магды потеряет всякий смысл. В то, что после эксперимента Курт останется живым, хоть и изменившимся, Магда не верила. Потому что она вообще не верила в вампиров… Мария-Магда Хох, графиня фон Далау, родилась в деревне, в обычной крестьянской семье. У Иоганна и Гертруды Хох росло восемь детей: шесть сыновей и две дочки. Все рослые, крепкие, огненно-рыжие — в мать, и очень похожие на отца своими круглыми, красными, грубыми лицами типичных немецких крестьян. Все, кроме Магды. Она одна была красавицей. Рыжеволосой и рослой — как мама. С белоснежной кожей, изящными чертами лица и грациозной фигурой, унаследованной ею от отца… От отца-аристократа. Рождение Магды Хох было результатом супружеской измены. Единственной измены, которую позволила себе двадцатилетняя Труди Хох, тогда уже — мать двоих сыновей и покорная жена. Иоганн Хох всегда отличался скаредностью и никогда не упускал возможность извлечь выгоду: изо всего, из чего ее можно было извлечь. Когда Иоганн узнал, что жена помещика фон Литке, чью землю Хохи арендовали уже семьдесят лет, скончалась от родильной горячки, оставив новорожденную дочь, — он сразу же сообразил: фон Литке понадобится здоровая кормилица. Труди тогда как раз кормила их второго сына Готфрида, и молока у нее было в избытке. Да и выглядела она чудесно: здоровая, цветущая, ну просто — кровь с молоком. Вот он и велел жене одеться в праздничное платье — стилизованное под народный костюм, с корсажем на шнуровке и низким квадратным вырезом, в котором вся грудь ее, белая и пышная, как перина, видна была, как на витрине! — после чего сам отвез Труди в поместье. Протестов относительно того, что Готфрида слишком рано отнимать от груди, Иоганн слушать не желал. Лишь бы взяли Труди кормить новорожденную дворяночку… А мнимый вред для собственного сына вполне окупится той прибылью, которую вся семья получит от богача фон Литке! Расчет Иоганна Хоха оказался правильным. После скрупулезного врачебного осмотра, Труди приняли кормилицей к новорожденной Луизе фон Литке. Малышка была слабенькой и доктор строго-настрого запретил кормилице отлучаться от нее, а старая нянька, вырастившая еще покойную госпожу фон Литке, строжайшим образом блюла запрет доктора. Так что домой Труди впервые сумела вырваться только через пол года — да и то всего на полтора часа! Она не знала, что после ее отъезда, четырехмесячный Готфрид две недели орал не умолкая, потому что не желал признать рожок с коровьим молоком — достойной заменой материнской груди. И даже привыкнув к коровьему молоку, еще три месяца страдал сыпью и поносом. Впрочем, даже если бы Готфрид умер, Иоганн все равно бы жене об этом не сообщил до тех пор, пока не закончилась бы ее служба у фон Литке. Уж как-нибудь нашел бы способ умолчать. А то ведь женщины — существа глупые: еще начнет грустить, плакать и молоко перегорит! А молочко-то — на вес золота! Вдовец фон Литке хорошо платил кормилице. Да еще и подарки делал. О том, что фон Литке делал Труди подарки не только из благодарности за здоровье своей новорожденной дочери, прибывающее не по дням, а по часам, но еще и потому, что пышногрудая Труди очень привлекала его, как женщина, Иоганн Хох узнал, когда было уже слишком поздно. Впрочем, узнай он своевременно — наверное, ничего бы не изменилось. Он всегда умел пожертвовать собственной гордостью, лишь бы выгоду соблюсти. А так получилось наилучшим образом: обманутый муж узнал, что он обманут, только когда получил назад свою жену. Труди была не шестом месяце беременности и привезла домой такое значительное денежное вознаграждение, какого Иоганн не мог себе представить даже в самых смелых своих мечтах. В доме Альбрехта фон Литке Труди прожила полтора года. Малышку кормила год и месяц — пока, собственно говоря, не забеременела сама, и девочка не перестала брать у нее грудь. Альбрехт фон Литке был добрым и мягким человеком, он баловал свою любовницу и Труди искренне горевала, расставаясь с ним: она уже привыкла к комфорту и богатству помещичьего дома, она уже совсем отвыкла от тяжелой крестьянской работы и грубого мужа! Но Альбрехт фон Литке собирался жениться на некоей почтенной и богатой вдове. И он был слишком деликатен, чтобы привезти молодую жену в дом, где все еще живет его любовница. Иоганн Хох пришел в ярость, узнав об измене жены. Даже пересчитав полученные от фон Литке деньги, он не мог успокоиться. Принялся было колотить Труди, но потом опомнился и испугался даже — не причинил ли вреда ребенку? Ведь с помощью этого ребенка он сможет «доить» фон Литке еще долгие годы! Действительно: фон Литке оказался настолько порядочен, что выплачивал своей внебрачной дочери весьма значительное ежегодной содержание. И каждый год Иоганн Хох запрягал повозку, сажал туда наряженную Труди и вез ее в поместье — за деньгами. А вечером того же дня он бил Труди смертным боем за измену. Магда — как, впрочем, и остальные дети — привыкли к этому обряду: совместная поездка родителей куда-то — затем папа колотит маму — а в ближайшие выходные все едут на ярмарку или просто в город, и покупают все, что нужно для хозяйства. Поскольку дети видели это с младенчества, они не удивлялись. И даже не пытались расспрашивать родителей. Впрочем, скорее из страха, чем по причине отсутствия любопытства: Иоганн Хох был скор на расправу, а детей воспитывал исходя из принципа «кто жалеет розги, тот губит своего ребенка». Иоганн не желал погибели детей и порол их еженедельно. Поэтому они не задавали лишних вопросов, чтобы не напрашиваться на внеочередные побои. И Магда очень долго не знала, что отцу она — не родная… Хозяйство было крепким, Хохи никогда особенно не бедствовали, но и роскошествовать не приходилось. Работали все. Много и тяжело. Пожалуй, Магду отец щадил больше других — после того, как стало ясно, что она вырастет красавицей. Были у него в отношении ее особые планы. Когда Магде исполнилось тринадцать лет, ее родной отец — Альбрехт фон Литке — скончался. Не оставив никаких письменных распоряжений относительно своей внебрачной дочери. Когда Иоганн и Труди в очередной раз отправились в поместье за деньгами — их попросту выгнали. Таким было распоряжение вдовы покойного. В тот раз, вернувшись домой, Иоганн поколотил Труди сильнее обычного — так, что даже сломал ей руку и несколько ребер. Пришлось вызывать врача, что повлекло за собой непредусмотренный траты, что разозлило Иоганн еще сильнее… Тот год стал трудным для семьи Хохов. Труди все время хворала. Было ли это результатом побоев или просто так совпало — никто не знал. Но случались дни, когда она совсем не могла встать с постели, и даже мужнины пинки не помогали. Но уже на следующий год, когда Магде исполнилось четырнадцать, Иоганну повезло. Вдова фон Литке поселила в поместье своего любимого младшего брата. А брат частенько приглашал гостей и устраивал многодневные шумные торжества, требовавшие дополнительной прислуги, которую нанимали в близлежащих деревнях. На эти торжества всегда приезжал один и тот же человек: богатый промышленник Пауль Штюрмер. И где-то после третьего его визита в поместье фон Литке, по окрестностям поползли нехорошие слухи… Из уст в уста передавалось, что Штюрмер питает противоестественную страсть к девочкам-подросткам, всегда пристает к ним, пытается напоить и обольстить, или даже подкупить деньгами. Крестьяне перестали отпускать в поместье своих юных дочерей. Ходили только девушки постарше: к ним Штюрмер был безразличен. А прочие гости — разве что по заднице хлопнут или за грудь щипнут. Так взрослая девка всегда врезать обидчику может… Если захочет. Если шлепок за обиду сочтет. То есть серьезного убытка для взрослых девок не наблюдалось. Другие родители дочерей не пускали, а Иоганн Хох решил, что время пришло получить от Магды новую прибыль. И во время подготовки к очередному празднеству, отослал в поместье Магду с наказом вести себя хорошо, знатным господам ни в чем не отказывать, чтобы не обиделись, и постараться заработать для семьи немного денег. Труди даже не пыталась возражать боялась, что Иоганн снова изобьет ее до полусмерти. Впрочем, в то время она окончательно расхворалась и почти ко всему сделалась безразлична. Естественно, Пауль Штюрмер, при виде ослепительно-прекрасной, пронзительно-юной и абсолютно непорочной четырнадцатилетней Магды, сразу же потерял голову и предпринял все, чтобы соблазнить ее. Впрочем, понадобилось немного: ласковые слова, которых девочка дома не слыхала, чудесные пирожные, которых ей не приходилось пробовать, и несколько бокалов сладкого вина. От вина Магду сморило и она почти не чувствовала, что вытворял с ней Штюрмер. Только очень удивилась наутро, проснувшись голой в богатой комнате для гостей, на одной кровати с храпящим голым стариком. Возможно, у другой девочки в такой ситуации приключилась бы душевная травма, от которой она не смогла бы оправиться до конца дней своих. Но Магду мучило похмелье, болела голова, тошнило, так что было не до душевных травм. А Штюрмер нежно заботился о ней, дал ей еще вина, потом — горячей вкусной еды, и похмелье отступило. Так что, когда он в очередной раз попытался ею овладеть, Магда и не подумала сопротивляться. Через пять дней праздник кончился. Магда вернулась домой. Иоганн Хох ее встретил мрачным взглядом. С порога потребовал деньги. Пересчитал — сумма была очень внушительной… Честным путем столько денег не заработать. Иоганн потребовал, чтобы девочка немедленно рассказала ему, что случилось с ней в поместье и за что она получила столько денег. Грозился страшными карами за ложь. Испуганная Магда рассказала… Иоганн удовлетворенно кивнул — и отвесил ей мощную оплеуху! А после выволок на двор и принялся хлестать вожжами, обзывая ее всеми самыми грязными словами, призывая Бога и соседей в свидетели своего позора. Потом, оставив полубесчувственную Магду на руках у матери, запряг лошадь и поехал в поместье. Там он опять ругался, кричал, грозился полицией. Он хорошо все рассчитал: гости еще не разъехались и Штюрмер, во избежании развития скандала, дал «разгневанному отцу» еще денег. Следующие три месяца стали для Магды самыми страшными в ее жизни. Во-первых, отец беспрестанно оскорблял и ее, и ее мать, и на улице она просто появиться не могла, чтобы не вызвать шквала насмешек и перешептываний. Хорошо еще — начались каникулы и Магде не нужно было появляться в школе. Так она и сидела дома целыми днями. В деревне обычным делом было, что девушка шла под венец будучи беременной или имея ребенка… А то и двоих, причем от разных отцов, — а замуж выходила за третьего! Плодовитые даже больше ценились, и дурнушки старались забеременеть, чтобы наверняка выйти замуж — пусть даже не за отца своего ребенка, а за другого, соблазнившегося именно плодовитостью избранницы. Но это — взрослые девушки, и решение отдаться они принимали самостоятельно! А девочка, обесчещенная развратным стариком, вызывала всеобщее насмешливое презрение. Насмехались над ней и дома: сестра и братья, ненавидевшие Магду за то, что она красивая, а значит — особенная… А главное — за то, что отец всегда загружал ее работой меньше, чем других! Во-вторых, Магда узнала, что отцу она не родная. Что мать прижила ее от богатого любовника — помещика фон Литке. Иоганн не преминул рассказать Магде всю историю грехопадения Труди, причем с самыми грязными подробностями, им же самим придуманными. А Магда вспоминала Луизу фон Литке — хрупкую белокурую девочку, надменную и нарядную, которая ей, Магде, всегда казалась настоящей принцессой, далекой, недосягаемой… А оказалась — ее родной сестрой! А в-третьих — и это было самым ужасным — Иоганн Хох склонил падчерицу к сожительству. Или, правильнее сказать, он регулярно насиловал Магду. Причем ее внешняя красота и юность были для него далеко не главным соблазном. У него была цель… И этой цели он вскоре добился: Магда забеременела. Чтобы наверняка установить беременность, Иоганн Хох свозил Магду в город к акушерке. Прямо там, в кабинете, услышав «страшное известие», он придавался громкому отчаянию. Акушерка предложила заявить в полицию на совратителя «бедной малышки». Иоганн пообещал, что так и сделает. После чего отвез рыдающую Магду в поместье фон Литке. Где устроил очередной скандал. Обезумевшая фрау фон Литке вызвала телеграммой Штюрмера: пусть сам платит за свои «шалости». Штюрмер приехал через день. Настоял на том, чтобы Иоганн позволил ему поговорить с Магдой наедине. Иоганн допустил это с величайшей неохотой и только тогда, когда Штюрмер пригрозил ему судебным преследованием за шантаж. Иоганн прекрасно понимал, что на самом деле для него, крестьянина Хоха, обращение в полицию ничего хорошего не принесет: богатый Штюрмер всегда сумеет противостоять всем обвинениям, а то и его же, Иоганна, засадить за решетку! Иоганн делал ставку на нечистую совесть Штюрмера, действительно соблазнившего Магду… Хотя и не ответственного за ее беременность. Но случилось то, чего Иоганн Хох боялся больше всего: во время разговора со Штюрмером, смягчившись от ласкового обращения и далеко не показного сочувствия, Магда принялась рыдать и, рыдая, рассказала Штюрмеру всю правду. Включая и то, что городская акушерка становила срок беременности — восемь недель. Так что Штюрмер отцом ребенка никак быть не мог. Будь на его месте более жестокий человек — или менее дальновидный — и это могло бы обернуться против самой Магды. А так — пострадал только Иоганн Хох. Штюрмер даже не дал ему увидеться с Магдой. Просто объяснил, что девочка во всем созналась, и теперь Хоху лучше уносить ноги… А о «бедной малышке» позаботится он, Пауль Штюрмер. Магда больше никогда не видела родителей. Штюрмер увез ее в Нюрнберг, где Магде сделали аборт. После чего они переехали в Берлин, где у Штюрмера был дом. И зажили вдвоем, в абсолютной гармонии, весело и счастливо. Штюрмер никогда не был женат: его всегда привлекали только очень юные девочки, а юность — товар скоропортящийся… Штюрмер был действительно очень богат. И неглуп. У него в гостях бывали очень интересные люди. Он возил Магду по лучшим европейским курортам. Одевал, как куколку. И следил за ее духовным развитием. В первый год учителя ходили к ней домой, потом она пошла в хорошую школу, где увлеклась биологией. Штюрмер ее увлечения поощрял, покупал ей книги, подарил очень хороший микроскоп. Попутно он прививал ей правила хорошего тона, учил правильно говорить, красиво есть, нашел ей учителя танцев, возил ее на теннисный корт, чтобы она умела вести себя в том обществе, куда Штюрмер приводил ее безо всякого стеснения — как свою воспитанницу. И, хотя большинство его знакомых догадывались о том, какие отношения на самом деле связывают старика Штюрмера и рыжеволосую Магду, никто не смел хоть как-то выказать свои догадки в их присутствии: Штюрмера боялись. На самом деле их сексуальные отношения прекратились, когда Магде было семнадцать. Ее тело стало стремительно округляться, терять подростковую угловатость и приобретать все более женственные очертания… И Штюрмер больше не испытывал к ней влечения. Но он любил ее. Потому что она была единственной из его юных любовниц, кто относился к нему с абсолютным доверием и искренностью. Ей было восемнадцать, когда Штюрмер познакомил ее с графом Хельмутом фон Далау. И настоял на том, чтобы Магда отнеслась к этому человеку «со всем возможным расположением». Сначала Магда испугалась: что, если Штюрмер, утратив сексуальный интерес к ней, заставит ее ложиться в постель с его приятелями? Но, оказалось, намерения Штюрмера были чисты, как снег. Он просто хотел получше пристроить Магду, а застенчивый, пугливый и не очень умный Хельмут подходил для этого, как нельзя более лучше. Хельмут был старше Магды на двадцать два года. Он был богат, имел титул, но никогда не пользовался успехом у женщин. Разве что у авантюристок, на которых он обжегся пару раз — и приобрел стойкий страх перед женщинами «не своего круга». А из «своего круга» ему сватали только очень некрасивых или очень бедных. Да и те не умели скрывать скуку, общаясь с ним… Тогда как Хельмут был человеком чувствительным и остро реагировал на малейшее пренебрежение со стороны женщины. Естественно, он с первого взгляда влюбился в Магду: воспитанницу богатого человека, девушку «своего круга» (Штюрмер солгал ему, будто Магда — дочь обедневших австрийских аристократов и круглая сирота), красавицу, умницу, да еще такую добрую, внимательную и, кажется, не питавшую к нему отвращения… Магда действительно слушала бесконечную нудную болтовню Хельмута с улыбкой умиления. Ведь она-то боялась, что «относиться со всем возможным расположением» к Хельмуту — означает лечь с ним в постель! А оказалось — достаточно только его слушать. В девятнадцать лет Магда поступила в университет, на медицинский факультет. У них на курсе было всего три девушки, но двое других — серые воробышки, на фоне которых красота Магды сияла еще ярче. Поклонников у нее было — не перечесть. Но Магда никем из них так и не заинтересовалась. Они были всего лишь студенты, в большинстве своем — бедные… Выходить замуж за кого-то из них не имело совершенно никакого смысла. К тому же Магду действительно занимала учеба. И на курсе она была второй по успеваемости. Где-то в то же время она послала запрос относительно своих родителей. И узнала, что мать — умерла, отец — то есть Иоганн Хох — процветает, старшие братья женились, сестра вышла замуж… Штюрмер, проведав о том, что Магда заинтересовалась родными, спросил, не хочет ли она как-то отомстить Иоганну Хоху за все страдания, которые она испытала по его вине. Штюрмер сказал, что готов организовать убийство… Но Магда отказалась. Какой смысл? Этим уже не вернешь ничего. И, в конце концов, она осталась не в накладе… А лучшей местью такому человеку, как Иоганн Хох, будет ее процветание! Пусть даже он никогда и не узнает об этом. На втором году обучения в числе преподавателей оказался доктор Фридрих Гисслер, один из ведущих гематологов Германии. А тема болезней крови более всего интересовала Магду. Гисслер взял ее к себе на факультатив, а через год пригласил ассистировать в своей лаборатории. Это было большой честью, а главное — значительным шансом сделать научную карьеру. И Магда воспользовалась этим шансом. Случилось это в 1936 году, то есть через год после принятия известных расовых законов. Соглашаясь работать в лаборатории Гисслера, Магда уже знала, что ее предшественником был очень талантливый еврей, который, помимо всего прочего, исхитрился жениться на единственной внучке доктора Гисслера, причем настолько запудрил мозги этой дурочке, что год назад она уехала вместе с ним из страны. Доктор Гисслер был на хорошем счету у нового правительства. И о внучке не имел никаких сведений. Очень прискорбно, если учесть, что сын его и невестка погибли давным-давно. И других родных, — кроме внучки, совершившей расовое преступление, и расово неполноценного правнука, которого пустоголовая внучка умудрилась прижить от своего еврея, — у доктора Гисслера не было. Магда уважала доктора Гисслера, потому что понимала: он действительно великий ученый. И она искренне сочувствовала ему. Так что неприязнь к внучке доктора Гисслера — ее звали Лизе-Лотта и она была на шесть лет старше Магды — зародилась еще тогда. Магда искренне негодовала. Как Лизе-Лотта могла покинуть старого, больного деда? И на кого она променяла его? На жида! На поганого жида! Вот они, все таковы, богатенькие девочки, рожденные на шелковых простынях и выросшие в пуховых гнездышках, на всем готовеньком! Или порочны, или безмозглы, или… Быть может, Лизе-Лотта просто не способна была принять самостоятельного решения? Куда ее ведут за ручку — туда и идет? Позвал еврей замуж — пошла. Позвал еврей уехать с ним — уехала. И ведь наверняка не сладко пришлось ей… Когда немецкие войска заняли Польшу и начали предприниматься действенные шаги для окончательного решения еврейского вопроса, Магда стала чаще вспоминать глупенькую Лизе-Лотту Гисслер — как-то она там сейчас? Жива ли? И очень боялась, что Лизе-Лотта жива и объявится, тем самым погубив репутацию деда, научную карьеру Магды и все их совместные начинания! Впрочем, все это было гораздо позже. Магда к тому времени уже стала графиней фон Далау. А произошло это знаменательное событие в 1938 году, когда Штюрмер внезапно скончался от удара, — так же, как и родной отец Магды, не оставив никаких письменных распоряжений относительно своей воспитанницы. Близких родственников у Штюрмера не было, зато дальних было много и они, как стервятники, накинулись на его наследство… И, естественно, выставили Магду из дома прямо на следующий день после похорон! Закон был на их стороне. Да Магда и не пыталась бороться. Незачем было. Потому что граф Хельмут фон Далау, возмущенный бесчестным поведением штюрмеровой родни, немедленно предложил ей руку и сердце. И Магда с радостью приняла его предложение. Правда, обвенчались они только через пол года, когда минули положенные шесть месяцев траура. И все это время Магда жила у доктора Гисслера и занималась наукой, только наукой… Больше всего боясь, что Хельмут со свойственной ему мнительностью заподозрит ее в неискренности — или до него дойдут наконец слухи об истинной подоплеки ее отношений с покойным Штюрмером. Но все обошлось. Свадьба получилась очень красивая. У Магды была фата со старинными кружевами и платье, расшитое речным жемчугом, и фамильные бриллианты фон Далау. Правда, жених был старше ровно в два раза: ей исполнилось двадцать два, ему — сорок четыре. И смотрел уныло, как снулая рыба, словно и не рад был тому, что женится на такой красавице! Хотя Магда знала, что Хельмут просто-напросто ненавидит все многолюдные официальные мероприятия, поэтому и выражение лица у него такое, словно пытается прожевать целый лимон. И еще один омрачающий счастье пунктик выявился: оказывается, у Хельмута была своя собственная воспитанница! Правда, настоящая воспитанница, а не то, что у Штюрмера… Очень некрасивая, угрюмая, белесая девочка Анхелика. Магде девочка сразу не понравилась. И она долго не могла допытаться, откуда Хельмут заполучил это чудо. Одно время подозревала даже, что это плод греховной связи Хельмута с одной из приснопамятных «авантюристок». Но в конце концов Хельмут сознался: Анхелика была дочерью одного из его друзей, журналиста, входившего в число штурмовиков Рема и убитого во время «ночи длинных ножей». Матери у девочки и вовсе не было — какая-то темная история, вроде как, после рождения дочери она сбежала в Аргентину. Анхелика жила у бабушки, очень почтенной женщины. А когда бабушка скончалась, не надолго пережив сына, — Анхелику взял к себе Хельмут. Магда была, конечно, не в восторге от присутствия Анхелики в доме… Но вначале думала: дом-то большой, всем места хватит! Ан — нет. Анхелика, видно, тоже возненавидела ее с первого взгляда. Правда, в первый год все было спокойно, Анхелика соблюдала дистанцию и вроде бы даже побаивалась Магду… Но потом — словно с цепи сорвалась! Девочка оказалась настоящим чертенком и просто не давала Магде жизни. Она лила чернила ей в постель, клей — в туфли, резала ее платья, подбрасывала дохлых мышей на туалетный столик, собирая их изо всех мышеловок в доме, а летом умудрялась добывать еще и дохлых лягушек или даже коровьи лепешки! Магда очень скоро научилась запирать от нее свою комнату, но девчонка проявляла дьявольскую изобретательность: словно целью жизни для нее стало — доставлять Магде всевозможные неприятности! К тому же Хельмут запрещал наказывать Анхелику и все время призывал Магду «пожалеть сиротку». И впрямь: при нем Анхелика смотрелась сущим ангелом! Этаким несчастным котеночком, которого злые люди выбросили за порог — погибать от холода и голода. Сделать жалостное личико для Анхелики не составляло труда. Ровно как и извиниться перед Магдой тихим, робким голоском. Но, разумеется, извинялась она только тогда, когда этого требовал от нее Хельмут. А потом снова принималась за свое. Магда долго не могла понять, за что девчонка так ее ненавидит. Пока не перехватила как-то обожающий взгляд, устремленный Анхеликой в сторону Курта. Глупая девчонка была в него влюблена! А Курт, естественно, не замечал маленькую замухрышку… И, возможно, Анхелика догадывалась о том, какие отношения связывают Магду с Куртом? Влюбленные женщины чувствуют такие вещи… И влюбленные девчонки — тоже. Анхелика могла творить все эти гадости из-за элементарной ревности! Потому что понимала: у нее нет надежды заполучить Курта. Нет и не будет, пока рядом — Магда. К счастью, Анхелика была единственной ложкой дегтя в той бочке меда, которой стало для Магды супружество с Хельмутом. Ведь мало того — Магда стала графиней фон Далау и очень состоятельной женщиной! Муж к тому же был тихим, непритязательным человеком, очень умеренным во всем, включая сексуальные желания. Он обожал Магду, восхищался ее красотой и умом, всецело поддерживал ее в стремлении сделать научную карьеру и полностью доверял ей. В общем, изменять ему оказалось очень легко! Забавное совпадение — свою единственную настоящую любовь, Курта фон дер Вьезе, Магда впервые увидела на торжестве по случаю годовщины их с Хельмутом семейной жизни. Курт прибыл с двумя дядюшками: Августом Хофером, недавно произведенным в генералы, и Отто Хофером, известным ученым-этнографом. Курту недавно исполнилось девятнадцать — он был на четыре года моложе Магды. Он был солдатом СС — рядовым солдатом, несмотря на свое высокое происхождение! — и уже успел повоевать. Но все это Магда узнала позже. А в тот миг, когда она увидела Курта… Это было — как вспышка. Ей показалось — перед ней архангел Гавриил! — таким его рисовали на иллюстрациях в Детской Библии, которая была у Магды в начальной школе. Правда, Курт был еще красивее. Лицо архангела и великолепное тело языческого божества. Прежде Магде не случалось встречать людей более красивых, чем она сама. Но Курт был — совершенство! А главное от него исходил какой-то животный магнетизм… Горячий ток, от которого кровь Магды в мгновение вскипела и она ощутила вдруг желание, невероятное по силе, какого прежде и представить-то себе не могла! До встречи с Куртом, Магда считала себя женщиной холодной и рассудительной. И к плотским утехам относилась скорее даже с отвращением… А тут — словно безумие охватило ее: ей захотелось подойти к прекрасному юноше, взять его за руку и увести прочь из зала, наверх, в супружескую спальню, и там отдаться ему, чем бы не пришлось платить за это наутро! К счастью, в тот день она смогла сдержаться. Но объявила настоящую охоту на Курта. Выслеживала его, как дикого зверя в лесу. Появлялась всюду, где появлялся он. Видела его с разными женщинами. Ревновала неистово. В ревности своей доходила едва ли не до убийства… Во всяком случае, мечтала убить всех женщин, на которых Курт хоть мимолетно задержался взглядом! В конце концов, Магде повезло и она застигла его в пивной, куда порядочные женщины вообще-то не ходили — куда Курт пришел один… Наверное, чтобы напиться до свинского состояния. Иногда он себе позволял такие «развлечения». Но в тот раз — ему не позволила Магда. Она увела Курта из пивной. Посадила в машину. Отвезла в гостиницу, где заранее сняла номер. И там… Нет, она не отдалась ему — Магда сама овладела его прекрасным мускулистым телом! Овладела со всем пылом изголодавшегося животного! Она абсолютно утратила стыд в своей любви к этому юноше. Подойдя к нему в пивной, она так и сказала: «Я хочу побыть с тобой наедине. Пойдем со мной, прошу!» А он — он с трудом ее вспомнил… И очень удивился. Называл «графиня фон Далау». А позже Курт стал относиться к Магде с нескрываемым пренебрежением как к шлюхе. Ни во что не ставил ее… И совершенно не ценил ее чувства. Но Магда готова была стерпеть от него все. Она его боготворила. А наслаждение, которое он ей дарил, всегда было ослепительным, мучительным, непереносимым… Но, едва отдышавшись, она вновь хотела его. Курт был для нее — как наркотик. Магда долго надеялась, что помрачение пройдет. Но, как с настоящим наркотиком, становилось только все хуже и хуже. Магда пыталась отвлечься от Курта. Но научные занятия уже не приносили ей прежнего удовлетворения. Даже хуже того: сосредоточиться на работе в лаборатории она могла только тогда, когда душа и тело ее были насыщены очередным свиданием. Магда встречалась с другими мужчинами — молодыми, красивыми, страстными. Отдавалась им. Но удовлетворения это не приносило. Напротив — только разжигало телесный голод. И для того, чтобы утолить этот голод, нужен был Курт. Только Курт. Он вместе с двумя дядями частенько бывал у доктора Гисслера. Магда умудрялась соблазнять его и там… Не в лаборатории, конечно, хотя иногда такая мысль приходила ей в голову — забавно было бы попробовать… Но все-таки обычно их быстрые соития происходили в ее — или в его — комнате. Только ради Курта она поддерживала доктора Гисслера в его интересе к совершенно идиотскому проекту Отто Хофера! Это было нечестно по отношению к доктору Гисслеру. Но зато Отто Хофер, приезжая в дом Гисслера, почти всегда таскал за собой своего брата Августа и племянника Курта. А значит, Магда могла урвать немного наслаждения, не отрываясь, так сказать, от рабочего процесса… К счастью, Хельмут так ничего и не заподозрил. Магде повезло: оказалось, он когда-то учился в одном пансионе с братцами Хоферами. Магде даже удалось «посвятить» Хельмута в их великие научные планы и, гордый доверием, Хельмут старался «содействовать», как мог, использовал свои связи в среде высшей аристократии, а главное — субсидировал некоторые из наиболее дорогих подготовительных экспериментов. Курта Хельмут просто не замечал: для него Курт был ребенком. Он даже умудрился однажды сказать, что неплохо было бы поближе познакомить Курта с Анхеликой: может, чего и получится… Магда тогда с трудом удержалась, чтобы не сказать все, что она думает об этой гадкой замухрышке Анхелике. Курт — и Анхелика! Нет, все-таки Хельмут непроходимо глуп… Но даже если бы Хельмут что-то заподозрил — Магда уже не могла остановиться. Жизнь без Курта не имела для нее смысла. Курт неоднократно пытался разорвать их отношения, считая, что они «изжили себя». Магда не позволяла ему этого. Она не отпускала его. Случалось даже умолять: «Пожалуйста, Курт, люби меня в последний раз, в самый последний! Потом я уйду и больше никогда не буду тебя преследовать… Обещаю! Но сейчас — дай мне немного ласки!» Он сдавался. Менял гнев на милость. И Магда наслаждалась — прекрасно зная, что никогда, ни за что не перестанет его преследовать своей любовью… Пока жива. И пока жив он. Магда мечтала родить ребенка от Курта. Возможно, тогда ей удалось бы сдерживать страсть, перенеся часть любви с Курта — на его подобие. Ей хотелось навеки слиться с Куртом в их ребенке… Но, к сожалению, забеременеть ей не удавалось. Видимо, сказался тот аборт, который она сделала в четырнадцать лет. Два с половиной года продолжалось так: Курт убегал — Магда преследовала, Курт отталкивал — Магда обнимала. И всегда, всегда побеждала Магда… Ее объятия сделались цепкими и неумолимыми, как капкан. Курт был добычей. Она — охотником. Она уже научилась обращаться с ним. Знала, как проще всего его возбудить. Ей уже казалось, что у них наладились какие-то более-менее стабильные отношения… Пусть неправильные, мучительные, неровные — но относительно стабильные! И вдруг, в декабре 1941 года — словно гром среди ясного неба! — Курт, уехавший куда-то на восточные территории, вдруг вернулся вместе с Лизе-Лоттой Гисслер. Вместе с внучкой доктора Гисслера, с той самой, которая когда-то вышла замуж за еврея, а потом — бросила деда. Курт нашел ее в каком-то гетто и решил спасти. Да не ее одну — он привез еще и мальчишку, маленького кудрявого жидененка! И доктор Гисслер принял их обоих… Доктора Гисслера Магда осуждала меньше всего. Понятно ведь: хоть и преступница, а все-таки родная внучка, да и мальчишка — наполовину тоже родной… Старик не мог отказать им в убежище. А они воспользовались его слабостью. Нагло, подло, преступно воспользовались! Лизе-Лотта не могла не понимать, какой угрозе она подвергает не только жизнь деда, но и нечто неизмеримо более важное — дело, которому он посвятил жизнь, его научные исследования. Но ей было все равно. Избалованная мерзавка. Лизе-Лотта и внешне-то выглядела гадко: тощая, бледная, маленького росточка, с тусклыми волосами, прозрачной кожей и синяками под глазами. Все время смотрела затравленно, испуганно дергалась, стоило ее окликнуть… Иногда Магде казалось, что Лизе-Лотта слегка не в своем уме. Впрочем, это вполне возможно: какая женщина в своем уме выйдет замуж за еврея, а потом еще и отправится вместе с ним в гетто?! Лизе-Лотта казалась Магде настолько убогой, ничтожной и отвратительной, что Магда просто не поверила Курту, когда он в первый раз сказал ей, что с детства влюблен в Лизе-Лотту и считает ее самым прекрасным человеком на земле. Магда тогда расхохоталась, считая это неловкой шуткой — и схлопотала такую оплеуху, что не смогла удержаться на ногах. Для Магды шоком было не только признание Курта, но и то, что он ее ударил. С тех пор, как Магда уехала из родного дома, ее никто не бил… Вспоминая побои, которым подвергал ее Иоганн Хох, Магда всегда думала: если кто-нибудь еще осмелится поднять на нее руку — она просто убьет наглеца! А тут — пришлось просить прощения, унижаться, цепляться за его сапоги, целовать его руки… Потому Магда понимала: если она позволит Курту уйти сейчас, покинуть ее во гневе — его очень трудно будет заставить вернуться. Много позже она поняла, какая тактика поведения может быть единственно правильной, если она во что бы то ни стало хочет сохранить для себя Курта. Ей пришлось притвориться, что она — его друг. Именно друг, готовый все выслушать, понять, посочувствовать. Что касается постельных утех… Так почему бы нет, раз у них это так славно получается? Но главное, разумеется, родство душ! Один Бог ведал, как тяжело ей было выдерживать это «родство душ». Невыносимо тяжело выслушивать откровения Курта. Сочувствовать ему в том, что Лизе-Лотта больше не любит его и вряд ли полюбит… Оказывается, когда-то давно Лизе-Лотта — «фрау Шарлотта», как почтительно называл ее Курт — чуть ли не целое лето защищала Курта от его дядюшек, кормила сладостями и читала ему вслух интересные книжки. Ерунда, казалось бы, но мальчик преисполнился благодарности. Которую и принял за любовь. И теперь готов был всем жертвовать ради этой любви. Ну, или почти всем… Жениться на Лизе-Лотте он, слава богу, не собирался. Правда, как он говорил, ПОКА не собирался — пока идет война… Но возможно — когда-нибудь потом они и соединят свои судьбы! Он так рисковал, вытаскивая Лизе-Лотту вместе с ее отродьем из гетто. А она даже не способна была сделать вид, что любит его, заставляла страдать. Но — «неизменно была добра». И добрее «фрау Шарлотты» Курт никогда не встречал людей! А еще — она была чистая, верная, идеал немецкой жены, прекрасная женщина. И, оказывается, не она была виновна в том, что совершила расовое преступление, а… Доктор Гисслер! Он позволил ей выйти замуж за этого еврея. Он не защитил свою внучку. Такую хрупкую, нежную, беззащитную! Бедненькая «фрау Шарлотта» чудом не погибла! Курт искал ее — но не мог найти… Они встретились совершенно случайно… Слушая весь этот наивный лепет из уст Курта, Магда до боли, до хруста стискивала зубы. Но ни разу не сорвалась. Ни высказала, что она на самом деле думает о Лизе-Лотте. Иногда только позволяла себе пошутить… Относительно любви Лизе-Лотты к евреям. Да и то — только тогда, когда помимо Курта, в комнате еще кто-нибудь был. Наедине с ним она бы себе таких шуток не позволила. Наедине с ним она была — само сочувствие и понимание. Она хорошо помнила ту оплеуху. Все это было тяжело и больно. Но Магда не переставала надеяться. Пройдет время, Курт повзрослеет и поймет наконец, где — настоящая любовь, а где — притворство. Поймет, что Магда создана для него самой природой. Поймет ничтожество Лизе-Лотты. Возможно, у него наконец откроются глаза! Ведь годы не красят Лизе-Лотту. А Магда — из тех женщин, кто в зрелости становится еще красивее. А может быть, вопрос решится как-нибудь иначе… В конце концов, как это не грустно, но доктор Гисслер очень стар. Когда он умрет — кто защитит Лизе-Лотту и маленького жидененка? Который к тому времени будет уже совсем не таким маленьким… Курт защитит? Даже если и захочет… У Курта нет такой власти. Магда была уверена, что Гестапо знает и про Лизе-Лотту, и про ее расово неполноценного отпрыска. Просто пока их не трогают. Ради доктора Гисслера и его трудов, по-настоящему важных для Германии! Но потом, когда доктора Гисслера не станет… Тогда они займутся Лизе-Лоттой. Магда позаботится об этом. Она не позволит Лизе-Лотте сломать Курту жизнь! Да, она думала, что ее счастью угрожает только Лизе-Лотта. Она и предположить не могла, что Курт захочет участвовать в эксперименте. Почему? Неужели так увлекся безумными идеями дядюшки? Или это патриотизм такой неистовый, их в СС всех так воспитывают? Или… Или жизнь ему вовсе не мила? И что она может сделать, чтобы защитить его? Сорвать эксперимент? Но как? Теперь уже от нее ничего не зависит. Сама же, дура, приложила столько усилий, чтобы добиться разрешения на экспедицию! Если Хаусхоффер и Гиммлер подписали приказ — назад дороги нет. Отказаться — пойти под трибунал… Но как ей удержать Курта? Как спасти? Ведь даже если эти самые вампиры и существуют… То скорее всего — это болезнь! Болезнь крови, передающаяся через кровь, чудовищным образом влияющая на психику! Что-то вроде сифилиса. И если даже эта болезнь до сих пор толком не описана в медицинской литературе и не имеет названия — то и лекарство от нее будет придумано ох, как не скоро! А значит… Значит, все добровольцы погибнут. Магда давно уже подозревала подобный исход эксперимента. Но не боялась тяжелых последствий для экспериментаторов: ведь если болезнь верно описана в романах ужасов — значит, она продлевает физическое существование и значительно увеличивает выносливость. Пусть даже и вызывает аллергию на солнечный свет, серебро и чеснок. Можно будет прививать ее восточным рабам Рейха. Очень удобно. Много неприхотливых и выносливых рабов. Магда знала одного ученого — специализировавшегося на воздействии психотропных веществ на психику — который мечтал найти рецепт знаменитого белого порошка колдунов-бокоров с Гаити. Порошка, с помощью которого бокоры превращают людей в зомби. Но пока серьезная экспедиция на Гаити была невозможна… И Магда надеялась, что в случае успеха их экспедиции, они сумеют изготовлять выносливых рабов другим способом. Правда, вампиры не так покорны, как зомби… Но их можно удерживать страхом света, серебра, чеснока! Только вот вряд ли вампиры представляют собой именно то, о чем любит поговорить Отто Хофер. Некую инфернальную сущность. И вряд ли они способны передавать эту инфернальную сущность другим людям. Магда во всякую мистику совершенно не верила. Доктор Гисслер тоже не верил. Но он готов был экспериментировать. Он считает, что мир познан не до конца, и ученых ожидают все новые сюрпризы. В принципе, он готов был допустить существование не только вампиров, но и оборотней. И провести эксперимент по превращению добровольцев в волков. Ежели это могло бы быть полезным для Германии. А Магда была уверена, что наука уже дошла в развитии до какого-то предела и ввысь развиваться уже не будет — только вширь, охватывать все более широкие пространства. То есть новую болезнь крови — возможно открыть. А новые способности человеческого организма — это уже вряд ли. Только до сих пор она никому об этом не говорила. А теперь уже поздно сознаваться. Ее не поймут и уж подавно — не простят. Но еще не поздно спасти Курта! Пока он жив, пока не заражен — не поздно! Но как это сделать? Как?! Глава II Торжество Вильфреда Бекера От прошлого невозможно избавиться навсегда. Его нельзя перечеркнуть, уничтожить, о нем можно не думать — да и то, только какое-то время. Прошлое все равно настигнет. Рано или поздно… Настигнет тогда, когда ты будешь особенно уязвим, чтобы ударить больнее! Если ты родился жертвой, то не сможешь стать палачом, как бы тебе этого не хотелось, потому что на самом деле себя невозможно переделать… Настолько переделать нельзя! И если кто-то думает, что черная форма СС и фуражка с черепом поможет ему стать неуязвимым, понадобится всего лишь немного времени, несколько часов, несколько дней, при счастливом стечении обстоятельств — несколько лет, чтобы понять, что все было напрасно! Вильфред Бекер не был глупцом, и никогда не страдал склонностью к иллюзиям, однако какое-то время он действительно верил, что смог одержать победу над своей несчастной сущностью. Верил, когда смотрел на себя в зеркало — смотрел на красивого молодого мужчину с жесткой линией рта, со стальным блеском в глазах, одетого в красивую черную форму, внушавшую уважение, восхищение и трепет, и он думал, что прошлого не существует, что оно растворилось во времени, заросло плесенью, покрылось пылью, превратилось в зыбкую тень, которая оживает только в том случае, если ты сам позволяешь ей ожить. Прошлого не существует — говорил он себе. А будущее… Даже будущим стоит рискнуть, чтобы избавиться от прошлого! — Когда ты уезжаешь? Вильфред резко обернулся. Занятый своими мыслями он не заметил, как в комнату вошел отец — дурацкая, всегда бесившая его привычка, вот так врываться в его комнату, внезапно и без стука. За каким непотребным занятием отец хотел застать его — теперь?! Привычка, должно быть… — Отец, я попросил бы тебя впредь стучать, прежде чем войти в мою комнату. Его голос был тверд, в его голосе была сила и — власть. Да, власть. Потому что теперь он — бог для своего отца, который сам всегда хотел быть его богом. И он может стать для отца дьяволом, если захочет. А он захочет, безусловно захочет, если тот не оставит свои гнусные штучки! А старик сдал. Здорово сдал за последние месяцы, ссутулился, стал шаркать при ходьбе, на лице его появилось какое-то странное выражение — то ли удивленное, то ли испуганное, то ли очень задумчивое. Вильфред никогда не понимал своего отца, о чем тот думает, к чему стремится в своей серенькой, простенькой, лишенной побед и поражений жизни, откуда эта странная брезгливая неприязнь к нему — своему единственному отпрыску?! Не понимал он его и теперь… О чем сумасшедший старик думает сейчас, когда смотрит так странно — уже не с неприязнью и даже как будто с уважением, но все равно с брезгливостью, как на какую-то неведому зверушку, которая жила-жила, потом сбросила старую шкуру и преобразилась вдруг! — Хорошо… извини… я буду стучать, — отец как будто удивился странным словам сына, он словно никогда и не подозревал, что тому может что-то не нравиться в его поведении, притворился, что никогда не придавал значения таким мелочам как тактичность, хотя Вильфред-то знал — придавал, да еще какое! — Через три дня, — мрачно сказал Вильфред, — Я уеду через три дня. — Ты уже знаешь, куда? — Знаю. Но это секретная информация. Отец понимающе закивал. — Но… Не на восточный фронт? Вильфред усмехнулся. Верить в то, что папочка проявляет беспокойство за его жизнь, он не смог бы при всем желании. Да и не было такого желания. Сомневаться и рефлексировать — значит снова превращаться в жертву. — Если я погибну, ты будешь получать за меня пенсию. — Значит все-таки… Вильфред молчал, он мог бы сказать — нет, его отправляют отнюдь не на фронт, всего лишь в мирную и безопасную союзную Румынию, где ему ничто не будет угрожать. Но он молчал. Может и правда старик волнуется? Все-таки, как бы там ни было, до селе Вильфред никогда не уезжал так далеко, и не было войны… Тогда пусть поволнуется! Папашка… Пусть поймет, пусть осознает, что может потерять единственного сына, надежду свою и опору. Может остаться совсем один на старости лет. — Ты будешь писать?.. — Писать?! Удивлению Вильфреда не было предела. — Отец, если меня убьют, ты получишь официальное уведомление. До той поры считай, что я жив и здоров, и что со мной все в порядке. В какой-то момент ему все-таки стало его жаль. Может быть, не такой уж плохой человек его папочка, может быть не так уж ненавидел и презирал он его, может быть и в самом деле не имел намерений унижать его, когда… Когда он был маленьким, беззащитным, невероятно затюканным и так сильно зависящим от него! Вильфред отвернулся к зеркалу. Он всегда полагал, что каждый должен получать то, что он заслужил. Любить и заботиться о своем отце, который никогда не любил и не заботился о нем — когда он был маленьким и ему было трудно, Вильфред не хотел. Его отец не заслужил хорошего к себе отношения. Ничем! А мамы уже нет. И очень жаль, что она ушла так рано, не дождалась, пока ее сын встанет на ноги… Вот она-то заслуживала бы и пенсии и уважения и всего-всего, что получает и будет получать теперь отец… Она бы оценила, она была бы рада, не за себя рада — за него, за маленького замухрышку Вилли, который не смотря ни на что, все-таки выкарабкался. Когда другие мальчишки бегали, орали и дрались, Вильфред сидел дома, выполнял домашние задания или клеил из дерева самолеты и корабли. Он не был самодостаточным или нелюдимым, ему тоже хотелось орать и бегать — даже драться… Но драться так, как дрались другие, один на один, честно. Пусть будет больно, пусть даже до крови: если такова плата за то, чтобы мальчишки приняли его в свою компанию, он готов был пойти и на это, — но почему-то не получалось. Он не был самым маленьким, не был самым хилым, и уродливым не был, но почему-то мальчишки презирали и ненавидели его, и не готовы были принять от него те жертвы, которые он хотел им принести. Они кидались в него камнями или гнилыми помидорами, похищали его школьную сумку, после чего Вилли находил свои тетрадки в грязных лужах, они лупили его всем скопом, если встречали случайно на улице. Они называли его мокрицей или крысенышем… Чаще всего Вилли жалко улыбался, выслушивая оскорбления, чаще всего он просто стоял и смотрел на то, как сорвав с вешалки его пальто, мальчишки со смехом топтали его ногами, он не мог сказать ни слова, почему-то не было слов… почему-то не было даже желания защищаться. Он ненавидел их жгучей, прозрачной, как самый сильный яд, ненавистью, придумывая про себя страшные кары для каждого из своих мучителей, и при этом никогда не отказал ни одному из них, когда они просили у него карандаш или ластик. То ли боялся отказать… То ли каждый раз надеялся, что этот вежливый тон, это «пожалуйста» протянет тоненькую ниточку, за которую можно будет удержаться и, может быть, даже подружиться… И что на этот раз его ластиком не будут играть в футбол, его карандаши не сломают. Много лет спустя, Вильфред сам удивлялся этой своей странной покорности и бесконечному терпению. Ему даже хотелось вернуться в свое проклятое детство — пусть таким же маленьким слабым мальчиком, каким был он тогда, но со своим сегодняшним сильным духом, со своей яростью, со своим клокочущим где-то в темной глубине души хаосом… Он дрался бы тогда до смерти за каждую обиду, он ничего бы не прощал! Но прошлое — это действительно только тень, к нему невозможно вернуться, его нельзя исправить. Заниматься в элитном спортивном клубе Вильфред начал, когда уехал из своего маленького пыльного городка в Берлин, где поступил в университет. Теперь все было по другому. Вильфред все сделал для того, чтобы теперь все было по-другому! Тогда он был уже взрослым, тогда в его душе уже зарождалась некая сила, порою граничащая с безумием, тогда он уже готов был драться по настоящему физически и духовно — с теми, кто не знал его еще, с теми, кто мог захотеть попирать и топтать его… Однако никто ничего такого не захотел, поэтому вся решимость мальчика Вилли пропала всуе, развеялась ветром. Он сразу подружился со своим соседом по комнате в общежитии. Сосед даже — о смех и слезы! — побаивался сначала всегда хмурого и мрачного паренька, смотревшего исподлобья, настороженно и сердито. Сосед всеми силами старался показать себя милейшим и дружелюбнейшим существом и — Вилли оттаял. Неожиданно быстро и легко, и с тех пор стал еще мягче и уязвимее, чем был, он не ждал теперь удара в спину. Соседа звали Пауль фон Книф, он был сыном очень влиятельного в Мюнхене человека, Михеля фон Книфа, владельца процветающей обувной фабрики, именно Пауль и привел в Вильфреда в тот спортивный клуб, куда попасть было совсем не легко, где занимались спортом и общались представители может быть не самой золотой молодежи, но близко к тому. Многие из них состояли в войсках СС, и Вилли приложил все возможные старания, чтобы присоединиться к ним. Очень это было непросто! Очень… Четыре года прошло усердных занятий в университете, чтобы войти в число лучших студентов на факультете, изматывающих тренировок в гимнастическом зале, когда мышцы ноют так сильно, что не только ходить больно, но даже спать, походов с Паулем и другими на митинги и собрания, умных бесед, заведения полезных знакомств, прежде чем свершилось это бесспорно величайшее в его жизни событие. Вилли мало спал, не ходил на веселые пирушки, он вообще не пил — даже пиво, и он был счастлив в эти годы как никогда раньше, как никогда позже. У него были друзья, у него была цель в жизни, у него была девушка, тихая, довольно некрасивая и обожающая его сверх всякой меры студентка с параллельного курса Барбара Шулимен — истинная арийка в невесть каком поколении. …Как раз в тот день, когда Вилли торжественно вступал в члены НСДРП, в захолустном маленьком городишке хоронили его мать, и он не смог проводить ее в последний путь, о чем, конечно, очень сожалел… Но разве что-то в мире могло бы стоить того, чтобы не явиться на такое важное мероприятие, бросить на себя тень, от которой вряд ли удалось бы потом избавиться? Кто поручится за него еще раз? Кто поверит его клятвам, что партию и фюрера Вилли ставит превыше всего? А мама простила. Вилли был уверен, что простила. Через полтора года после вступления в партию, будучи уже выпускником университета, Вильфред добился своей высшей цели, вошел в круг избранных — в берлинскую дивизию СС. Это была его месть — самая лучшая, самая красивая месть захолустному унылому городишке. И все же сердце его билось сильнее, чем всегда, когда он вышел из поезда на до тошноты знакомый облезлый перрон, когда огляделся вокруг, жмурясь от слишком яркого солнечного света, безжалостно слепящего глаза. Он шел не спеша по знакомым вдоль и поперек улицам. Смотрел на витрины магазинов и лавочек, ловил восхищенные взгляды прохожих. Детишек, мужчин и особенно — женщин. Ему было жарко, но если бы даже это не противоречило уставу, он ни за что не расстегнул мундира и не снял бы фуражку: он не мог даже чуточку приблизиться к неопрятным простоватым туземцам. Ему хотелось быть богом — и он был им. За семь лет ничего не изменилось в этом городе. За семь лет в этом городе изменилось все. Вильфред подумал так, когда невольно у него перехватило дыхание при виде смутно знакомой и в то же время невероятно чужой… Эльза! Она стояла перед дверью своего дома, склонившись над замком, пыталась выдернуть из замочной скважины застрявший ключ. Она обернулась, услышав шаги, откинула с раскрасневшегося лица выбившуюся из прически прядку и застыла. Она узнала его сразу. — Вилли?.. Вильфред улыбнулся снисходительно и небрежно. — Помочь? — Ой, Вилли… — только и сказала она. Она вообще говорила мало, только смотрела, смотрела на него с непроходящим изумлением, с восторгом и обожанием, даже после того, как усталая и довольная лежала рядом с ним в сумерках занимающегося утра, она молчала… впрочем, о чем ей было говорить? Сильнее всех своих детских недругов Вильфред ненавидел ее, красавицу Эльзу, самую восхитительную, самую желанную. Самую недоступную. Нет, она никогда не мучила его, она его просто не замечала… Ох, как же она мучила его! Она снилась ему, она преследовала его в фантазиях, один только звук ее голоса приводил его в трепет. Теперь Вильфред вспоминал все это, и ему оставалось только удивляться. Как же меняется все… С возрастом? Или с опытом? Что такое он видел в этой глуповатой, полногрудой девке? Какое волшебство? Она жаловалась на скуку, на то, как надоел ей этот мерзкий городишко, она, наверное, надеялась, что Вилли возьмет ее с собой. Может быть даже женится. Вильфред смеялся про себя, поглаживая пухлую белую грудь прижавшейся к нему женщины. И было ему хорошо! Было ему безумно хорошо! — Уже утро, Вилли, — нежно проворковала Эльза, потерлась мягкой щекой о его уже наметившуюся щетину, — Мне надо уходить, милый… Работа… Я скоро вернусь. Ты… дождешься? — Задерни шторы… — попросил он лениво, — Солнце… И она как ветерок соскользнула с постели, сдвинула плотно тяжелые гардины. Она была готова выполнить любое его желание. Молниеносно. Вильфред не собирался дожидаться ее. К чему? …А дома не изменилось ничего, разве что в отсутствии мамы отец завел себе… экономку. Экономка, так экономка. Вильфреду было все равно, он не собирался вмешиваться в жизнь отца и устанавливать свои порядки. Он вообще намеревался видеться с ним как можно реже. После смерти мамы он не писал домой, и отец, конечно, не мог знать, что с ним и как он живет. Сначала он пытался роптать — довольно вяло, впрочем но на Вилли это не возымело действия, и отец смирился. Может быть даже с облегчением — Вилли был уверен, что с облегчением. Тот первый визит в родные пенаты закончился очень быстро. Вильфред прожил дома два дня, потом собрался и уехал в Берлин. Противно стало, и тоскливо невыносимо. Не мог он ходить по этим улицам, не мог смотреть на клумбу и зеленый забор, заменявшие вид из окна его комнаты, не мог видеть пыльные пожелтевшие и растрескавшиеся самолеты и корабли, расставленные по шкафам, не мог спать на своей старой скрипучей кровати — и на мягкой перине Эльзы тоже не мог. Утром третьего дня он собрался и уехал, никому ничего не объясняя и не обещая ничего. Приехал только теперь — перед отправкой в Румынию, и сам толком не знал, зачем. Нет, у него не было никакого предчувствия, никаких мыслей, о том, что должен увидеть… коснуться… навестить… потому что может быть, в последний раз… Он не собирался умирать. Просто перед поездкой всем дали отпуск, и все — ну, почти все — разъехались по домам. И он тоже поехал. Барбара просила его остаться в Берлине, провести последние дни перед долгой разлукой, с ней, но, честно, говоря, общество милой девушки было не так уж увлекательно для Вильфреда, чтобы находиться с ней целыми днями. Раз, два, ну, может быть, три в неделю, по вечерам, чтобы только вкусно покушать (готовила Барбара великолепно) и в койку, а потом сказать «дела, дела!» и исчезнуть. Не больше. Иначе просто с ума сойдешь от скуки. И он сказал, что ему нужно повидать отца. Просто необходимо! А она, конечно, отпустила его, потому что сама обожала мамочку с папочкой и вообще считала, что родителей надо чтить. …Экономка отца готовила потрясающе вкусно, должно быть намеренно старалась угодить Вильфреду, добиться от него расположения и благожелательности к своей особе. — Что-нибудь еще, Вилли?.. Достаточно ли мяса?.. Может быть еще кусок пирога?.. Она была совсем не похожа на маму. Она была очень похожа на одну из любовниц отца, ту, которую Вильфреду довелось увидеть однажды — на фрау Маргарет. Такая же полная, цветущая, розовощекая. Интересно, если папочку тянет на таких — почему он женился на маме? На худенькой, маленькой, всегда бледной и как будто даже прозрачной? Почему? Какое печальное событие связало их — столь разных? Ведь они никогда не любили друг друга! Не любили… однако жили вместе много лет и даже почти не ссорились. У мамы был Вилли, а у папы были разнообразные фрау. Их интересы ни в чем не пересекались, наверное потому у них и не было поводов для ссор. «Давай уйдем от него, мама! — плакал маленький Вилли, — Давай переедем в другой город, пожалуйста!» Но мама только пожимала плечами. «Нам не на что будет жить, Вильфред», — говорила она. Она никогда не спрашивала, почему Вилли плачет, почему он хочет уехать от отца, уехать из города. Она никогда не интересовалась, почему у Вилли нет друзей! Наверное, не хотела ничего знать. Не хотела понапрасну расстраиваться, потому что и в самом деле ничего не могла изменить. Не могла — и не хотела. Она плыла по течению, как маленькая рыбка — столь маленькая и тоненькая рыбка, что у нее даже не было причин прятаться и оглядываться по сторонам, не страшно, что кто-нибудь съест, ее просто не заметят. Мама никогда не работала, она проводила дни за домашними хлопотами, вязала Вилли свитера, готовила ему обеды и стирала его рубашки — Вилли каждый день ходил в школу в свежей — а еще она читала, читала, читала. Читала все подряд, что только попадалось ей под руку, и потом вечерами рассказывала сыну странные и жутковатые истории, где всегда была она, был он, и никогда не было отца, как никогда не было и маленького полинявшего домика за зеленым забором, и унылого городишки, а были замки, рыцари, войны… и что-то еще совершенно непонятное. Вилли всегда терпеливо слушал мамины истории, ему было жаль ее до слез, и было страшно совершенно пустых, устремленных куда-то вглубь себя, огромных темных глаз. «Только бы она не ушла навсегда! — молился Вилли про себя, — Пусть она вернется! Пусть она только вернется! Если она так и останется там — я, наверное, умру». А мама, должно быть, осталась бы ТАМ с большим удовольствием, но почему-то не получалось так легко и красиво сойти с ума. Мама возвращалась — в ее глазах появлялся свет, она улыбалась, целовала Вилли, и желала ему спокойной ночи. Вилли вздыхал облегченно и засыпал счастливым. Мама вернулась! Мама всегда возвращается! Значит все хорошо… хорошо… хорошо… Отец приходил поздно. Иногда он вваливался в комнату Вилли среди ночи и будил его тем, что сдергивал с него одеяло. «Посмотрим, что ты делаешь там под одеялом, маленький засранец, хихикал он, — Ну, что ты там делаешь?» Папочке было весело, он пах чем-то сладким, он был возбужден и глаза его сияли. «А знаешь, где я был, Вилли? Я был с потрясающей девкой! Такой девахой, у-у, пальчики оближешь! Не чета твоей мамочке, мороженной курице…» Он описывал в подробностях и весьма даже складно все, что проделывал с той «потрясающей девахой», должно быть, полагая, что сыну нравиться его слушать, что того возбуждают его рассказы, пробуждают сладкие фантазии, а Вилли тошнило до спазмов в желудке и хотелось ударить отца чем-нибудь тяжелым, да так, чтобы папочка больше не встал. Никогда! Но он слушал, и улыбался вымученно, считая про себя до ста и обратно, чтобы слушать — и не слышать, терпеливо дожидаясь, пока отец не устанет и не уйдет спать. …Вильфред жевал подсунутый заботливой экономкой кусок нежнейшего черничного пирога, смотрел в окно и думал о том, что больше никогда не приедет в этот дом. Что это окно, эти клумбы и этот зеленый забор он не увидит больше никогда. Так случается порой — как будто предчувствие кольнет вдруг сердце, нет, не болью, только печалью… а может быть, облегчением. Не было никакой печали в сердце уезжающего в Румынию Вильфреда, в сердце были покой и безразличие ко всему, что творилось сейчас вокруг него. Он как будто видел сон, зная, что это сон. Как будто невольно оказался случайным свидетелем крохотного отрезка из жизни совершенно чужих ему людей. «Зайти что ли к Эльзе? — думал Вильфред, глядя в окно. — В последний раз… Такая потрясающая деваха, у-у, пальчики оближешь». Свою последнюю ночь в родном городе Вильфред провел дома, в своей заваленной старыми игрушками комнате, на своей узенькой детской кровати, с которой свисали ноги. Почему-то не спалось. Нет более дурацкого занятия, чем придаваться тягостным воспоминаниям, все равно как касаешься раскаленного железа и получаешь при этом удовольствие, все равно как вскрываешь ножом и посыпаешь солью уже затянувшиеся было раны. «Довольно, — думал Вильфред, — На сей раз с меня в самом деле достаточно… С прошлым покончено. Оно умерло вместе с мамой. Оно ничем уже не держит меня». А в будущем все достаточно определенно и ясно. В будущем куча дел и тьма возможностей. А не жениться ли на Барбаре после возвращения из Румынии? Или стоит дождаться конца войны? Или найти кого-нибудь получше Барбары?.. Под утро Вильфреду приснилась мама — впервые за несколько лет! Мама была молода и прекрасна, одетая в длинное белое платье, она стояла на балконе какого-то старого полуразвалившегося замка. Ее глаза лихорадочно блестели и губы алели так ярко, как никогда при жизни. Она смотрела куда-то вдаль, в темноту, вцепившись напряженными пальцами в край витой чугунной решетки перил. — Кого ты ждешь? — удивленно спросил ее Вильфред. Он стоял рядом, чуть позади, уже взрослый, сегодняшний, одетый в форму и с автоматом на плече. — Его… его… — горячечно шептала мама. И Вильфреду стало холодно и страшно, потому что он вдруг понял, что сейчас в это самое мгновение появится тот, кого так страстно ждет его матушка. Кого ждала она всю свою жизнь, о ком мечтала. И окажется, что это… Что-то темное появилось на дороге. Как будто человек, закутанный в темный плащ. Но нет — это не человек. Слишком огромный, слишком темный. Вильфред не стал дожидаться, кем окажется матушкин суженый, он поспешил проснуться. И, признаться, ничуть об этом не пожалел. …Когда он сидел в зале ожидания крохотного городского вокзала поезд должен был подойти с минуты на минуту, откуда не возьмись вдруг появилась Эльза. Звонко застучали тоненькие высокие каблучки по гранитным плитам. Их неровный цокот, отразившийся гулким эхом в полупустом, слишком большом для маленького городка зале ожидания, больно ударил по привыкшим к тишине нервам, выталкивая из беззаботной полудремы, заставляя сердце забиться неровно. Почему-то Вильфред точно знал, что каблучки замрут возле его кресла, даже до того, как увидел их хозяйку. Неужели узнал по походке? Или… ждал? Запыхавшаяся, раскрасневшаяся и очень красивая… все таки. Эльза… Она запыхалась и какое-то время молчала с трудом переводя дыхание — а может быть ей и сейчас нечего было сказать? — Я не знала, что ты в городе. Мария видела тебя… Сказала так поздно, стерва! Эльза упала в кресло, закинув ногу на ногу так, что подол легкого шелкового платья будто ненароком скользнул вверх, обнажив безупречную круглую коленку. — Почему ты не сказал… Она замолчала, отвела глаза. Вильфреду показалось, что в них сверкнули слезы, и он, неожиданно для себя, взял ее руку, разжал нервно сжатый кулачок, погладил нежную ладошку. — Я дура, Вилли, я знаю… Я все понимаю! Тишину разорвал пронзительный гудок, подходящего к станции поезда, Эльза вздрогнула и сжала руку Вильфреда неожиданно сильно. — Я люблю тебя, Вилли. Я буду ждать тебя! Знай, буду ждать! Вильфред потащил ее за собой на перрон. Поезд уже останавливался. Сколько он будет стоять? Минуту? Три? — Я не хотел тебе говорить, потому что уезжаю далеко. Очень далеко, Эльза! И тебе не стоит меня ждать, потому что я могу не вернуться оттуда, куда еду. Война, Эльза! Не стоит особенно ждать кого-то, когда идет война! И не вздумай… — Ты едешь на фронт?! — закричала она. Закричала так громко, что немногочисленные пассажиры, деловито загружающие в вагон вещи, обернулись с удивлением, которое, впрочем, тут же сменилось пониманием и сочувствием. — Нет, Бог мой, нет… «Не могу я ей верить! Притворяется, зараза! Ловко притворяется! Не я ей нужен, моя форма и Берлин! — твердил себе Вильфред, глядя в полные слез темно-серые глаза, и в сердце будто колышек застрял, мешающий дышать и говорить, — Да и пусть… Какая, к черту, разница!» — Эльза! Все это не надолго! Месяц, два… Так нам сказали. Будем охранять что-то секретное в Румынии. Я приеду к тебе сразу же, как только все кончится. Хорошо? Ты жди… правда жди, и ничего не бойся! Она кивала и улыбалась сквозь слезы, и действительно верила почему-то, что он вернется к ней. Да и сам Вильфред, как ни странно, тоже в это верил. Глава III Мечты Гели Андерс Когда Гели Андерс узнала, что ей предстоит поехать вместе с мачехой в какой-то замок в Карпатах, она слегка приуныла — она не любила Магду почти в той же степени, в какой Магда не любила ее. Нет, жуткие предчувствия Гели не терзали. Просто ей не хотелось ехать с Магдой куда бы то ни было. Особенно если учесть, что Магда ехала туда вместе с доктором Гисслером, а значит — по работе, а значит — будет еще скучнее, чем обычно, и ничего нельзя, и никуда не ходи, потому что территория обязательно охраняемая, и вообще, придется сидеть в своей комнате, а привезенные с собой книжки скоро кончатся, потому что читает Гели быстро… В общем, кошмар. Но хитрая Магда тут же сообщила, что с этим карпатским замком связаны какие-то жуткие легенды, и экспедиция направляется, собственно говоря, эти легенды исследовать. Ведь Гели так завидовала тем, кто ездил на Памир, и тем кто искал меч Экскалибур, святой Грааль или место упокоения Фридриха Барбароссы! Так вот, эта экспедиция — сродни вышеперечисленным, только куда комфортнее. У Гели даже будет своя комната в замке. И библиотека там великолепная. И Курт тоже принимает участие в исследованиях. Магда не может выдать государственную тайну и объяснить, зачем доктору Гисслеру понадобился Курт, так что пусть Гели удовлетворится самим фактом его присутствия в замке… Она ведь любит… э-э-э… общаться с Куртом, верно? К тому же эта зануда Лизе-Лотта Гисслер тоже поедет в замок — в качестве прислуги, няньки и сиделки при своем дедушке. Доктор Гисслер и шагу не может сделать без внучки. А ведь Гели, кажется, питает какую-то странную привязанность к этой женщине… Несмотря на все, что она, Магда, ей о Лизе-Лотте рассказала… В общем, умела Магда соблазнять. И Гели соблазнилась. К концу беседы она уже грезила предстоящей поездкой. Таинственный замок, и Курт, и Лизе-Лотта! Это обещалось стать лучшим приключением в ее жизни… И, возможно, последним. Потому что ей уже семнадцать, а когда исполнится двадцать, она станет слишком старой для приключений — или для того, чтобы получать от них удовольствие. Так что упрашивать Хельмута Магде не пришлось. Его упрашивала сама Гели. А потом долго не могла заснуть и едва не пела от счастья — запела бы, если бы Магда не критиковала ее так часто за отсутствие слуха — потому что счастье переполняло ее сердце и готово было выплеснуться в мир, неожиданно ставший волнующе-прекрасным. Таинственный замок в Карпатах! Что там? Привидения? Или, быть может, они будут искать какой-нибудь древний артефакт, благодаря которому немецкая армия станет непобедимой? Или, возможно, магическую книгу? Все это было прекрасно в равной степени, и Гели не терпелось скорее приступить к поискам, хотя Магда и не обещала ей непосредственного участия. Но самое главное — там будет Курт! Ее единственная любовь! До сих пор Курт был слишком занят войной и светской жизнью, а в тот единственный раз, когда они с Гели оказались в романтической обстановке — на свадьбе в замке Гогенцоллернов — она была еще совсем девчонкой и он не мог обратить на нее внимания, потому что не видел в ней женщину… Но теперь-то увидит, обязательно увидит, и наконец поймет, что они с Гели суждены друг другу! Магда сказала, что они проведут в замке, возможно, несколько месяцев… Несколько месяцев вместе! Они вернутся в Берлин женихом и невестой. К этому шло с самой первой их встречи, это должно было случиться еще раньше, просто до сих пор им не удалось пообщаться как следует и Курт не имел возможности оценить ее ум, храбрость, преданность… И вообще — все ее достоинства. И потом, Гели уже не пятнадцать с половиной, как тогда, полтора года назад. Ей семнадцать — совсем взрослая барышня, пора уже по-настоящему отдаться страсти, хватит уже страданий платонической любви! Она совсем, совсем взрослая… Она уже не выглядит облезлым котенком… Она вполне даже… Вполне… Конечно, грудь у нее так и не выросла, несмотря на все молитвы, вознесенные Гели к небесам — видимо, Бог счел вопрос о ее груди недостаточно значимым для своего личного вмешательства. С бедрами дело обстояло тоже не очень хорошо. Да и вообще… Но Лизе-Лотта все время говорит, что у Гели хорошенькое личико и чудесные волосы, и что в будущем Гели еще не раз возблагодарит свое изящное телосложение, потому что всегда будет выглядеть моложе своих сверстниц. Она и сейчас выглядит моложе своих сверстниц. На вид ей можно дать все четырнадцать… Гели была способна к самокритике. Но, в конце концов, в пятнадцать лет она выглядела, как двенадцатилетняя! Так что прогресс налицо. Зато Курт наверняка стал еще красивее… Она не видела его уже три с половиной месяца. Но все равно стойко хранила ему верность. Она вообще-то хранила ему верность уже десять лет — порядочный срок даже для супружества! Когда они познакомились, Гели было семь лет, а Курту — почти тринадцать. Но уже тогда он был самый красивый, самый сильный, самый… Самый белокурый! И во всем — замечательный и необыкновенный! Они впервые встретились на дне рождения одной из противных дочек одного из противных друзей Хельмута. Гели ненавидела такие детские сборища. Сначала ее таскала на подобные мероприятия бабушка. Потом перенял эстафету Хельмут. Ужасно! Для этих праздников ее наряжали в отвратительное кисейное платье, которое нужно было беречь и содержать в чистоте, что противоречило самой природе Гели и ее обычному отношению к одежде, к тому же на волосы налепляли бант, придававший ей глупый вид, и ничего нельзя было делать, и требовалось все время помнить о манерах, и ни в коем случае не брать с тарелки именно то пирожное, которое тебе понравилось больше всех, а нужно было взять то, которое ближе всего к тебе лежало… Разумеется, Гели никогда не исполняла этого правила, и ее считали гадкой и невоспитанной, и приглашали на детские праздники только ради Хельмута — он-то пользовался всеобщим уважением. Но еще больше, чем хорошие манеры, Гели ненавидела девчонок, с которыми ей приходилось общаться. Пока мальчишки, вооружившись саблями и пистолетами, с громкими воплями носились по саду, девочки устраивали кукольные чаепития или чинно перебрасывались мячиком… Гели всегда так хотелось поучаствовать в играх мальчиков! Но она была слишком робка, чтобы попросить их об этом. Да ей никто бы и не разрешил… Никто, кроме Курта. Да, на том детском празднике, после застолья, когда младшие девочки уселись играть в кукол, а старшие девочки принялись рассматривать друг у друга альбомы и писать в них всякие глупости «на память», — мальчишки, и большие, и маленькие, вместо того, чтобы носиться с воплями, уединились на веранде. Гели подглядывала за ними через стеклянную дверь и увидела, как еще незнакомый ей, очень красивый и очень сильный белокурый мальчик демонстрирует другим навыки обращения с игрушечной шпагой. Он выделывал ею такие замысловатые вольты… Легко и ловко! Другие пытались подражать ему, но ни у кого не получалось, ни у кого. А потом один из мальчишек заметил Гели и захотел ее прогнать, но белокурый мальчик со шпагой открыл перед ней дверь и вежливо пригласил ее на веранду, и начал учить ее обращению с оружием так же, как учил этих мальчишек! Она была маленькая, такая маленькая, на вид — не больше пяти лет, а всем этим мальчишкам было от восьми до четырнадцати, и они смотрели на нее с презрением, все, кроме Курта… Тогда она узнала его имя: Курт фон дер Вьезе. Он учил ее, и у нее получалось, и он ее похвалил и поставил в пример всем этим мальчишкам… И она была так счастлива тогда, так счастлива, как никогда в жизни! И она полюбила Курта, и с той поры думала только о нем, и больше не противилась походам в гости, а даже напротив, спешила на все детские праздники, на которые был приглашен он, старалась попадаться ему на глаза… Правда, больше он ничему ее не учил, но иногда добродушно щелкал по носу. И ей хватало даже такого внимания с его стороны. Потом они оказались разлучены: Курт стал юношей и у него появилась другая компания, другие увлечения. Он посещал уже не детские утренники, а взрослые вечеринки. Гели тогда как раз начала читать всякие взрослые книжки, и узнала, что бывает так, что люди предназначены друг другу с самого рождения, или просто обречены полюбить друг друга, вопреки всем неблагоприятным жизненным обстоятельствам: примеров было множество, в основном в классической литературе — Дафнис и Хлоя, Тристан и Изольда, Ланселот и Джиневра, Ромео и Джульетта… В каждой романтической героине Гели узнавала себя, в каждом благородном герое — Курта. И ей очень хотелось поведать обо всем Курту, но как раз в тот «читательский» период Гели его совсем не видела. Как страдала тогда Гели! И как она мечтала… В мечтах они с Куртом все время были вместе, и с ними происходило столько замечательных событий и всевозможных приключений, где Курт мог продемонстрировать ловкость и отвагу, а она, Гели, свою любовь и преданность ему… Иногда такие фантазии кончались гибелью Гели-героини, и тогда Гели-мечтательница горько и сладко рыдала в своей постельке, потому что Гели-героиня умирала за Курта, на руках у Курта, с улыбкой на устах, обращенной к Курту! Потом Курт стал бывать в их доме — со своими дядями, с профессором Отто Хофером и генералом Августом Хофером: они оба когда-то учились в одном пансионе с Хельмутом, а теперь у них появились новые важные дела, как-то связанные с войной и прочими событиями… Что-то таинственное, в чем Курт, несмотря на юность, был задействован. Он повзрослел, стал мрачным и молчаливым. Гели находила это восхитительным: все ее любимые персонажи были молчаливы и мрачны! Мрачность — вообще признак возвышенной и романтической натуры, а так же какой-то страшной тайны, которую он вынужден скрывать от окружающих, и даже от нее, Гели… Как должно быть трудно скрывать что-то ото всех на свете, не иметь возможности поделиться даже с самым близким человеком — со своей возлюбленной!!! Но, с другой-то стороны, что может быть лучше страшной тайны?! Хельмут с гостями пили кофе в гостиной, Магда щебетала, а Гели млела от восторга, любуясь на Курта. Они никогда не говорили друг с другом… Зачем слова, если и так все ясно?! Когда Гели узнала, что Курт отправлен в действующую армию, она едва не сошла с ума от восторга, гордости, отчаяния и горя. Она была убеждена, что теперь-то победа Германии обеспечена, ибо Курт способен на все те невероятные подвиги, о каких пишут в старинных легендах, ибо Курт — ни кто иной, как новое воплощение великих воителей прошлого: Барбароссы, Артура, Зигфрида, Ланцелота, Персифаля… Но что, если знамя победы окрасится его кровью? Такое частенько случается с героями! Тогда она, Гели, должна будет умереть на его могиле… Или лучше покончить с собой, пронзив свое сердце кинжалом. Гели даже потренировалась с кухонным ножом и больно порезалась. А потом Курт вернулся — еще более мрачный, с каким-то новым, диковатым огоньком в глазах. Этот огонек делал его холодную красоту и вовсе неотразимой, придавая какое-то особое обаяние, и у Гели буквально кружилась голова, когда она смотрела на Курта! Ей казалось, что она видит отсвет свершенных подвигов и тень пережитых страданий на его благородном челе… Ей так хотелось обнять его, утешить! Но она не смела даже подступиться. Как-то не случалось подходящей ситуации. А потом эта нелепая история в замке Гогенцоллернов… Курта нельзя винить — он так много пережил на фронте, нервы расшатались — а Гели была тогда еще совсем глупой девчонкой, многого не понимала. Нет, Курта винить нельзя. Виновата во всем одна Гели. Да и потом, все ведь хорошо кончилось. Благодаря Лизе-Лотте. После они тоже мало общались, но несколько раз танцевали на вечеринках. Вечеринки, правда, случались все реже. Ведь шла война на Востоке, отнимавшая у Германии столько сил, столько жизней. На всех этих вечеринках девушек было больше, чем молодых людей, а когда появлялся Курт, наглые девицы облепляли его, как мухи — медовый пирог! Но он почти всегда находил возможность потанцевать с ней, с Гели. Правда, Магда утверждала, что Курт это делает только из вежливости, потому что Гели — воспитанница Хельмута, а Хельмута Курт уважает, и не может допустить, чтобы его воспитанница весь вечер просидела в углу, и жертвует собою, отвлекаясь от более привлекательных девушек. Но Магда — настоящая злая мачеха, как у Белоснежки, Золушки, Элизы… Даже еще злее! И, возможно, она сама влюблена в Курта. Очень даже похоже иначе почему она так ненавидит Гели? Все сделала, чтобы испортить ей жизнь! Даже вышла замуж за Хельмута. Чтобы подобраться поближе и действовать наверняка. Одно время Гели пыталась ей мстить за свои обиды. Но все способы мести, которые она могла придумать, были настолько смешными, детскими… А потом ее еще и извиняться перед Магдой приходилось. И в конце концов Гели оставила эти попытки. Настоящей местью Магде будет, если Гели выйдет замуж за Курта! Правильнее сказать — когда Гели выйдет замуж за Курта… Вот уж тогда Магда просто взорвется от злобы! Ведь наверняка же она в него влюблена. В него все влюблены. Но только Гели — юна и прекрасна. Или, по крайней мере, юна… А Магде уже так много лет! И потом, Магда замужем за Хельмутом. А Гели совершенно свободна. Гели верила, что наступит момент, когда они с Куртом смогут наконец объясниться, и что за объяснением обязательно последует торжественная помолвка и свадьба. Иначе просто быть не могло! Иного поворота событий Гели не принимала, потому что просто не пережила бы… Потому что только с Куртом, только ради Курта, только в мечтах о Курте жизнь ее имеет смысл. Возможно, этот замок в Карпатах послан им судьбой. Той самой судьбой, которая предназначила их друг другу. Замок — романтическое место, и более уединенное, нежели дворец Гогенцоллернов. И Гели уже не пятнадцать лет… Да, в Берлин они вернутся женихом и невестой! А может быть, даже молодоженами. А еще в карпатском замке будет Лизе-Лотта! Милая, милая Лизе-Лотта, ее единственный друг на всем белом свете… То, что Лизе-Лотта была старше Гели на целых шестнадцать лет, ничуть не смущало девочку. Какое значение имеет возраст! Главное — родство душ. А у них с Лизе-Лоттой оно было. Магда часто ругала ее за симпатию к Лизе-Лотте. Намекала на некую страшную тайну в прошлом, навеки опозорившую Лизе-Лотту и вычеркнувшую ее из мира порядочных людей, на некое преступление, совершенное Лизе-Лоттой и оставившее на ней неизгладимое клеймо… Да, поначалу Гели даже представлялось, что на левом плече Лизе-Лотты обязательно обнаружится клеймо в виде лилии, как у Миледи в романе Дюма. Но, разумеется, таким клеймом не клеймили уже давно… А в Германии не клеймили лилиями и вовсе никогда! Но то, на что постоянно намекала Магда, конечно, не было настоящим клеймом, выжженным каленым железом, это было какое-то событие, какой-то поступок. Лизе-Лотта не говорила о своем прошлом. А Гели не осмеливалась спрашивать, боясь огорчить подругу. Лизе-Лотта всегда была так грустна… Незачем добавлять ей огорчений! Как-то Гели спросила у Хельмута, плохая ли женщина Лизе-Лотта — ведь из-за чего-то Магда запрещает ей, Гели, общаться с милой грустной Лизе-Лоттой. На что Хельмут ответил, что Лизе-Лотта не плохая, а несчастная, что ее следует не отталкивать, а жалеть, что Магде не хватает душевной тонкости, чтобы понять страдания такой женщины, как Лизе-Лотта… Тогда Гели, осмелев, спросила, что же за тайна, что за преступление таится в прошлом Лизе-Лотты. На что Хельмут, помявшись, сказал, что сама Лизе-Лотта никакого преступления не совершила, но ее муж был очень-очень нехорошим человеком и из-за него Лизе-Лотта вместе со своим ребенком попала в тюрьму, и оставалась там долго, пока доктор Гисслер их не вызволил, и вот с тех пор Лизе-Лотта такая бледная, худая и грустная, и что Гели лучше никогда и ни с кем не поминать эту историю, а особенно в присутствии Лизе-Лотты, чтобы не огорчать ее еще больше. И, разумеется, Гели послушалась. Она уже давно поняла, что Хельмут всегда дает разумные советы — иногда даже слишком разумные — но в этот раз он абсолютно прав: не надо поминать при Лизе-Лотте о тюрьме, преступнике-муже и всем прочем. Достаточно того, что остальные шарахаются от Лизе-Лотты, как от прокаженной — Гели видела, как это печалит и без того грустную Лизе-Лотту, и сама скорее умерла бы, чем причинила бы ей новое расстройство. Гели любила Лизе-Лотту и считала ее своим единственным на свете другом. Потому что Лизе-Лотта спасла ей жизнь. Нет, больше чем жизнь: Лизе-Лотта спасла ее честь в тот ужасный день, перед балом в замке Гогенцоллернов. Лизе-Лотте Гели была обязана всем на свете… Без Лизе-Лотты Гели просто не пережила бы того, что случилось… Без Лизе-Лотты Гели не смогла бы появиться на том балу… Без Лизе-Лотты Гели уже бы просто не было в живых! Гели хорошо помнила все подробности тех событий. Хельмут с Магдой были приглашены на бал по случаю бракосочетания кого-то из семейства Гогенцоллернов. Кажется, сочетались между собой южная и северная ветви Гогенцоллернов. Во всяком случае, это было серьезное событие и отмечаться оно должно было со всей торжественностью. Магда не хотела, чтобы Гели ехала с ними, но Хельмут настоял. А Гели очень хотелось увидеть настоящий бал. И еще сильнее хотелось увидеть Курта, который непременно должен был быть там. Они остановились не в самом дворце Гогенцоллернов, а в доме доктора Гисслера, у которого Магда работала в секретной лаборатории, — до дворца недалеко, а куда как комфортнее! Там же остановились и профессор Хофер с племянником — Куртом. Само присутствие Курта под одной крышей с нею приводило Гели в состояние мечтательного экстаза. А завтра ей предстояло оказаться на первом в ее жизни балу… Гели уже представляла себя — королевой бала. Представляла, как восхищенно ахнут все, когда она войдет в зал, как будут перешептываться — «Кто эта прелестная девушка? Вы ее не знаете? Она просто чудо! Настоящее событие этого сезона! Какое изящество, какая свежесть — и какой мудрый взгляд! Сразу чувствуется недюжинный ум! А сколько грации в каждом движении! А сколько скромности! Настоящая аристократка!» ну, и тому подобные приятные вещи, как в романах Марлитт. Представляла, как Курт будет танцевать с ней, только с ней, как будет развеваться ее роскошное платье (правда, Магда приготовила для нее всего лишь новый матросский костюмчик с короткой юбкой, но в мечтах ему места не было), и как Курт выведет ее на балкон — отдышаться — и как она будет стоять с шампанским в хрустальном тоненьком бокальчике, вдыхая ароматы летней ночи, а Курт будет пылко шептать ей… Нет, на него не похоже. Он всегда такой холодный и молчаливый — он не будет болтать лишнего. Курт, смущаясь и запинаясь, потому что не привык говорить длинные речи, скажет ей… Нет, с чего бы ему смущаться? Он просто четко, по-военному, прямо глядя ей в глаза своими прекрасными голубыми глазами скажет ей, что любит, всю жизнь любил только ее, не видит жизни без нее и мечтает о том, чтобы она вышла за него замуж. И Гели, чуть помедлив, томно опустив ресницы, ответит ему… ДА! ДА! ДА! Мечты были упоительны… В полдень накануне бала, Гели лежала на застланной кровати в отведенной ей комнатке и читала, когда в открытое окно донесся вдруг бодрый голос Курта. Гели вздрогнула и села, вытянув шейку, прислушиваясь. Курт говорил с кем-то, кого она не знала. Говорил, что идет в конюшню, «похолить Герду». Если бы Гели не знала, что Герда — это любимая лошадь Курта, она бы с ума сошла от ревности… Но, к счастью, это всего лишь лошадь. Красавица с точеными ножками и грациозной шеей. Пепельная в яблоках. Гели считала, что Курту больше подошел бы какой-нибудь могучий боевой конь, белоснежный или угольно-черный. Но готова была смириться с Гердой. Раз уж Курту она так нравилась. Завтра Курт верхом на Герде возглавит свадебный кортеж, который торжественно проедет по улицам города. А потом будет банкет и бал, и Курт наверняка будет королем бала, потому что во всем замке Гогенцоллернов не останется ни одной девушки, которая не влюбится в него! Ведь он такой красивый — как юный Зигфрид! Или, скорее, как Лоэнгрин, рыцарь с лебедем… Когда он скачет на легконогой послушной Герде и его белокурые волосы сверкают на солнце, словно серебряный шлем! Гели прижала к груди книгу так пылко, словно это Курт чудом оказался в ее объятиях. Чудом… А почему, собственно, чудом?! Разве не предназначены они друг другу самой судьбой?! И пусть в него влюбятся хоть все наследницы Гогенцоллернов и Круппов — женится-то он на ней, на Гели! Это она знала наверняка. Потому что иначе и быть не могло. Иначе ей незачем было бы и на свет родиться… Да, он женится на ней. Они суждены друг другу. Гели не просто полюбила Курта в тот самый миг, когда впервые увидела его — нет, она узнала его, узнала того, ради которого пришла в этот мир скорбей! Поразмыслив таким образом, Гели решила, что самый подходящий момент для объяснения — не завтра, на балу, а сегодня, прямо сейчас. Очень уж хотелось увидеть Курта вблизи, поговорить с ним… Она слезла с подоконника и принялась судорожно рыться в своем весьма скромном гардеробе. К сожалению, легких романтических нарядов, подобающих случаю, у нее не было. Мачеха по-прежнему заказывала для нее скромные синие и коричневые платья с плиссированной юбкой и белым воротничком, а в качестве выходных «матросские костюмчики»: белые, с короткой юбочкой, синим квадратным воротником и галстучком. Вообще-то так было принято одевать девочек от семи до двенадцати лет. Но никак не пятнадцатилетних подростков! Но Магда твердила, что Гели выглядит моложе своего возраста и вполне может носить матросские костюмчики… Спорить с Магдой было попросту некому. Дяде Хельмуту этот вопрос был совершенно безразличен. А Гели не осмеливалась. А зря. Может быть, если бы она хоть раз решилась поперечить Магде во время визита к портнихе, мачеха удивилась бы — и уступила! В конце концов, ей дела нет до Гели, и какая разница, матросский костюмчик она носит или длинное розовое платье с кружевами? Или — не розовое, а голубое… Что-нибудь, что подошло бы для решающего свидания с Куртом и для завтрашнего бала. Но выбирать не приходилось, и Гели надела белоснежный, тщательно накрахмаленный и отутюженный матросский костюмчик. Он хотя бы новый… Правда, именно по этой причине ей не следовало бы появляться пред светлые очи Магды! Впрочем, ради того, чтобы предстать перед Куртом в красивом наряде, Гели готова была на все: даже получить от Магды очередной унизительный выговор. В конюшне царила полутьма — после ослепительного полуденного солнце полутьма казалась настоящей темнотой. Здесь было тепло, приятно пахло сеном, лошадиным потом, навозом и кожей седел — возможно, кто-то счел бы приятным только запах сена, но Гели обожала все здешние запахи! Она любила ездить верхом. У нее это здорово получалось. Она мчалась по полям, взлетала на холмы… Она чувствовала себя окрыленной. Могущественной. Во время скачки верхом ей лучше всего мечталось! К сожалению, Магда делала все, чтобы отнять у нее и эту радость. В частности, она заявила Хельмуту, что из-за верховой езды ноги у Гели непременно станут кривыми! А в будущем возникнут проблемы во время родов — якобы верховая езда в мужском седле развивает у женщин какие-то внутренние мышцы, которых у них вовсе не должно быть… Гели не верила Магде, потому что знала, что Магда — вредина и ненавидит ее, Гели! Но Хельмут, к сожалению, верил, потому что Магда была медиком, хоть и не настоящим врачом, но все-таки разбиралась в медицине. И теперь Гели разрешали садится на коня только тогда, когда целая компания молодежи совершала верховую прогулку. Но какое же удовольствие можно получить от скачки, если вокруг тебя компания неприятных людей? Если вдобавок надо придерживаться того же темпа, как и все… А мало кто из них рискнул бы скакать так лихо, как Гели! Разве что Курт. Но Курт никогда не предлагал ей прокатиться верхом. Сейчас он чистил свою серую в яблоках любимицу — водил по шерсти скребком такими легкими, неторопливыми, ласкающими движениями, что по суди дела, это скорее было лаской, нежели необходимой лошади гигиенической процедурой. Раньше Гели не случалось видеть его в подобных ситуациях. Одет он был, вопреки обыкновению, небрежно. Светлые волосы растрепаны, на макушке топорщатся хохолком, и спереди на лоб свисает кудрявый чубчик. Выражение лица у него было самое мечтательное, глаза полузакрыты, на губах — нежнейшая улыбка. Гели и предположить не могла, что Курт может так улыбаться! Сейчас он выглядел не суровым героем из древних германских саг, каким она привыкла его воспринимать, а мальчишкой… Красивым мальчишкой. Растерянным и грустным. Каким, наверное, он и был на самом деле! Несмотря на очевидную крамольность этой мысли, Гели умилилась до слез, до щемящей боли в сердце. Сразу забылись все те слова, которые она собиралась ему сказать. И даже те, которые она надеялась от него услышать. Она просто стояла и смотрела на него. А когда Курт, каким-то звериным чутьем, ощутил ее взгляд и, вмиг помрачнев, повернулся к ней — Гели хватило только на то, чтобы улыбнуться ему. Улыбка получилась на редкость глупая. Глаза Курта злобно сощурились, уголки рта поползли вниз. — Чего тебе? — буркнул он. Гели все еще не могла найти слов, а потому стояла и улыбалась… — Чего тебе здесь надо? Чего ты все время так на меня смотришь? Ты чего, шпионка? — обиженно спрашивал Курт. — На кого ты работаешь? На Гестапо? На СД? На русских? На англичан? Гели рассмеялась и замотала головой: так глупо все это звучало… Какая же из нее шпионка? Ей же только пятнадцать лет! — Чего ты ржешь? Ну, чего смешного? Господи, ты дурочка совсем, да? Ну, оставь ты меня в покое! Перестань на меня пялиться! Уйди! — Нет, Курт, я… — пролепетала Гели, но Курт перебил ее. — Я хочу побыть один! К величайшему изумлению Гели, в голосе Курта звенели слезы! И лицо исказилось так, словно он вот-вот расплачется… — Курт! — Гели шагнула к нему, распахивая объятия. Она действительно хотела обнять его, приголубить, утешить. Но он, видимо, как-то не так понял ее намерения. Злобно ощерившись, он ринулся к выходу, отшвырнув ее с пути ударом в грудь — так, что у нее дыхание перехватило и она не смогла удержаться на ногах и упала… Упала прямо на тачку с конским навозом, которую приготовили для того, чтобы везти на огород, но почему-то не увезли! От неожиданной боли слезы брызнули из глаз Гели, а потом на смену боли пришла обида, такая жгучая, что девочка едва не задохнулась, и только новый поток слез мог как-то смягчить ее страдания. Ее Курт! Ее кумир! Но почему?.. Почему все так произошло?! Ведь все должно было случиться совершенно иначе… Она так хорошо все придумала… То есть, не придумала, а спланировала — за себя и за него, потому что Курт, как и все храбрые мужчины сейчас, слишком занят войной, чтобы думать о любви. Так что об их совместных чувствах должна позаботиться Гели. Это была катастрофа! Она вся в навозе… И беленький матросский костюмчик, и носочки, и волосы! Волосы еще можно отмыть, а костюмчик погиб, безвозвратно погиб… Может, еще возможно его отстирать? Но приказания горничной доктора Гисслера может отдавать только Магда! Значит, придется ей сказать! И что тогда будет?! Господи, что будет, когда Магда узнает, что Гели без спроса надела новый костюм и упала в нем в навоз? Гели разрыдалась еще горестней. Курт! Ее любовь! Он ударил ее… Как он мог?! Ее костюм! Магда! Ее не возьмут завтра на свадьбу… Магда никогда не забудет и вечно будет дразнить ее… Гели разрыдалась еще горестней. Если бы она могла сейчас исчезнуть, раствориться, умереть… Небытие казалось ей сейчас таким желанным! Умереть! Она частенько мечтала о смерти и представляла себе, как это будет, как все они пожалеют о ней, когда она умрет. Но сейчас ей было так плохо, что в мысли о смерти она искала только небытия. И ничего иного. Пусть не жалеют о ней, пусть сразу забудут… Лишь бы укрыться в небытие от наказания, от насмешек! — Господи, убей меня! Убей! — отчаянно прорыдала Гели, поднимаясь из тачки с навозом — и падая на колени. Ее показалось, что полоса солнечного света, стлавшаяся от двери по полу конюшни, померкла, но в отчаянии своем Гели не придала этому значения. Она колотила кулачками по полу, устланному соломой, и в рыдала в голос. Ей казалось, что у нее разрывается сердце. — Что с тобой, девочка? Что случилось? — прозвучал над ней встревоженный женский голос. Гели в испуге взглянула вверх. Рядом с ней стояла Лизе-Лотта Гисслер, внучка грозного доктора Гисслера, хозяйка этого дома и, следовательно, этой конюшни! Та самая Лизе-Лотта, о которой она слышала столько странного… Лизе-Лотта, чьего голоса она не слышала никогда, до сего момента! От удивления Гели даже перестала рыдать. Но только на мгновение. Потому что через мгновение ей в красках представилось, как Лизе-Лотта отведет ее к Магде и что скажет Магда по поводу испорченного костюма. Гели взвыла и слезы хлынули у нее из глаз с новой силой. Лизе-Лотта повела себя несколько необычно для взрослого человека. Обычно взрослые бывают безразличны к чужим трагедиям… Любой другой взрослый на ее месте отвел бы Гели к Магде и предоставил бы мачехе самой разбираться в произошедшем. Но Лизе-Лотта вдруг опустилась на колени рядом с Гели и тихо спросила: — Что с тобой? Что он с тобой сделал? «Он». Она видела Курта, выходящего из конюшни! И, возможно, она слышала… Но тогда она не стала бы спрашивать — что он сделал! Гели сильно потянула носом и икнула, пытаясь перестать рыдать и сказать что-нибудь связное. Но не получилось — рыдания оказались сильнее ее. Она снова заскулила. — К-к-ку-у-урт! М-м-магда-а-а! — выдавила она сквозь слезы. — Он ударил… Я только хотела сказать… А он… Костюмчик… Магда не велела… Я не послушалась… А теперь она будет смеяться! Всю жизнь! И на свадьбу меня не возьмут! Теперь не в чем! Я хочу умереть… Умереть… Лизе-Лотта ласково коснулась рукой ее волос — и тут же отдернула руку, брезгливо осмотрела ладонь со следами навоза. — Бедная девочка, — вздохнула она. — Анхелика — тебя ведь так зовут? Ты можешь мне все сказать. Я тебя не выдам. Я тебе помогу… Он тебя только ударил? Или… сделал еще что-нибудь нехорошее? «Только ударил»! Нет, ну надо же! От возмущения у Гели перехватило дыхание и она наконец-то сумела справиться со слезами. «Только ударил»! А что костюм и волосы в навозе — этого Лизе-Лотта не видит? Что может быть хуже случившегося?!! — Он ударил меня. Не захотел слушать. И назвал дурочкой. Я испортила костюм. Магда убьет меня. И я не попаду на бал, — отчеканила Гели, с ненавистью глядя в участливое лицо Лизе-Лотты. Лизе-Лотта снова вздохнула — теперь уже с облегчением — и слабо улыбнулась. — Всего-то? И из-за этого ты так кричала? — Я не кричала! Я… Я плакала. — Ты не плакала. Ты рыдала и звала смерть. Так, как будто… Потеряла все. А тебя всего лишь уронили в тачку с навозом! — Всего лишь?!! — Мне приходилось слышать такие рыдания… Когда женщина зовет смерть… И я думала, что с тобой случилось что-то по-настоящему ужасное, прошептала Лизе-Лотта. — Он ведь мог… Что угодно… Он — зверь. Не посмотрит, что ты — совсем еще ребенок. Никогда больше не оставайся с ним наедине, слышишь? Считай, что сегодня тебе повезло. Ты дешево отделалась. — Не правда! — еще сильнее возмутилась Гели. — Он не зверь. Он хороший. Я сама виновата. Вела себя глупо. Она резко поднялась с колен. Лизе-Лотта, все еще сидя на полу, удивленно воззрилась на Гели снизу вверх. — Ты что… Ты влюблена в него?! — Я… Я… Нет! — испугалась Гели. Ей и в голову не пришло бы, что ее могут прямо так вот спросить об этом! — Влюблена… Бедный ребенок. Ты в него влюблена. Ну, конечно. Он юный. И может показаться красивым. Породистое животное… Он ведь тебе кажется красивым, да? — пробормотала Лизе-Лотта. — Он красивый, — буркнула Гели. Видя, что ее секрет все равно раскрыт, она решила, что скрытничать дальше будет уж совсем глупо. — И еще — он умный. И храбрый! И благородный! Он… Он… — Ну, да, конечно, — криво улыбнулась Лизе-Лотта. Она поднялась с колен, хотела было вытереть ладони об платье, но вовремя спохватилась. — Пойдем, — скомандовала она. — К Магде? — всхлипнула Гели. — Спасибо, я лучше тут посижу… До темноты. Вы только не выдавайте меня… Вы обещали! — Ко мне. Не бойся, я проведу тебя через черный ход. Никто не увидит, что ты в… В таком виде. Гели не оставалось ничего другого, кроме как доверить свою судьбу этой странной женщине. Конечно, обидно, что Лизе-Лотта столь низкого мнения о Курте… Но на то она и странная, чтобы иметь странное мнение обо всем! И потом — что еще оставалось делать? Сидеть здесь до темноты? Гели поплелась за Лизе-Лоттой. Они действительно прошли черным ходом, мимо дверей кухни, по узкой лестнице — на третий этаж, где Гели еще не приходилось бывать. Она была уверена, что там располагаются комнаты прислуги. Но, оказалось, на третьем этаже находились аппартаменты Лизе-Лотты. Три смежные комнаты и ванная. Комнаты — маленькие, заставленные старинной мебелью, заваленные книгами. Ванная — вполне приличная. — Раздевайся. Всю свою одежду клади в таз. Я прикажу горничным как следует отстирать. Будет, как новенькая. А сама вымойся. И вымой волосы. Вот мыло. Потом ополосни волосы водой с одеколоном. Может, избавишься от запаха. Вот халат. После ванны надень и иди ко мне. Гели и представить себе не могла, чтобы тихая, незаметная, пугливая Лизе-Лотта могла разговаривать таким решительным тоном! И потому повиновалась ей без лишних вопросов. Мыло, лежавшее в серебряной мыльнице, было изумительным — нежным, сливочно-белым, с ароматом каких-то весенних цветов. Оно давало такую обильную и пышную пену, что Гели, принявшись было намыливаться с привычным рвением, едва в этой пене не утонула! Одеколон благоухал все теми же весенними цветами. Гели вылила четверть флакона в воду для полоскания. Она была совершенно очарована всей этой роскошью, прежде ей вовсе неведомой. Конечно, Хельмут был богат. Но у Гели не было ни такого мыла, ни такого одеколона… Ни теплого халата из бархата винного цвета! Возможно, все это было у Магды? Почти совершенно успокоившись, Гели завернулась в халат и прошлепала босыми ногами из ванной в комнату. И здесь ее ожидало новое потрясение. Платья! Изумительные бальные платья! Сначала Гели показалось, что их в комнате десятки, сотни… Но в конечном итоге она насчитала только шесть. Бледно-розовое с черной бархатной аппликацией, ярко-розовое с черными кружевами, белоснежное с вышивкой ришелье, алое бархатное с гирляндой черных атласных роз у талии, бирюзовое с васильковыми оборками, и еще изумрудное из сверкающей тафты. Гели рассматривала их, замерев и затаив дыхание. Когда ее отправляли купаться, этих платьев здесь не было! Так неужели же… Неужели Лизе-Лотта хочет предложить ей одно из них? Вместо испачканного костюмчика? Нет, не может быть… Это было бы невероятным счастьем! У Магды роскошные платья — но все-таки не такие роскошные! И все равно она не позволит надеть такое платье… Ведь Гели — еще ребенок. И какая женщина в здравом уме согласится расстаться с таким платьем? Впрочем, про Лизе-Лотту говорят, что она совсем не в здравом уме… Приглядевшись, Гели заметила на платьях глубокие поперечные складки словно их долго-долго хранили в сундуке. А потом почувствовала чуть затхлый запах лаванды — мешочками с лавандой прокладывают вещи от моли, когда прячут на долгое хранение! Действительно, Лизе-Лотта ведь никогда не посещает праздники… И она всегда так скромно одета! И тут из соседней комнаты появилась Лизе-Лотта. В руках у нее — было еще три платья: небесно-голубое с кремовым кружевом, розовое с белым кружевом и лимонно-желтое, из нежнейшего шелка. С сосредоточенным лицом она подошла к Гели, набросила ей на плечи с одной стороны — голубое, с другой — желтое… Поморщилась, кинула платья в кресло. Гели стояла — ни жива, ни мертва. Даже дышать боялась. Не верила своему счастью. Лизе-Лотта полезла в шкаф и извлекла из недр шелковую комбинацию телесного цвета и батистовые штанишки с прошивками. — Вот, возьми, надень. Платья надо мерить. И не поверх халата. Гели трясущимися руками скинула халат и, совершенно позабыв о стыдливости, прямо здесь натянула на себя белье. У нее никогда не было шелковой комбинации! Белье ей шили самое простое, полотняное. А потом они принялись мерить платья. И это само по себе было настоящим праздником! Платья были прекрасны. В каждом из них Гели чувствовала себя не то — принцессой, не то — феей. Правда, некоторые были длинноваты и все до единого — широки в груди… Но Лизе-Лотта подкалывала булавками — и платья сидели просто чудесно. Сама Гели ни за что не смогла бы выбрать среди них одно. В своих мечтах она всегда представала перед Куртом в длинном розовом платье с кружевами… Но здесь были не менее красивые белое, алое, изумрудное! И выбор сделала Лизе-Лотта. Небесно-голубое с кремовым кружевом. К нему полагалась еще и лента в волосы — из той же ткани с кремовой атласной розой. И туфельки — но Гели в них не влезла: они были крохотные — как для Золушки! И, хотя Гели ощущала себя именно Золушкой, которую добрая крестная наряжает перед балом, эти туфли она никак не могла бы натянуть. Она ужасно огорчилась, но Лизе-Лотта подала ей другие — не такие красивые, не голубые, а черные, бархатные. Но зато они пришлись в пору! — Хорошо, что хотя бы мои туфли подходят. А то твои — вовсе никуда не годятся. А у нее была крохотная ножка… Как у Золушки. Все так говорили. тихо пробормотала Лизе-Лотта, словно бы и не обращаясь к Гели. Казалось, она вообще не видит перед собой собеседницы: лицо у нее сделалось такое странное, словно Лизе-Лотта вдруг заснула и продолжает разговаривать уже во сне: — Да. Голубой — твой цвет. А ей больше шло розовое и алое. Я хотела бы, чтобы ты была в алом. В ее самом любимом платье — на ИХ балу. Но тебе не идет. Алый тебя убивает. Ты слишком блеклая. Истинная арийка. Она взяла алое бархатное платье, ласково провела по нему рукой, потом аккуратно сложила. В ее медленных торжественных движениях было что-то жуткое… И Гели вдруг вспомнились похороны бабушки. Люди у гроба движутся так — торжественно и медленно. Если бы не радость из-за платья, возможно, она бы испугалась странного взгляда Лизе-Лотты. Но она была слишком счастлива, чтобы переживать из-за мелочей. — Я ушью его за ночь. А сейчас мы с тобой должны кое-куда съездить. Тебе надо сделать прическу, подходящую к платью. Только ты не должна показываться на глаза Магде до завтра. — О, это я умею! — радостно сообщила Гели. Лизе-Лотта невесело рассмеялась. Впрочем, возможно, она просто не умела смеяться весело? Для поездки она дала Гели кремовую блузку и коричневую юбку. Очень скромные вещи — но из дорогих тканей. А главное — абсолютно взрослые. Гели не поняла, кому принадлежали прекрасные платья. Но блузку и юбку она видела на Лизе-Лотте. И они пришлись Гели почти впору. Лизе-Лотта была миниатюрна. И мала ростом! А та женщина, для которой шились платья, была и выше, и пышнее! Здесь была какая-то тайна… И Гели радостно подумала, что она получит не только платье для завтрашнего бала, но и новую тему для своих фантазий. Это само по себе уже было бы здорово — она обожала фантазировать. Воистину, сегодня был великий день! Они поехали в город. На машине с шофером! Ни Хельмут, ни Магда, ни Курт, ни доктор Гисслер — никто не видел, как они уезжают. Всю дорогу Лизе-Лотта молчала. А Гели наслаждалась! В городе они — в смысле, Лизе-Лотта, но Гели тоже присутствовала! — отпустили шофера с тем, чтобы он приехал за ними к восьми. И направились в парикмахерскую. Где Гели сделали перманент. Первый в ее жизни. Из парикмахерской она вышла кудрявая и элегантно подстриженная. До восьми еще было время — и они с Лизе-Лоттой направились в кондитерскую, где пили кофе с пирожными. Счастье и благодарность переполняли сердце Гели, и там, в кондитерской, она принялась говорить, и говорила, говорила, пока не рассказала Лизе-Лотте все-все про себя, всю свою жизнь, и даже о любви к Курту… Ей казалось очень важным, чтобы Лизе-Лотта поняла ее, чтобы не считала ее просто глупой девчонкой, плачущей из-за того, что упала в навоз, но — оценила силу и глубину ее чувств к Курту. Кажется, Лизе-Лотта оценила. Она слушала с растерянной и печальной улыбкой. В дом Гисслеров они вернулись лучшими друзьями. Гели удалось избежать встречи с Магдой. А рано утром Лизе-Лотта прокралась к ней с готовым платьем и настоящими шелковыми чулками в руках! Лизе-Лотта причесала ее по-взрослому, пропустила в волосы ленту с розой! И даже подкрасила ей губы розовой помадой! Гели смотрела на себя в зеркало — и не могла налюбоваться. А Лизе-Лотта вдруг расплакалась. — Когда-то это платье было самым модным… Мы были так счастливы! пролепетала она сквозь слезы и ушла, оставив Гели в растерянности. Слезы Лизе-Лотты огорчили Гели. Но каким упоительным счастьем было для нее слушать, как Магда вопит: — Гели! Спускайся! Тебя все ждут! Мы уезжаем! Мы не можем опоздать! Слушать — и ждать, когда на самом деле останется мало времени… И в последний миг спуститься! Когда все уже собрались в вестибюле! Спуститься к ним ко всем, праздничным и нарядным, будучи самой праздничной и нарядной из всех! Перекошенное лицо Магды… Улыбка Хельмута и его слова: — Какая прелесть! Гели, ты совсем взрослая! Магда, какой же у тебя великолепный вкус! И какая ты умница… Я и не подумал, что Гели уже пора иметь бальный наряд! Слова, после которых Магда уже не могла оставить Гели дома или заставить переодеться! И почему-то — ужас на лице старого доктора Гисслера… Такой смертный ужас, словно он увидел привидение. Ужас, сменившийся злостью. Они были злы весь вечер — и Магда, и доктор Гисслер. Но Гели это было безразлично. Ее мечты сбылись. Не все — потому что Курт ни разу не пригласил ее танцевать, и уж подавно — не попросил ее руки! Но все-таки она была на балу, в бальном платье, и несколько раз танцевала, и услышала шепот за спиной — голоса двух женщин: — А маленькая Андерс — не такая уж дурнушка! — Да что вы, она хорошенькая, как куколка! Я всегда это видела! Гели торжествовала. На балу — и много дней после. И Курт после этого перестал относиться к ней, как к ребенку! Был по-прежнему холоден… Но — как со взрослой! И всем этим она была обязана Лизе-Лотте. Ей одной. Гели никогда не забывала о благодарности. И Лизе-Лотту с тех пор считала своим лучшим другом. Они, конечно, редко встречались… Но в каждую встречу Гели старалась провести с Лизе-Лоттой как можно больше времени. И как можно больше рассказать ей о себе, о своих чувствах, мыслях. Она надеялась, что со временем и Лизе-Лотта станет откровеннее с ней. Она мечтала об этом — как о любви Курта. Да, полтора года прошло с тобой бала… Гели стриглась и делала перманент раз в четыре месяца — вопреки протестующим воплям Магды, твердившей, что Гели испортит себе волосы. Пусть испортит… Когда-нибудь потом. Зато сейчас будет хорошенькой! Со времени свадьбы у Гогенцоллернов, Гели побывала на нескольких празднествах. И к каждому Хельмут заказывал ей новое платье у портнихи! Хотя Гели предпочла бы надеть какое-нибудь из тех, которые Лизе-Лотта хранила в большом сундуке. Голубое платье осталось у Гели. Она время от времени надевала его. Она очень сильно выросла за эти полтора года, но, к счастью (или к несчастью?) оставалась по-прежнему такой же худой и плоской. Поэтому платье налезало. Хоть и стало коротковато. Правда, черные бархатные туфли она не могла бы надеть при всем желании. Потому что ноги тоже выросли! А Магда всякий раз, видя Гели в этом голубом платье, злилась так, что зеленела. И становилось видно, что у нее все-таки есть веснушки… А то все говорят: «Какая красавица! Огненные волосы, персиковая кожа — и ни единой веснушки!» Как же — ни единой! Посмотрели бы они на нее, когда она злится. Голубое платье оставалось самым любимым, хотя у Гели теперь была целая куча нарядных платьев. Правда, одеть их было некуда. В последние два года праздновать совсем перестали… Эти бомбежки… И поражение под Сталинградом… Но можно надевать нарядные платья просто для того, чтобы выйти к ужину! Наверное, в этом замке они будут торжественно ужинать в большом зале, за старинным длинным дубовым столом! Надо взять все свои платья… А то куда их еще надеть? Глава IV Кошмары Лизе-Лотты Гисслер Услышав от деда о предстоящей поездке в Румынию, Лизе-Лотта испугалась настолько, что до самой ночи не могла унять сердцебиение и дрожь в коленках. Только забравшись под одеяло и затушив ночник она смогла перевести дух. В темноте она почему-то чувствовала себя в безопасности. Наверное, потому что все самое страшное в ее жизни случалось при свете дня. Лежа с закрытыми глазами, прислушиваясь к спокойному дыханию Михеля в смежной комнате, Лизе-Лотта понемногу начала успокаиваться. В конце концов, вряд ли что-нибудь по-настоящему ужасное произойдет в Румынии, если они с Михелем будут вместе и рядом будет дед — дед хоть и не любит их, но все-таки не допустит… Наверное, не допустит… Однако настоящее успокоение не приходило и сон тоже не шел. Вообще-то в последние годы весть о любой перемене в жизни повергала Лизе-Лотту в ужас. Она уже привыкла к тому, что все перемены бывают только к худшему. И, хотя с 1941 года ничего по-настоящему кошмарного с ней не случалось, она не переставала бояться ни на секунду — даже во сне Лизе-Лотта была настороже, ожидая какой-то неведомой опасности — а уж известие о том, что нужно что-то менять в их налаженной жизни, собирать вещи и ехать куда-то, вовсе оглушила ее и почти лишила рассудка. До самой ночи Лизе-Лотта не могла успокоиться и сосредоточиться на том, что же им с Михелем нужно взять с собой, а без чего они вполне смогут обойтись… Дедушка всегда ругал ее за то, что она брала с собой слишком много вещей. Даже когда они уезжали из дома совсем ненадолго. Но Лизе-Лотта слишком хорошо знала, как переменчива жизнь, что «ненадолго» очень легко может превратиться в «навсегда», а лето так быстро сменяется осенью, а осенью не выживешь без теплой одежды… Во всяком случае, маленький Михель и она с ее больными легкими точно погибнут. Хотя, скорее всего, если случится то, чего она боится на самом деле, им не придется особенно долго мерзнуть. ТАМ селекция проводится сразу же по прибытию поезда, и их с Михелем, скорее всего, забракуют и отправят налево. Налево — старики, дети и больные. Направо — те, кто еще может работать. Лучше — налево. По крайней мере, без мучений. Потому что она больше не выдержит… А Михелю без нее лучше не жить. Он и так один остался на белом свете. Никого родных… И даже она… Даже она… Хоть он и не знает… Впрочем, никто не знает. И знали-то — только трое: Эстер, Аарон и Лизе-Лотта. Двое из троих уже мертвы. Сегодня дед, как всегда, уговаривал Лизе-Лотту оставить Михеля дома. И Лизе-Лотта, как всегда, проявила твердость: Михель поедет с ней. Дед объяснял, что они едут в важную научную экспедицию, где будут ставиться очень серьезные и опасные эксперименты… Что ему понадобятся услуги Лизе-Лотты в качестве лаборантки и его личной горничной, что времени на Михеля у нее не будет, что охранять объект будет особый отряд СС страшные люди, настоящие головорезы, расценивающие убийство как развлечение, снятие неравного напряжения… Михелю опасно находиться рядом с ними — без присмотра. А присматривать за ним Лизе-Лотте будет некогда. К тому же сам по себе объект опасен… Чем опасен — дед отказывался объяснять. Опасен — и все тут. Но Лизе-Лотта устояла. Стараясь говорить спокойно, но так и не сумев скрыть предательскую дрожь в голосе, Лизе-Лотта заявила, что, пока она жива, она с Михелем не расстанется. Дед рассердился, конечно. Он всегда на нее сердился. Но поделать он ничего не мог. А применить силу он никогда и не пытался. Наверное, он понимал, что Михель — единственное, что привязывает Лизе-Лотту к жизни. К тому же дед все-таки считал Михеля своим родным праправнуком. Хоть и подпорченным еврейской нечистой кровью, но все-таки — родным. Интересно, если бы он узнал правду, он отправил бы Михеля в лагерь? Или все-таки пожалел их с Лизе-Лоттой? И свойственны ли доктору Фридриху Гисслеру хоть какие-нибудь человеческие чувства? Лизе-Лотта все детство боялась своего дедушку. Она рано осталась сиротой — родители погибли в автомобильной аварии. И, хотя она их почти не помнила, ей отчего-то всегда страшно было вспоминать о дне их смерти. Она вообще была робкой, боязливой, очень тихой девочкой. Друзей у нее долгое время не было, потому что деду и в голову не приходило, что девочке нужно общаться со сверстниками. Ласки она не знала — часто сменявшиеся в доме няньки подходили к своим обязанностям слишком сухо. Лизе-Лотта все детство мечтала о собачке, но собачку ей, конечно же, не завели. Так что единственной радостью для нее стали книги. Их в доме было много, причем дед не препятствовал ей в чтении и даже сам снимал с высоких полок заинтересовавшие ее тома. Запах книг — особый, сладковатый пыльный запах стал для Лизе-Лотты самым приятным и «счастливым» запахом. Даже сейчас, раскрывая старую книгу, она на миг ощущала себя счастливой. Подруга появилась у Лизе-Лотты, когда ей исполнилось четырнадцать лет. Именно за год до того дедушка впервые привел в дом Аарона Фишера, очень способного студента. Дед решил, что из Аарона со временем получится достойный помощник. Тогда еще не знали, что евреи — расово неполноценны… Аарон легко учился, а главное — он просто-таки преклонялся перед великим Фридрихом Гисслером, и преклонение это было совершенно искренним. Деду все это нравилось, и Аарон прижился в их доме. Правда, тогда Лизе-Лотта с ним практически не общалась. Изредка сталкивались в библиотеке, потому что все время Аарон проводил в лаборатории, и даже обедал там. В то время они с Аароном друг друга еще не интересовали. Лизе-Лотта, конечно, достигла «возраста Джульетты», когда большинство девочек начинают остро интересоваться противоположным полом, но по сути оставалась еще совершеннейшим ребенком, к тому же была болезненно застенчива и боялась незнакомых, — поэтому Аарон не привлекал ее внимания. И, поскольку выглядела она моложе своих лет, Аарон, в свою очередь, ее просто не замечал. У восемнадцатилетнего Аарона была сестра Эстер — всего на год старше Лизе-Лотты. Она неоднократно приходила, приносила Аарону еду. По настоянию своих родителей, неверующий Аарон вынужден был соблюдать кошрут и питаться только тем, что собственноручно приготовила его мама. Лизе-Лотта украдкой любовалась на Эстер: она была такая красивая! Высокая, стройная, с пленительно-округой грудью и тяжелыми черными косами, Эстер шла по дорожке, через запущенный сад, шла танцующей походкой, и Лизе-Лотте казалось: Эстер так грациозна и легка, что один порыв ветра — и она взлетит… Как Психея-бабочка на радужный крыльях, возлюбленная Амура! У Эстер было тонкое, точеное личико, бело-розовое, как яблоневый цвет, а губы — алые и сочные, как зерна граната, а глаза… У Эстер были громадные черные глаза, одновременно влажные, бархатистые и горящие. На Эстер всегда были такие яркие, элегантные платья, такие красивые шляпки, а туфельки — на каблучках, как у взрослой! В общем, Эстер Фишер была самым прекрасным созданием на земле, и Лизе-Лотта влюбилась в нее задолго до их знакомства. Возможно, знакомство никогда бы и не состоялось — Лизе-Лотта была слишком робкой, чтобы даже выйти навстречу Эстер в один из ее визитов! Но так случилось, что в феврале того года Лизе-Лотта тяжело заболела. Она вообще часто болела, и воспаления легких у нее случались едва ли не каждую зиму, но в тот раз она едва не умерла, и какой-то знаменитый специалист по легочным болезням сказал деду, что Лизе-Лотту необходимо везти на курорт. Сначала — в Ниццу, к солнцу. Потом — в Баден, на воды. Причем — немедленно, в этом же году, как только Лизе-Лотта встанет на ноги. Иначе она обречена. Следующая зима ее убьет. Тогда дед впервые в жизни по-настоящему встревожился. Ехать с Лизе-Лоттой сам он не мог, родственников у них не было, да и вообще не было никого, кому он мог бы доверить больную четырнадцатилетнюю девочку! И тут Аарон очень робко — потому что боялся своего великого наставника предложил, чтобы Лизе-Лотта поехала с его родителями. У его матери были больные легкие и она каждый год ездила на курорты именно по этому маршруту: Ницца — Баден. И, разумеется, они с радостью возьмут с собой внучку великого доктора Гисслера (на которого они возлагали столько надежд в отношении будущности Аарона) и оградят ее от всего, от чего доктор Гисслер повелит ее оградить! Дед, не питавший тогда никакого предубеждения против евреев — среди своих друзей-ученых он был одним из немногих, не страдавших антисемитизмом отпустил Лизе-Лотту с радостью и облегчением. И забыл о ней больше чем на пол года, потому что, после Ниццы и Бадена, Лизе-Лотта остановилась погостить в загородном доме Фишеров и гостила там до первых снегов. И на следующий года все повторилось, а потом они трое — Аарон, Эстер и Лизе-Лотта — сделались просто неразлучны. Эстер оказалась не только очень красивой, но ангельски-доброй, бесшабашно-веселой, отважной, предприимчивой… Они с Лизе-Лоттой подружились мгновенно. Наверное, потому, что были очень разные, и интересы у них были настолько разные, что им никогда не приходилось ничего делить. День за днем они открывали друг другу целые миры. Эстер для Лизе-Лотты — мир внешний, мир людей, от которого Лизе Лотта столько лет была отрезана. Лизе-Лотта для Эстер — мир книг, историю и искусство, которые всегда казались легкомысленной Эстер какими-то туманными и непонятными, а в пересказе Лизе-Лотты обрели не только ясность, но и некую привлекательность. Темы для разговоров были неисчерпаемы, и им никогда не становилось скучно друг с другом. Фишеры были людьми богатыми. Лизе-Лотта узнала, что к воротам сада Эстер привозили на автомобиле, и, если бы не желание посмотреть на дом знаменитого доктора Гисслера, Эстер могла бы перепоручить «кормление Аарона» прислуге. Что касается «больных легких» почтенной матушки Аарона, то здесь было больше мнительности… Во всяком случае, она с удовольствием переключилась со своих мнимых хворей на настоящие хвори Лизе-Лотты. Близкие считали ее заботу чрезмерной и удушающей, но для Лизе-Лотты, никогда не знавшей ласки, эти заботы были даже важнее, чем жаркое итальянское солнце. В общем Фишеры — Мордехай и Голда — искренне полюбили Лизе-Лотту: действительно — как родную дочь! Слишком велик был запас родительской любви в их сердцах, рассчитанный на десять или пятнадцать детей, а вовсе не на двоих. Но многочисленные беременности Голды оканчивались выкидышами, а потом врачи и вовсе запретили ей дальнейшие попытки… Иногда Лизе-Лотте приходила в голову мысль, что если бы все те дети, которых тщетно пыталась выносить Голда, появились на свет, у них с Мордехаем, возможно, не было бы времени и душевных сил на то, чтобы приютить и опекать ее, Лизе-Лотту. От этой мысли ей становилось как-то холодно, страшно и стыдно. И она мучилась угрызениями совести из-за того, что ее новообретенное счастье словно базируется на несчастье этих славных людей. Один раз она даже поделилась этой мыслью с Эстер… Но Эстер не проявила чуткости и просто покрутила пальцем у виска. Голда и Мордехай были несколько ортодоксальны в своих взглядах, и к увлечению Аарона медициной относились с опаской, но Аарон — мальчик, ему можно, а вот Эстер — девочка, и ей нельзя было ничего… Эстер мечтала стать балериной, но учиться ей не дали. В школу она никогда не ходила. Учителя приходили к ней на дом. Среди наук были и такие, какие никогда не пригодились бы ей в современном мире — Эстер понимала это и протестовала но Мордехай и Голда не желали видеть, что мир изменился. И Эстер учили древнееврейскому, учили священным обрядам, учили, как правильно написать письмо жениху… Последнее больше всего раздражало и, вместе с тем, забавляло Эстер. Родители считали, что ей уже пора замуж. И сокрушались об отсутствии серьезного жениха — и настоящих свах, как в старые времена. И говорили, что они непременно сами найдут ей достойного жениха — какого-нибудь хорошего еврейского мальчика. Голда собирала информацию о потенциальных женихах, многие из них приглашались в дом — для беседы с родителями, а некоторые даже допускались до знакомства с Эстер, проходившего, разумеется, под строгим материнским надзором, чтобы никто в будущем не осмелился усомниться в целомудрии их дочери. Но Эстер женихов «браковала» — одного за другим. Она вообще терпеть не могла хороших еврейских мальчиков — таких, как ее брат! Ей нравились совсем другие мужчины… Старше, опытней и «во всем оригинальнее» тех, кого предлагали ей заботливые родители. И она была уже далеко не целомудренна она утратила свое «главное сокровище» еще до знакомства с Лизе-Лоттой, еще в четырнадцать лет. Эстер вообще все время влюблялась, бегала на свидания, хитрила… Вся ее жизнь была — сплошное приключение. Сплошной порыв страсти. Лизе-Лотта через пару лет дружбы заметила, что жизнь Эстер протекает по одним и тем же циклам: влюбленность, переживания из-за холодности предмета чувств, торжество любви, охлаждение, разрыв, переживания из-за разрыва, новая влюбленность… Сначала Лизе-Лотта искренне сопереживала подруге, но потом начала сомневаться в серьезности этих увлечений. Пару раз она даже пыталась поговорить с Эстер о том, что саму ее искренне тревожило: дескать, та «роняет» и «растрачивает» себя в этих быстротекущих романах — и обязательно пожалеет об этом, когда придет настоящая любовь! Но Эстер только отмахивалась от «занудства» Лизе-Лотты: для нее каждая любовь была настоящей. Будучи натурой богато одаренной, Эстер металась не только от одной любви к другой, но так же — от одного «смысла жизни» к другому. Вот над этим она могла с удовольствием посмеяться, и смеялась… То она хотела быть танцовщицей, то художницей, то певицей, то драматической актрисой, то модельером… И все у нее получалось — и ко всему она вскоре теряла интерес. И каждый раз Лизе-Лотта искренне сокрушалась о гибели очередной «цели жизни» — и сохраняла то, что еще можно было сохранить на случай, если Эстер вдруг одумается. У Лизе-Лотты до сих пор хранилась коллекция платьев и аксессуаров, придуманных и сшитых Эстер, и альбом с ее акварелями. Остальные таланты оставили след лишь в ее памяти — и вылетели в трубу крематория, в бледное польское небо, вместе с дымом от легкого тела Эстер… Или их тела не сжигали? Лизе-Лотта этого точно не знала и думать об этом не любила. Лизе-Лотта не смогла бы точно сказать, когда Аарон присоединился к ним, вошел в их с Эстер дружбу — третьим. Это произошло как-то незаметно и очень естественно. Несмотря на разницу характеров и темпераментов, брат с сестрой были очень близки, а с Лизе-Лоттой Аарона сблизило как раз сходство характеров и темпераментов — и то, что оба они буквально боготворили взбалмошную Эстер. С Аароном Лизе-Лотте было интересно. А, поскольку Эстер она любила, как сестру, она и Аарона полюбила — тоже как брата… Только как брата. Он был слишком разумный, слишком спокойный, слишком… обычный, что ли? В общем, не мог Аарон Фишер вскружить голову наивной и романтической девушке. И первой — и единственной, впрочем, — любовью Лизе-Лоты стал иностранец, английский студент, обучавшийся в Германии. Его звали Джеймс. Джейми. Он был не только англичанин, но — настоящий лорд! Вернее, должен был стать лордом когда-нибудь. Но при этом — он умел быть простым и милым. Почти как Аарон. Но при этом в Джеймсе не было ничего обыденного, он весь был — как из романа, как будто не человек, а книжный герой. В чем заключалась его книжность, Лизе-Лотта не могла бы сказать. Просто он казался ей совершенно необыкновенным, неотразимым, прекрасным… Любимым. Она очень, очень любила Джейми Хольмвуда. И он любил ее, во всяком случае, ей так казалось… Но кончилось все ужасно, трагически — и очень глупо. Он уехал в Англию на каникулы, по возвращению они должны были пожениться, но Джейми не вернулся и не написал, никогда, никогда больше она не получила от него ни единой весточки, а его адреса у Лизе-Лотты не было, он не хотел, чтобы она писала ему, он говорил ей, что не хочет этого, и потому она не стала искать его адрес… Хотя это было возможно… То есть, адрес был, Аарон нашел ей адрес Джейми, но поскольку он выяснил. что Джейми вовсе не умер и не прикован к постели тяжелой болезнью, а живет себе в Англии, только почему-то не пишет, — поскольку Лизе-Лотта все про Джейми узнала и могла больше не тревожиться о нем, она решила, что Джейми ее просто разлюбил (потому что он любил ее, любил, в этом она не могла ошибиться!) и сама, в свою очередь, решила его разлюбить и забыть. Конечно, ни того, ни другого не получилось. Мысль о Джейми до сих пор отзывалась в сердце сладкой болью. Он до сих пор являлся ей во сне, да так живо! Лизе-Лотта чувствовала тепло его объятий, ласку пальцев, нежность губ, шелковистость его волос, запах его кожи… Все было — как наяву. И тонкое, точеное лицо его с узким нервным ртом и странными, очень-очень светлыми глазами… Ни у кого больше не видела Лизе-Лотта таких глаз, как у Джейми Хольмвуда. И никогда больше не удалось ей испытать таких сильных чувств, как те, которые она питала к Джейми. Но Джейми бросил ее, с этим пришлось смириться. И в том же году забеременела Эстер, и Лизе-Лотте пришлось срочно выйти замуж за Аарона Фишера. Кто был отцом ребенка Эстер, Лизе-Лотта так никогда не узнала. Эстер сказала только, что он был выдающейся личностью, очень выдающейся, но обремененной семьею. Она вообще не хотела говорить ему о ребенке… Чтобы от их романа у выдающейся личность остались только самые прекрасные воспоминания. Избавляться от беременности Эстер тоже не хотела, хотя у Аарона было достаточно знакомых в медицинской среде, занимавшихся такими операциями. Эстер хотела родить. Но ее почтенных родителей наверняка убило бы известие о том, что их драгоценная малютка не сберегла своего целомудрия. Среди евреев потеря девственности до свадьбы до сих пор считалась позором, несмотря на свободу нравов, бытовавшую в Германии. Родители все еще надеялись уговорить Эстер выйти замуж, хотя сама Эстер твердила, что ни за что не покинет их и не уйдет в другую семью — любовью к родителям она прикрывала свою любовь к свободе! Впрочем, другого выхода у нее просто не было, не могла она сказать им правды. Родителей надо было спасти, уберечь во что бы то ни стало от этой кошмарной правды. И Лизе-Лотта, считая, что сердце ее разбито навсегда, решила принести себя в жертву дружбе. Они с Аароном поженились — и получилось, что свадьба их состоялась примерно в то же время, на которое они с Джейми планировали свое несостоявшееся бракосочетание… Дед был доволен тем, что толковый помощник оказался привязан к его лаборатории еще и родственными узами — и, вместе с тем, удалось переложить заботу о Лизе-Лотте на чужие плечи. Родители Аарона печалились о том, что Аарон женится не на еврейке и, значит, дети его не будут считаться евреями, но они любили Лизе-Лотту и понимали выгоды этого брака, и посему они печалились не долго. Всех удивило, что Эстер отправилась вместе с новобрачными в их свадебное путешествие… Но дружба троих молодых людей была всем известна, и родители Аарона даже радовались такой редкой близости между невесткой и золовкой. Путешествие планировалось долгое и интересное, но на самом деле закончилось оно в ближайшем горном пансионате, где Аарон снял комнаты и где Эстер и Лизе-Лотте предстояло провести больше года. Из пансионата через два месяца — якобы на обратном пути остановившись в этом милом уголке — они отправили письма родственникам, в которых сообщали, что Лизе-Лотта беременна и плохо себя чувствует, поэтому задерживается с возвращением. Потом Аарон покинул своих женщин и вернулся в лабораторию. Эстер и Лизе-Лотта остались «донашивать беременность». Ребенок — крупный, здоровый мальчик — родился через шесть месяцев после свадьбы Аарона и Лизе-Лотты, но Аарон смог найти недобросовестного чиновника и нужную сумму денег, чтобы Моисея Фишера записали рожденным все-таки в положенный срок… То есть на три месяца позже его рождения. Тогда же сообщили родным, присовокупив, что роды были тяжелые и молодой матери требуется долгий отдых. Эстер осталась рядом с ней. Предложения Голды о том, чтобы приехать и помочь, деликатно, но твердо отклонялись, и в конце концов Голда поняла, что по какой-то причине ей действительно лучше не приезжать… О том, что Мойше на самом деле вовсе не сын Аарона и Лизе-Лотты, продажный чиновник и вовсе не знал, а родные и подавно не догадывались. Аарон все продумал и смог проделать все очень ловко… Когда новоиспеченные родители все-таки вернулись с ребенком на руках домой, то ни у кого не возникло никаких подозрений. А если даже и возникли — под сомнение ставилась добродетель Лизе-Лотты, а вовсе не Эстер. «Моисеем» малыша назвал Аарон. Эстер придумала другое имя — «Гирш», что значит «прекраснейший». Но Аарон снова и снова вспоминал древнего пророка, рожденного еврейкой, но воспитанного египетской принцессой. У маленького Мойше — так же, как у великого пророка — родная мать была всего лишь кормилицей, и ей не суждено было когда-нибудь услышать от него слово «мама», обращенное к ней. Мойше — Лизе-Лотта звала его на немецкий манер «Михелем» быстро стал любимцем и баловнем всей семьи, и никто даже не удивлялся, что тетя Эстер души не чает в своем племяннике, и печется о нем, как родная мать! К великому сожалению Мордехая и Ребекки, других детей у Аарона и Лизе-Лотты не было. Лизе-Лотта сокрушалась об этом не меньше, чем чадолюбивые Фишеры. Она обожала Михеля — но ей хотелось своего ребенка. Носить его под сердцем, родить, кормить грудью… Она пыталась представить, как сильно она будет любить своих детей, если Михеля — сына Эстер — любит больше жизни! Несмотря на отсутствие детей, их с Аароном брак был очень счастливым. Физически мужем и женой они стали только после рождения Михеля. Лизе-Лотта не получила тех наслаждений, которые неоднократно — и очень красочно живописала ей Эстер, но для Аарона телесное было важно и радостно, и Лизе-Лотта научилась получать удовольствие от его радости. А в духовном плане их супружество было — само совершенство, потому что Лизе-Лотта по-прежнему любила Аарона, как брата, а он любил и понимал ее, как никто на всем белом свете — даже больше, чем Эстер, ее подруга! Дружба Лизе-Лотты и Эстер пережила период испытаний, когда Эстер вдруг взялась ревновать Лизе-Лотту к своему ребенку. Она видела, как Лизе-Лотта обожает малыша, и постепенно чувство благодарности к подруге, спасшей ее честь, полностью исчезло из сердца Эстер, и ей уже казалось, что это Лизе-Лотта обязана ей, а не она — Лизе-Лотте. И Аарону пришлось расставить все по местам, отвесив сестре мощную оплеуху и обозвав ее весьма нехорошим словом на идиш… Лизе-Лотта не знала значения этого слова, но догадалась по реакции Эстер: она побледнела, покраснела, разрыдалась, попыталась ударить брата, а когда это не удалось — Аарон уворачивался от пощечин с ловкостью, отработанной годами, — Эстер, разобидевшись, убежала. Вернувшись через час, Эстер попросила прощения у Лизе-Лотты и впредь была мила и смиренна. И больше они не ссорились. Никогда. Несмотря на то, что Михель был таким чудесным ребенком — здоровым, живым, непоседливым и разговорчивым настолько, что один он утомлял окружающих больше, чем их могли бы утомить десять обычных детей! — в общем, несмотря на все очевидные достоинства этого замечательного ребенка, Лизе-Лотта не переставала печалиться о том, что у нее нет своих детей. Она очень любила детей. Всегда. И ей хотелось самой познать это ощущение — когда внутри тебя зарождается и растет новая жизнь. Чтобы малыш брыкался ножками в ее животе, чтобы их сердца стучали совсем рядом… Эстер пыталась утешить ее, утверждая, что беременность — это боль и тошнота, а затем следуют роды еще худшая боль, а затем кормление, что тоже не очень-то приятно. Но Лизе-Лотта не утешалась. Ради собственного ребенка она готова была пережить любую боль… Михель звал ее мамой, но все-таки он не был собственным. И, несмотря на то, что он один утомлял ее больше, чем могли бы утомить десять детей — во всяком случае, так говорила его бабушка Голда — Лизе-Лотта все равно чувствовала какую-то пустоту в сердце. И пыталась заполнить ее, возясь со всеми знакомыми малышами. Так она и познакомилась с Куртом… Ей было двадцать два. Ему двенадцать. Он был родным племянником профессора Отто Хофера и полковника Августа Хофера. Несмотря на то, что Отто Хофер был не медиком, а этнографом, у него с доктором Гисслером оказались какие-то общие научные интересы. И полковник Хофер их в этом поддерживал. Поэтому в дом Гисслера они приезжали вдвоем — профессор и полковник. А летом — втроем, с белокурым худеньким мальчиком Куртом, который весь год учился в закрытой военной школе для мальчиков, а летом оставить его было совершенно не с кем… Конечно, в доме профессора была прислуга. Но полковник был против того, чтобы оставлять мальчика с прислугой. Говорил, будто горничная и кухарка непременно «развратят его». Когда Аарон выразил сомнение, заметив, что мальчик еще слишком мал для разврата, полковник Хофер долго смеялся и объяснил, что он имел в виду не сексуальный разврат, а то, что добродушные женщины будут излишне ласковы с мальчиком, позволят ему нарушать дисциплину, тогда как сам полковник был сторонником воспитания детей в старой прусской традиции, подразумевавшей самую жесткую дисциплину! Профессор Хофер поддерживал полковника Хофера во всем, что касалось воспитания племянника. Отто Хофер был помешан на древних германцах. Особенно на величии германцев во времена Зигфрида, которые — времена, а не германцев, хотя и германцев во главе с Зигфридом тоже! — все прочие люди считали почему-то «мифическими». Но для профессора Отто Хофера оные времена были самым что ни на есть реальным, причем — недавним прошлым. И из племянника он мечтал вырастить «нового Зигфрида». Полковник Хофер к Зигфриду относился равнодушно, потому фантазии профессора относительно возрождения древней расы считал блажью. Но, поскольку, в результате, взгляды на методы воспитания мальчика у них совпадали, они не особенно спорили, кем же должен стать Курт: прусским солдатом прошлого века или древним германским воином. В любой день, включая праздники, Курт вставал в шесть утра, с солдатской быстротой умывался холодной водой, одевался и застилал кровать. Полковник Хофер сам приходил проверять и, если Курт чего-то не успевал или же делал недостаточно аккуратно, полковник назначал ему наказание: от лишения пищи до порки. Затем следовала гимнастика, пробежка, холодный душ, переодевание и завтрак. После — уроки с дядюшкой-профессором: даже на каникулах не следовало отлынивать от занятий. Обед. Час на отдых. Снова гимнастика и пробежка, или катание верхом. Физическому развитию ребенка уделялось внимания куда больше, чем интеллектуальному. Учили его больше всего тому, что могло пригодиться будущему офицеру. Если за день Курту в числе наказаний назначалось лишение еды, то лишался он ужина: полковник считал, что завтракать и обедать солдату необходимо, а ужин — это уже роскошь. Если в числе наказаний назначалась порка, она проводилась перед сном, чтобы не нарушать привычный распорядок дня. Полковник Хофер составил целый регистрик, за какие проступки какое полагается наказание: сколько ударов, по голой заднице или поверх штанов, и каким предметом — тростью, ремнем, охотничьим хлыстом или — в случаях вопиющих — проволочной плеткой, которую сам же Август и сплел. Проволочная плетка символизировала собой шпицрутены, применявшиеся в качестве наказания в прусской армии. Когда Лизе-Лотта узнала обо всем этом, она была потрясена до глубины души. Она даже спать не смогла и встала среди ночи, чтобы пойти к мальчику, хотя прекрасно знала, что дед не одобрил бы ее вмешательства в чужие дела, а это было именно вмешательством… Но в тех случаях, когда дело касалось обиженных детей, Лизе-Лотте было совершенно безразлично, что скажет об этом кто бы то ни было, включая даже дедушку. Так же было и летом 1942 года, во время празднования свадьбы Гогенцоллернов, когда она помогла этой девочке, сиротке Анхелике, воспитаннице Хельмута фон Далау… Она не могла видеть, как страдает малышка. И вмешалась. Хотя сама к тому времени была в положении наихудшем из возможных. А страдания пятнадцатилетней Анхелики из-за испорченного костюма никак не могла сравниться со страданиями регулярно истязаемого двенадцатилетнего мальчика! Лето 1932 года Лизе-Лотта, Аарон и Михель провели в доме Фридриха Гисслера. Аарон и доктор Гисслер ставили какие-то важные эксперименты, что-то связанное с кровью… Аарон должен был находиться в лаборатории неотлучно на протяжении нескольких месяцев, а Лизе-Лотта и малыш соскучились и приехали к нему. Почти одновременно с ними в доме Гисслера появились и братья Хофер с племянником. Мальчик показался Лизе-Лотте миленьким и благовоспитанным, только слишком уж замкнутым… Но она даже заподозрить не могла, что веселый и галантный полковник Август Хофер так измывается над своим двенадцатилетним племянником! А утонченный и нервный профессор Отто Хофер полностью его в этом поддерживает. Дня через три после их приезда, как-то вечером Аарон поднялся в их комнаты на третьем этаже очень расстроенный. Он ничего не говорил — а Лизе-Лотта не спрашивала, уверенная, что плохое настроение мужа связано с какой-то неудачей в ходе эксперимента. Единственное, что удивило ее: Аарон всегда был очень нежен с Михелем, но в этот вечер превзошел самого себя — он буквально ни на миг не спускал мальчика с рук, с того самого момента, как шагнул через порог и подхватил в объятия хохочущего сына! Аарон так и ходил по комнате с Михелем на руках, шептался с ним, хихикал, беспрерывно целовал в шейку и затылок, заставляя мальчишку ежиться от щекотки. Потом пошел купать его, потом укладывал — тоже дольше обычного, что-то читал ему вслух, и даже когда Михель заснул — продолжал сидеть рядом с кроваткой, глядя на спящего мальчика. А потом, уже в постели, Аарон сказал Лизе-Лотте: — Сегодня мне пришлось оказывать медицинскую помощь Курту. Он потерял сознание во время порки, которую производил его дядя-полковник. Представь себе: этот тип, который играл для тебя на рояле и так славно пел старинные баллады, запорол двенадцатилетнего мальчишку до потери сознания. Охотничьим хлыстом. Знаешь, такой длинный, черный, из обтянутого кожей прута. — Боже! — ахнула Лизе-Лотта. — Он что, психопат? — Хуже. Он даже не получает от этого удовольствие. Просто считает, что в этом заключается его долг, как воспитателя. Он заявил, что Курт крайне редко терял сознание во время порки. И чаще всего — когда его пороли проволочной плеткой, а вовсе не хлыстом! — Проволочной плеткой?!! — Именно. И, знаешь, его братец-профессор тоже в курсе… Даже твой дед, кажется, удивился. — Мальчику очень плохо? — Его жизни это не угрожает. А жаль. Тогда можно было бы обратиться в полицию… Хотя вряд ли они смогли бы применить какие-то меры. Семейное дело! Они обычно не вмешиваются. — А куда смотрят родители мальчика? Как они могли отпустить его с этими… — С родными дядюшками, заметь, Лизхен! Они ему родные! И нет у него никаких родителей: он — сирота. Мать умерла при родах. Отец был пожилым человеком и покинул сей мир, когда Курту было шесть лет. Профессор Хофер взял его к себе. И принялся воспитывать — вместе с братом… Кстати, оба они очень нежно вспоминают покойную сестрицу, мать Курта. И считают, что делают для мальчика все возможное. — Но ты поговорил с ними? Объяснил, что это… Это бесчеловечно! — Пытался. Не имеет смысла. Они просто не понимают. Представляешь, они ведь его еще и ужина лишили! А знаешь, за что? За то, что его застукали под дверью библиотеки: он подслушивал, когда ты читала Мойше «Фауста». Бедному парню можно только посочувствовать! — пылко воскликнул Аарон и тут же смущенно оговорился: — Я имею в виду Курта, я-то, в отличие от мамы и Эстер, не против того, чтобы Мойше с ранних лет приобщали к прекрасному… Лизе-Лотта хихикнула. Несмотря на столь грустную тему для беседы, ей всегда бывало забавно вспоминать, как яростно протестовали свекровь и Эстер против того, что она постоянно читала малышу Михелю классику и ставила ему пластинки с записью классической музыки. — Да, посочувствовать стоит бедняге Курту, — снова вздохнул Аарон. — И пожелать терпения. Пока он не вырастет… — Надеюсь он им покажет, когда вырастет! Заставит их поплатиться! мстительно прошептала Лизе-Лотта. — Не надейся. Скорее всего, когда он вырастет, он будет их боготворить и преисполнится благодарности за то, какое воспитание ему дали. И даже будет уверен, что это — единственный способ вырастить настоящего мужчину. И, если у него самого, не дай Бог, будет сын… — Ну, почему ты так думаешь? Может, намучившись в детстве, он станет нежнейшим отцом! — Опыт подсказывает, что те, кто пережил в детстве насилие и жестокость, бывают жестоки по отношению к собственным детям. Ладно, хватит об этом. А то ты вот-вот расплачешься. Я чувствую. Иди-ка ко мне… Ну, тихо, тихо! Иди ко мне… Радость моя… Аарон положил ладонь на грудь Лизе-Лотты и прижался губами к ее губам, и ей пришлось немедленно настроиться на исполнение супружеского долга: она знала, что Аарон огорчится, если почувствует в ее теле напряжение и фальшь в проявлении чувств. Но даже когда он заснул, утомленный любовью, Лизе-Лотта долго лежала, глядя в темноту, и думала о Курте, об одиноком, обиженном, истерзанном ребенке… И голодном вдобавок! Подслушивал под дверью, как она читала Михелю великое творение Гете… Все смеются над ней, над тем, что она читает Гете двухлетнему ребенку. Но она искренне полагала, что в душе Михеля надо воспитывать чувство прекрасного! Только Аарон ее поддерживал, да и то — не очень искренне, а просто потому, что любил ее. Михель играл в кубики на ковре, а она читала… А этот бедный мальчик стоял под дверью и слушал. Наконец, она поняла, что больше не может лежать в бездействии. Встала, нашарила на полу свою ночную рубашку, скомканную и отброшенную Аароном. Накинула сверху халатик и спустилась на кухню. Потихоньку развела огонь и сварила в кастрюльке шоколад. Взяла поднос, поставила на него чашку, кастрюльку и принялась выкладывать из буфета всевозможные лакомства, подававшиеся за ужином на сладкое: яблоки в карамели, яблочный пирог с корицей, медовую коврижку, марципан. С тяжело нагруженным подносом поднялась на второй этаж, где были комнаты гостей. Она знала, где поместили мальчика, и молилась только о том, чтобы не проснулись его ужасные дяди. К счастью, Курт не запирал дверей на ночь. В комнате было темно. Пока Лизе-Лотта пыталась сориентироваться, куда же ей поставить поднос, чтобы освободить руки и включить свет, со стороны кровати раздался шорох и маленькая фигурка буквально вылетела из-под одеяла — и вытянулась по стойке «смирно». Лизе-Лотта даже испугалась… Она наконец нащупала тумбочку, поставила свой поднос и щелкнула выключателем ночника. Мальчик в ночной рубашке стоял у своей кровати, вытянув руки по швам и вздернув подбородок, как солдат на плацу. Лицо у него было заплаканное, глаза лихорадочно блестели. Лизе-Лотта, совершенно не представляя, с чего начать разговор, просто подошла и пощупала его лоб: нет, жара не было. Значит, глаза блестят просто потому, что он не спал, а плакал. И подушка вся мокрая… Но заметить все это она не имеет права. Подростки так ранимы! Особенно мальчики. Нельзя уязвлять его гордость. — Аарон сказал, что тебя лишили ужина. Но не ужинать — очень вредно. Вот, я принесла тебе… Поешь, — мягко сказала Лизе-Лотта. — Я не могу, — хрипло прошептал Курт. — Дядя запрещает. — Твой дядя не прав. Он же военный, а не врач. Он не знает, что, согласно последним открытиям науки, не ужинать — вредно. Аарон — врач. Пока ты в нашем доме, ты будешь подчиняться предписаниям врача. — А дядя знает? — Нет. Знаешь ли, его оказалось трудно убедить… Но Аарон тоже может быть упрямым, когда знает, что прав. — Неправда, — прошептал мальчик и сел на кровать. — Он не упрямый. Я его видел. Он слабый. Как все евреи. Это вообще не он… Это вы, фрау Фишер. Просто он вам все рассказал… А вы решили тайком принести мне все это. Лизе-Лотта растерялась от такой проницательности. — Ты не будешь есть? — грустно спросила она. — Я сварила шоколад и собрала все самое вкусное! — Я буду. Я тоже считаю, что дядя не прав. Только поделать ничего не могу. — Тогда поешь при мне, — робко попросила Лизе-Лотта. — А я потом отнесу посуду на кухню и вымою. — Вы тоже их боитесь? — Нет. Но не хочу ссориться. Курт кивнул, словно такого ответа и ждал, и принялся за принесенные Лизе-Лоттой лакомства. Несмотря на переживания, аппетит у него был хороший. Он съел все до крошки. А потом, поднявшись, с забавной галантностью поклонился Лизе-Лотте. — Благодарю вас, фрау Фишер. Я никогда не забуду вашей доброты. — Ну, что ты, милый… Я всегда буду кормить тебя, если они надумают лишить тебя ужина. И можешь называть меня просто… Просто фрау Шарлотта. — Но мне ведь за дело досталось. Я подслушивал. А подслушивать мерзко. Но мне было так интересно! Я знал, что меня кто-нибудь застукает и дядя Август обязательно отлупит… Но очень хотелось послушать, как там этот бес убедит ученого продать ему душу. Жаль, все-таки до конца не дослушал. Дядя Отто не вовремя появился. — Ты не читал «Фауста»? — удивилась Лизе-Лотта. — Нет. — Я дам тебе книгу. — Спасибо, но… Я медленно читаю. К тому же у меня нет на это времени. — Тогда я… Я что-нибудь придумаю, — пообещала Лизе-Лотта. — А ты постарайся теперь заснуть. Доброй ночи тебе. — И вам доброй ночи. Она ушла, унося поднос с опустевшей кастрюлькой и чашкой. А на следующий день предложила профессору Хоферу свои услуги в качестве преподавателя литературы для Курта. К ее великому изумлению, Отто поспешил принять ее предложение и даже рассыпался в благодарностях. Оказывается, он и сам считал, что у Курта по части литературы — значительные пробелы, к тому же сейчас ему самому вовсе некогда было учить Курта чему бы то ни было, а прерывать занятия было нельзя, потому что нельзя нарушать дисциплину. Дисциплина… Истязание беззащитного ребенка — для них «дисциплина»! Лизе-Лотта в который уж раз пожалела, что она — не Эстер. Эстер отвесила бы этому самоуверенному мерзавцу пару таких звонких оплеух, что их и в Берлине было бы слышно! Очень хотелось бы… Но давать пощечины Лизе-Лотта не умела. Впрочем, хватит и того, что она перехитрила их. И теперь мальчик хотя бы несколько часов в день будет проводить в приятной обстановке за приятными занятиями. К началу урока Лизе-Лотта всегда варила шоколад и готовила что-нибудь вкусненькое: ей казалось, что Курт недоедает. И собственно урок проходил так: Курт поглощал приготовленные ею вкусности, а она читала вслух. Потом они шли гулять и на прогулке обсуждали прочтенное. Курт оказался мальчиком не очень умным, но зато весьма чувствительным — как, впрочем, и большинство немцев: ведь его дядя Август плакал от восторга, слушая «Лунную сонату» Бетховена! Понемногу с классической литературы они соскользнули на занимательную, которой Курт, как выяснилось, тоже не читал. Вряд ли Дюма, Майн Рид, Купер, Хаггард и Конан-Дойль входили в список обязательной литературы в каком бы то ни было учебном заведении… Но Лизе-Лотта читала своему подопечному именно этих авторов, сокрушаясь только о том, что все книги — такие толстые, и вряд ли она успеет познакомить Курта со всем, что есть замечательного в литературе для подростков. Это было так приятно открывать для человека, пусть даже маленького человека, целый мир восхитительных приключений! Восторг Курта был безграничен — и так заразителен, что Лизе-Лотта снова переживала все те ощущения, которые ей пришлось испытать в далеком детстве, при первом прочтении всех этих книг. Она так привязалась к Курту за полтора месяца, которые он прожил в доме Гисслера, что едва сдерживала слезы, когда прощалась. А он прощался с ней так, словно уходил на войну, да не просто на войну — на смертный бой, без надежды на победу и спасение! Следующим летом они встретились снова, но за год произошло столько всякого неприятного, и Лизе-Лотта уже не оставалась подолгу в доме деда, а только изредка навещала его. Заниматься с Куртом она тоже уже не могла. Ей было совсем не до приключенческих романов… И Курт, кажется, это понимал. И не обижался. Тогда ей казалось, что он был благодарен ей уже за то, что она сделала для него прошлым летом. За год он сильно вырос и возмужал, из худенького долговязого мальчишки превратился в подростка — сильного и очень красивого, впору в кино снимать. И духовно, как ей показалось, он тоже повзрослел. Один раз он сопровождал ее на прогулке и, когда они присели отдохнуть возле прудика, сказал: — Фрау Шарлотта, мне не нравится современный мир. — Мне тоже, Курт, — откликнулась Лизе-Лотта, думая о своих собственных неприятных заботах. Но Курт был еще, в сущности, ребенком, и имел в виду вовсе не то же, что она, то есть вовсе не то, что происходило в Германии по вине национал-социалистов. — Я бы хотел, чтобы все мы родились в Средние Века. Тогда я мог бы провозгласить вас своей Прекрасной Дамой и служить вам, фрау Шарлотта, служить как рыцарь, не боясь, что это будет превратно истолковано. И тогда никто не посмел бы вас обидеть, никто… — Спасибо, милый Курт. Но, кажется, пока меня никто не собирается обижать, — рассеянно улыбнулась Лизе-Лотта. Слова Курта так умилили ее! Она еще подумала: мальчик в меня влюбился… Ну, не смешно ли? Я стала его первой любовью только из-за того, что читала ему вслух и кормила пирожками. На следующий день она уехала. А когда снова приехала навестить деда — Хоферов с Куртом там уже не было. Если бы только могла она знать, когда, где и при каких обстоятельствах они встретятся вновь!!! Но, к счастью, человек не может предугадать своего будущего. Впрочем, если бы люди могли знать свое будущее — тем летом 1933 года по Европе прокатилась бы эпидемия самоубийств. Лизе-Лотта первая приняла бы смертельную дозу морфия, если бы только знала, что ждет ее и ее близких. В последующие годы она частенько сокрушалась о том, что не сделала этого вовремя… Ведь даже морфий был! И она знала, какая доза могла бы подарить ей покой! Странно, но приход национал-социалистов к власти и все, что за этим последовало, очень долго воспринималось семейством Фишеров, как «временные неудобства». Они были уверены, что, как только новая власть «утвердится», преследования евреев прекратятся, потому как это было бы «просто логично», ибо преследовать всех до единого представителей определенной нации, невзирая на пользу, приносимую стране каждым из них, «просто бессмысленно, нелепо и, наконец, невыгодно!». Друзья и знакомые уезжали — в Польшу, в Голландию, в Англию, во Францию, в США. Фишеры ходили провожать и смотрели на отъезжающих с сочувствием. Они были абсолютно уверены, что очень скоро Гитлер усмирит «коричневых» и все вернется на круги своя, ибо всем людям на свете хочется жить в мире и покое, и немцы никак не могут быть исключением. И в любом случае — Фишеры были спокойны за себя, потому что их Аарон был женат на немке, на внучке знаменитого доктора Гисслера, их Аарон работал ассистентом в лаборатории Гисслера, а значит — семью Аарона никак не могло коснуться все то, чего так боялись другие евреи. Пожалуй, из них из всех тревожился только сам Аарон. Потому что он замечал: знакомые неевреи перестали приглашать в гости не только их с Лизе-Лоттой, но даже одну Лизе-Лотту, без мужа! К тому же доктор Гисслер начал заговаривать с ним о необходимости «временного» перемещения семейства Фишеров за пределы Германии. При этом как бы само собой разумеющимся было, что Лизе-Лотта останется с дедом… Иногда Аарону приходила мысль, что, возможно, им следовало бы поступить именно так — для общего блага. Но Лизе-Лотта и слышать не хотела о разлуке. А родители — об отъезде. И они оставались… Ждали чего-то. Каких-то благих перемен. После «ночи длинных ножей» 30 июня 1934 года, когда были уничтожены сторонники Рема и вся Германия застыла, потрясенная произошедшим, в семействе Фишеров вздохнули с облегчением и целых две недели Мордехай и Голда твердили, что долгожданное избавление от «коричневых» наконец-то случилось, что теперь Германия вернется к прежнему мирному существованию. Но отношение к евреям отчего-то становилось все хуже и хуже. Доктор Гисслер заговорил о необходимости развода Лизе-Лотты и Аарона. Лизе-Лотта вернет себе девичью фамилию и малыш Михель тоже будет носить фамилию «Гисслер». А семейство Фишеров покинет страну! Тогда Лизе-Лотта страшно поссорилась с дедом и отказалась впредь приходить к нему в гости. В ответ Гисслер уволил Аарона. Правда, Аарона тут же взяли на работу в католический госпиталь для малоимущих. Да и бедствовать Фишерам пока не приходилось — они были богаты. Лизе-Лотта не общалась с дедом год — до сентября 1935 года, когда в Нюрнберге были утверждены новые расовые законы, согласно которым ее брак с Аароном являлся расовым преступлением. Доктор Гисслер сам приехал к Фишерам и долго объяснял Лизе-Лотте происходящее — в самых что ни на есть жестких формулировках. Лизе-Лотта пришла в ужас, но отказалась расстаться с Аароном. Жизнь в доме деда казалась ей мрачным кошмаром — особенно теперь, когда она оттаяла душой в теплом, любвеобильном семействе Фишеров. Лизе-Лотта не хотела жить без них. И малышу Мойше в доме Гисслера тоже будет плохо… Доктор Гисслер выслушал внучку и заявил, что «умывает руки». Он не будет ставить под угрозу свою научную карьеру и судьбу своих исследований ради ее «капризов». Он отказывается от нее и больше не желает ничего знать о ней. И действительно — больше дед никогда не подавал вестей о себе. А Фишеры, обсудив ситуацию, решили-таки уехать в Польшу, где у Голды была столь же обеспеченная родня. Они поселились в Кракове и прожили четыре относительно спокойных и даже счастливых года. Лизе-Лотта наконец-то вздохнула спокойно: в Германии все чаще арестовывали немок, нарушивших расовый закон, и выставляли к позорному столбу с обритой наголо головой и повешенной на грудь доской с надписью: «Я любила еврея» или «Я любила поляка». Михель, которого теперь все называли только «Мойше» и никак иначе, пошел в школу и делал значительные успехи: он был очень умным мальчиком и все Фишеры им очень гордились. Михель успел отучиться два полных учебных года, когда 1 сентября 1939 года немецкие войска вошли в Польшу. Последовало установление новых расовых законов на новой немецкой территории. Фишеры вместе со всеми родственниками, друзьями и знакомыми оказались в гетто. Аарон умолял Лизе-Лотту развестись с ним и обратиться к доктору Гисслеру с просьбой о помощи. Но Лизе-Лотта проявила упрямство. Она хотела быть «со своей семьей». То же самое сказала она и коменданту гетто, когда он вызвал ее к себе и предложил подписать бумаги, благодаря которым она могла бы вернуться в Германию «раскаявшейся» и свободной… Правда, без ребенка. Ребенок считался расово неполноценным и должен был разделить судьбу отца. Наверное, если бы она обратилась-таки к деду, он смог бы вытащить и ее, и Михеля… Но она действительно хотела оставаться с Фишерами! Пусть в одной тесной комнатке на шестерых, пусть в холоде, голоде, грязи и дискомфорте… Но с любимыми людьми. А из всей семьи один только Аарон считал, что ей и Михелю надо спасаться, пока не поздно. Остальные Фишеры — Эстер, Голда и Мордехай — втайне надеялись, что Гисслер все-таки смягчится и спасет ради своей внучки их всех! Даже когда в 1941 году их вместе с большой партией других невезучих перевели из большого Краковского гетто в маленькое Виленское, где порядки были гораздо строже, а обращение с заключенными куда более жестоким, — даже тогда они продолжали надеяться. И Лизе-Лотта надеялась вместе с ними. Правда, она слишком хорошо знала дедушку, чтобы надеяться, будто он их спасет. Она просто надеялась, что все как-нибудь обойдется, если все они будут оставаться вместе. Но надеждам ее не суждено было оправдаться. С началом зимы положение заключенных в гетто становилось все хуже и хуже. Голодали — все. От голода уже умирали. Порядки все ужесточались. Потом был назначен новый комендант, и стало совсем плохо… Если бы Лизе-Лотту спросили — в чем заключалось это «совсем плохо»? — она не смогла бы сформулировать словами… Просто какое-то ощущение давящего отчаяния. Абсолютной безнадежности. Предчувствие чего-то ужасного. Полной и всеобщей гибели. Слабые теряли волю к жизни. А она была слабой. Последние три недели жизни в гетто она провела в постели. Они с Михелем лежали рядом и согревали друг друга. Лизе-Лотта рассказывала ему бесконечные истории… Читала на память уже знакомого ему Гете. Англичан Шекспира, Шелли и Байрона. Запрещенного Гейне. Какое значение имели теперь запреты? Она была уверена, что они с мальчиком все равно погибнут. Так пусть он хотя бы получит удовольствие. То, что недоступно его сверстникам в свободной Германии — стихи Гейне! Аарон целые дни пропадал в больнице. Возвращался измученный и молчаливый. У него совсем не было лекарств. Люди умирали десятками. Он ничем не мог облегчить их страдания! Он, врач! А возвращаясь — он видел страдания своей семьи. Эстер работала на каком-то заводе и потому могла выходить за пределы территории гетто. Несмотря на то, что колонну евреев на завод и обратно препровождали охранники с собаками, Эстер умудрялась «вести коммерцию» и как-то где-то добывать кое-какие продукты. Мордехай дни и ночи просиживал с другими пожилыми религиозными мужчинами у раввина. Они молились или вели нескончаемые разговоры о воле Божьей и о том, как следует ее принимать праведному иудею. Голда крутилась по хозяйству… Хотя хозяйства-то никакого у нее не было! Но она помогала приготовить приносимые Эстер продукты, чтобы сделать их если не вкусными, то хотя бы съедобными. А в свободное время навещала знакомых, ухаживала за больными, за осиротевшими детьми. Проводить дни в бездеятельности она не могла. От отчаяния ее спасала только работа. А Лизе-Лотта лежала в постели, прижимая к себе Михеля. С каждым днем у нее оставалось все меньше сил. И ей все больше хотелось умереть. Заснуть — и не проснуться. Надо сказать, спала она все больше… И даже часы бодрствования проводила в какой-то полудреме. Возможно, она действительно умерла бы через несколько недель, если бы в один из вечеров Аарон не вернулся домой раньше обычного… Сразу после возвращения Эстер. Родителей еще не было: Голда ушла посидеть со своей умирающей от чахотки подругой, Мордехай молился. Аарон выглядел возбужденным. В первый миг Лизе-Лотта даже приняла это возбуждение за веселость… Обычно он был бледен, глаза — тусклые, движения замедленные. Сейчас глаза его горели, на щеках выступили розовые пятна. Он заметался по комнате, бессмысленно перекладывая вещи с места на место. Лизе-Лотта следила за ним с тупым недоумением, прижимая к себе спящего Михеля. А Эстер, кажется, сразу поняла… И задала только один вопрос, показавшийся бессмысленным Лизе-Лотте — но сразу понятый Аароном: — Что?!! — Подписан приказ о ликвидации гетто. Он сказал это так просто, что Лизе-Лотта не сразу поняла страшный смысл его слов. И сразу перестал метаться. Сел к столу. Эстер подошла и села рядом. — Когда? — спросила Эстер. — Послезавтра. — Сведения верные? — Вернее некуда. Вот, я принес… Для папы с мамой. А нам не хватит, Аарон показал два крохотных флакончика с бурым порошком. Эстер судорожно сглотнула. — Я не хочу, чтобы они пережили и ЭТО в свой последний час, — твердо сказал Аарон. — Я представляю, как все будет происходить, Эстер. А так — они заснут и не проснутся. Надо будет разбавить в теплой воде… — Аарон, это грех. — Тебе ли говорить о грехе? — усмехнулся Аарон. — И потом, убить кого-то — меньший грех, чем убить себя. Мы с тобой возьмем этот грех на себя. Или — я один… Папа и мама ничего не должны знать. Особенно папа. Пусть просто примут, как лекарство. — Но, может быть, нам удастся как-то… — Нет. Они убьют всех стариков, детей и больных. Тех, кто молод и еще может работать, отправят в лагерь. Но это — хуже смерти, Эстер! Если бы хватило для всех нас — я бы принес для всех… Эстер расширившимися от ужаса глазами посмотрела на спящего Михеля. Лизе-Лотта ждала, что Эстер закатит истерику — с визгом, рыданиями, топаньем ногами и швырянием всевозможных предметов… Как правило, небьющихся — несмотря на вспыльчивый характер, Эстер была экономна! Она обычно именно шумной истерикой реагировала на жизненные потрясения. Но сейчас Эстер оставалась внешне спокойна. — Дадим маме и Михелю, — сказала Эстер. — Папа все-таки мужчина… Он с его верой сумеет все принять так, как следует. Со смирением. Он не испугается. Особенно — если мамы уже не будет. Вряд ли ведь они сочтут Михеля достаточно крепким, чтобы работать в лагере. Не хочу, чтобы он видел, как будут убивать… Аарон взял сестру за руки. — Эстер, я надеюсь… Если Лизе-Лотта пойдет к коменданту и попросит связаться с ее дедом, скажет, что признала свои ошибки, что готова развестись и покаяться во всем… Возможно, они отпустят ее с Михелем! Не захотят связываться с Гисслером. Он — знаменитость. У него влияние в самых высоких кругах! А он — не такой же он зверь, чтобы позволить убить ее и своего внука! Тем более, теперь, когда она раскаялась и согласна на все… — Ох, Аарон! Не поверят они в раскаяние теперь, когда известно о ликвидации! — О ликвидации известно единицам среди нас. А они думают, что и вовсе никому. И не имеет значения, поверят они ей или нет. Они не захотят просто так убить немку, внучку знаменитого Гисслера. По крайней мере, я надеюсь, что они свяжутся с ним, а он, со своей стороны, сделает все… Эстер и Аарон говорили так, словно Лизе-Лотты вовсе не было в комнате! О ней — как об отсутствующей. Хотя, по сути дела, она была почти что отсутствующей… И она молчала — не вмешивалась в разговор, пока Аарон не обратился к ней: — Лизхен, ты должна встать сейчас, переодеться, расчесать волосы и пойти к коменданту. Завтра может быть поздно. У них будет слишком много дел, нужен день для подготовки… Да и твоему деду понадобится какое-то время чтобы добиться твоего освобождения. — Я не хочу идти к коменданту. Я не хочу возвращаться к деду. Я не хочу жить без тебя, — пролепетала Лизе-Лотта, послушно поднимаясь с постели. От долгого бездействия ноги и руки не слушались ее, а голова кружилась. — Оденься прилично — никаких платков сверху не накручивай. Ты должна выглядеть аккуратной немкой, а не неопрятной еврейкой, — спокойно сказал Аарон, игнорируя ее слова. — Я сейчас согрею воды, подожди. Помогу тебе вымыться, — вскочила Эстер. — Эстер, у нас дров только на три дня! И неизвестно, где будем доставать потом… Мы не можем тратить на воду! — запротестовала Лизе-Лотта. — Нам не нужны дрова на три дня, Лизхен, — тихо ответил Аарон. Послезавтра мы умрем. Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама. Без тебя он никому не нужен. Ты — немка. Хоть и осквернившая себя. Но ты можешь раскаяться и очиститься. Он — наполовину еврей. По крайней мере, все считают, что он еврей только наполовину… Ради тебя твой дед его примет. Но без тебя Мойше не нужен даже ему. Эстер расчесала волосы Лизе-Лотты, заплела их в косы и уложила корзиночкой на затылке. Затем стащила с нее одежду и долго, сильно терла губкой, время от времени окуная губку в горячую воду. Постепенно Лизе-Лотта согрелась, онемение в теле прошло, и даже в голове прояснилось, хотя не до конца — она все еще ощущала себя отупевшей. Потом Эстер помогла ей одеться тонкие чулки, блузка, костюм, пальто, шарфик, берет — Лизе-Лотта уже давно так не одевалась так цивилизованно. На этом пальто даже не было нашито шестиконечной желтой звезды, которую обязаны были носить все обитатели гетто — и Лизе-Лотта вместе с ними. Это пальто было слишком нарядное и Голда решила не портить его звездой… В гетто одежда служила лишь изначальной своей функции — защите от холода. Лизе-Лотта старалась натянуть на себя побольше слоев одежды, лишь бы было тепло. В этой приличной одежде ей было холодно. И как-то некомфортно. Но ни Аарон, ни Эстер даже слушать не желали ее жалоб! Аарон снова повторил ей все, что она должна сказать в комендатуре. Затем заставил и ее повторить — слово в слово, как заученный урок. — Ты не пойдешь со мной? — жалобно спросила Эстер. — Нет. Не могу. Ты ведь сбежала тайком от меня, потому что раскаялась и хочешь развестись, вернуться к настоящим людям, искупить свои прегрешения… — А Михель разве не пойдет со мной? — Нет. Ты пойдешь одна. У него слишком еврейская внешность. Они взбесятся… И потом, женщина с еврейским ребенком, просящая их о милосердии, вызовет меньше интереса и сочувствия, нежели немка, гнусно обманутая евреями. Иди, Лизхен. Он поцеловал ее в щеку и вытолкнул из квартиры. Больше Лизе-Лотта никогда его не видела. Она даже не успела в последний раз сказать ему, что любит… Она вообще никогда не говорила ему, что любит! Потому что считала, что любит только Джейми. Что Аарон ей — просто друг. Она поняла, что любит Аарона, когда вышла на улицу гетто, чтобы идти к коменданту. И Аарон, прощаясь, тоже не сказал ничего такого ей… Ничего такого, что говорят в книгах и в кино люди, когда прощаются навек. А с Эстер, Голдой и Мордехаем она даже не попрощалась. Лизе-Лотта больше никогда не видела никого из них. Чем ближе она подходила к воротам гетто, тем большим трудом давался ей каждый шаг. Обычно обитатели гетто боялись показываться близ ворот из-за дурной привычки охранников стрелять без предупреждения или спускать собак. Но Лизе-Лотта не боялась смерти. Как хорошо было бы умереть сейчас… Перестать думать и чувствовать. Скинуть с плеч ношу ответственности за судьбу Михеля. А главное — не ходить к коменданту! Не унижаться, не просить, не произносить всех этих лживых, предательских слов, которые Аарон заставил ее выучить! В какой-то момент она вовсе остановилась и чуть было не повернула назад. Но вернуться, встретить укоряющий взгляд Аарона… Это было еще страшнее. И Лизе-Лотта шагнула к воротам. Несмотря на карие глаза и темные волосы, она никогда не была похожа на еврейку. Правда, встречались евреи, совершенно не похожие на евреев… И все-таки, наверное, если бы к воротам подошла такая, как Эстер, охранники повели бы себя не в пример грубее. А сейчас один из них, погладив насторожившуюся овчарку, лениво сказал Лизе-Лотте: — К воротам подходить нельзя. Иди отсюда. — Мне нужно к господину коменданту, — прошептала Лизе-Лотта. — Он тебя не примет. Иди отсюда! — повторил охранник чуть резче. Собака, чувствуя перемену в настроении хозяина, зарычала. Другой охранник, зайдя за спину Лизе-Лотте, насмешливо сказал: — О, да ты без звезды… Сбежать захотела, да? А ты знаешь, какое за это полагается наказание? За побег — расстрел. За то, что вышла без звезды… Тоже расстрел. — Я не еврейка, — прошептала Лизе-Лотта. — Я немка! И господин комендант сказал, что примет меня, если я одумаюсь… И захочу развестись. — Муж — еврей, да? И, наверное, не меньше дюжины крикливых маленьких жиденят! Между прочим, за расовое преступление мы тебя тоже можем расстрелять. — Господин комендант сказал, что он примет меня, как только я… Осознаю свои заблуждения. Меня зовут Элизабет-Шарлотта Гисслер. Я внучка доктора Фридриха Гисслера, — прошептала Лизе-Лотта сквозь слезы. Комендант Виленского гетто ничего не обещал Лизе-Лотте. Он даже никогда ее не видел. Разговор у нее был с комендантом Краковского гетто… Давно. Очень давно. Но ничего лучшего Лизе-Лотта придумать не могла. Аарон почему-то не проинструктировал ее относительно того, как ей выбраться за ворота! Но охранники ей поверили. Они, конечно, не знали никакого доктора Гисслера — но решили, что рисковать из-за Лизе-Лотты не стоит. Пусть лучше комендант сам ее пристрелит — и сам же за это ответит, если придется. Лизе-Лотту вывели за ворота. Ворот было двое: основные — замыкавшие собственно гетто — и еще одни, замыкавшие всю территорию в целом. В зоне между гетто и городом находились комендантские помещения, казармы, склады, гаражи, клетки с собаками… Здесь же казнили тех, кто нарушил правила, установленные для обитателей гетто. Лизе-Лотте не повезло: едва выйдя за ворота, она стала свидетельницей казни. Евреи — Лизе-Лотта не сосчитала, сколько их было, явно больше десяти, мужчины и женщины, разных возрастов стояли на коленях лицом к стене. Высокий, статный солдат в черной форме шел вдоль стены и стрелял им в затылок из пистолета. Еще один солдат стоял, расслабленно привалившись к стене и направив на обреченных свой автомат наверное, контролировал, чтобы не убежали. Но никто из них не сделал даже попытки убежать… Они просто стояли на коленях и ждали, когда придет очередь умереть! Все остальные военные, находившиеся перед комендатурой, спокойно беседовали, мыли автомобили, сновали взад-вперед по своим делам и совершенно не обращали внимания на происходящее — наверное, зрелище было для них привычным. Лизе-Лотте прежде не приходилось видеть, как убивают. Слышать крики и выстрелы — приходилось. Но видеть… А охранники подгоняли ее — быстрей, быстрей! — к двери комендатуры, мимо трупов с лужицами крови у головы, мимо выщербленной пулями стены, мимо страшного черного солдата, похожего на одного из Всадников Апокалипсиса. Ноги у Лизе-Лотты задрожали и неожиданно подломились в коленках. Она упала. Один из охранников дернул ее за руку поднимайся! — но ноги ее не слушались. А солдат-палач застрелил последнего из обреченных и, снова передернув затвор пистолета, повернулся к ней. Он был очень юным и очень красивым, этот убийца. Блондин с яркими голубыми глазами и четкими, правильными чертами лица. Словно с агитационного плаката сошел… Лизе-Лотта видела мелкие капельки крови на перчатке его правой руки, на рукаве мундира. Свежая кровь — такая яркая… Через миг впитается — и будет уже не заметно. А сейчас — как россыпь кораллов. Охранник снова дернул ее за руку — но Лизе-Лотта была на гране обморока и подняться не могла. Она ждала, когда красивый блондин с пистолетом подойдет к ней и выстрелит ей в голову. Она была уверена, что так оно и будет… Через мгновение… Сейчас… Он действительно подошел и всмотрелся в ее перекошенное ужасом лицо. Яркие голубые глаза блондина удивленно распахнулись. — Фрау Фишер? Фрау Шарлотта? Это вы! — воскликнул он и наклонился к Лизе-Лотте. Уже теряя сознание, она успела заметить, что на лице юноши, на свежей румяной щеке краснеется несколько капелек крови — мелких, как бисер. Она пришла в себя в маленькой комнате офицерского лазарета. Здесь была удобная кровать с чистым бельем, шкафчик, тумбочка. На тумбочке — вазочка с фруктами. Аромат фруктов Лизе-Лотта почувствовала прежде всего. Потом — боль в руке. Открыла глаза — над ней склонилась какая-то белая фигура. Когда туман перед глазами рассеялся, Лизе-Лотта разглядела медсестру, сосредоточенно вливающую ей в вену какую-то мутную жидкость из шприца. Потом медсестра отступила и к постели подошли двое: пожилой военный в белом халате, наброшенном поверх мундира, и тот самый юноша, который убивал евреев во дворе перед комендатурой. — У нее глаза открыты! Она пришла в себя? — воскликнул юноша. — Фрау Шарлотта! Вы меня видите? Вы меня не узнаете? Я — Курт! Фрау Шарлотта! Я Курт фон дер Вьезе! Почему она не отвечает? — Возможно, сознание замутнено. Голод, нервное потрясение… Я буду наблюдать ее. Возможно, понадобится серьезное лечение. — Но она не умрет? — волновался Курт фон дер Вьезе. — Можно надеяться на благополучный исход. Но сказать что-нибудь наверняка невозможно, — спокойно ответил врач. И, чуть поколебавшись, добавил: — Вы уверены, что она не еврейка? — Да. Я хорошо знаю ее деда. И мужа тоже… Знал, — Курт брезгливо скривился. — Можно считать, что это — несчастный случай. То, что она оказалась замужем за евреем, а потом… Медлила с разводом. — Несчастный случай… Ну-ну, — неуверенно протянул врач. — Охранники, которые ее привели, говорили, что она шла к коменданту, хотела поговорить о том, что раскаивается и желает искупить… Очень вовремя маленькая фрау раскаялась! — Вы хотите на Восточный фронт, доктор Зюсмильх? — любезно поинтересовался Курт фон дер Вьезе. Врач удивленно обернулся. — Я ведь могу очень просто вам это устроить! И, заметьте, никто говорить с вами даже не будет. Никто. Ни в Гестапо, ни в иных ведомствах. Вы — ничто. А станете и вовсе прахом… Когда окажетесь в окопах под Москвой. Или где-нибудь на болотах Белоруссии! — Курт фон дер Вьезе говорил очень спокойно, но нежное лицо его постепенно наливалось багровым гневным румянцем. — Но я же… Я не… — залепетал врач, нервно одергивая мундир. — Замолчите. И лечите эту даму как следует. Докладывайте мне о малейших переменах в ее состоянии. Я хочу увезти ее отсюда как можно скорее. Куда-нибудь в санаторий, где ей будет обеспечен должный уход и комфорт. — Но она же была замужем за евреем! Она жила в гетто! — не выдержал врач. — Я не понимаю… — А от вас и не требуется, чтобы вы понимали. Это — семейное дело. Вы слышали о докторе Гисслере? Фрау Шарлотта — его внучка. Судя по выражению почтительного ужаса, промелькнувшему на лице доктора Зюсмильха, он был наслышан о докторе Гисслере! Но что такого мог учинить ее дед, чтобы этот нацист его так боялся?! А Курт фон дер Вьезе… Был такой славный мальчик! А стал — убийцей. Лизе-Лотта до сих пор никак не могла узнать в этом красивом юноше — того мальчика, которому она когда-то варила шоколад и давала уроки литературы. Он был красивым подростком… Пожалуй, из того подростка мог вырасти такой мужчина. Но все равно — слишком сильно изменился. Она не могла поверить, что тот Курт, которому она читала вслух Дюма и Конан-Дойля, мог расстреливать в затылок беззащитных людей. Впрочем, сейчас ее мало тревожила виденная накануне жестокость. Она даже не боялась Курта, несмотря на его эсэсовскую форму и оружие, которое он мог в любой момент пустить в ход. Лизе-Лотта привыкла к состоянию не проходящей тревоги, а сейчас ей все было абсолютно безразлично. Не удивлял испуг врача при упоминании имени ее деда. И не пугало его недоверие по отношению к ее, Лизе-Лотты, раскаянию. Ей было все равно. Мысли текли вяло, неторопливо. Наверное, они дали ей какое-то сильное успокоительное… Врач ушел. Курт сел на край ее постели, взял ее за руку. — Фрау Шарлотта! Теперь вы можете говорить… Вам совершенно нечего бояться! Я беру вас под свою личную защиту. Помните, когда-то я хотел служить вам, как рыцарь? Вот теперь это возможно! Конечно, я молод… Но карьера моя складывается блестяще. Я не просто пугал этого докторишку — я действительно могу отправить его на Восточный фронт в любой момент, как только захочу! И того охранника, который дергал вас за руку, тоже… Никто больше не посмеет безнаказно обидеть вас! Фрау Шарлотта, вы ведь меня слышите? Пожалуйста, не смотрите на меня так! Ответьте мне хоть что-нибудь! Фрау Шарлотта! Я три дня ждал, когда вы откроете глаза! Я так волновался! — Три дня? — прошептала Лизе-Лотта. Отчего-то эти слова пробудили в ее душе смутное эхо. Кто-то совсем недавно произносил эти слова — в другом контексте. Три дня… Да, конечно, это она сама сказала: «Эстер, у нас дров только на три дня! И неизвестно, где будем доставать потом… Мы не можем тратить на воду!» А Аарон ответил ей: «Нам не нужны дрова на три дня, Лизхен. Послезавтра мы умрем. Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама…» И вот — она спасена. И три дня прошло. И «послезавтра» тоже прошло, «послезавтра» превратилось во «вчера»! — Где Михель? Где мой мальчик? — вскрикнула Лизе-Лотта, резко садясь на постели. И тут же перед глазами все поплыло — и она без сил упала на подушки. Заботливое лицо Курта склонилось к ней: — Не тревожьтесь, фрау Шарлотта. Я нашел мальчика и отправил его в Австрию. Я знал, что вам наверняка захочется, чтобы он был с вами. Все-таки вы его мать… Хотя это было просто преступно со стороны доктора Гисслера! Допустить чтобы вы — такая прекрасная, чистая, добрая, верная — чтобы вы стали матерью расово неполноценного ребенка. — Когда я выходила замуж за Аарона, еще не было известно, что евреи расово неполноценны, — вздохнула Лизе-Лотта. — Да, я понимаю. Ужасное несчастье! — пылко откликнулся Курт и прижался губами к ее руке. На мгновение Лизе-Лотте показалось, что Курт сочувствует ее утратам, но она быстро осознала свою ошибку — стоило только ему вновь заговорить! — Вот так, фрау Шарлотта, они и действовали все эти века… Нет, не века, а целые тысячелетия! Направляли свои козни против самого уязвимого, что только есть у нации. Он все рассчитал, этот ваш Аарон. Он хотел завладеть научными открытиями доктора Гисслера, а когда понял, что ученику доктор Гисслер никогда не будет доверять до конца — решил стать родственником! Будь вы иной женщиной — он бы дважды подумал, зная беспримерную твердость принципов доктора Гисслера в отношении расовых вопросов. Лизе-Лотта слушала Курта и слышала голос Аарона: «Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама. Без тебя он никому не нужен. Ты — немка. Хоть и осквернившая себя. Но ты можешь раскаяться и очиститься. Он — наполовину еврей. По крайней мере, все считают, что он еврей только наполовину… Ради тебя твой дед его примет. Но без тебя Мойше не нужен даже ему». Аарон наверняка уже мертв. Или — отправлен в лагерь. Они в гетто были достаточно наслышаны о таких лагерях… Кто-то, правда, не верил, считал, что все ужасы преувеличены. Но Лизе-Лотта верила. Потому что она всегда была пессимисткой и верила только в худшее. И весь жизненный опыт подтверждал правоту ее мировоззрения! — Другая женщина оставила бы такого мужа сразу же после разоблачения крысиной сущности евреев, — продолжал Курт, сжимая ее руку. — Но вы — вы истинная христианка. Даже больше: вы — истинная немка, немецкая жена, такая, какими их видели в старину… Не одна из этих современных валькирий, а кроткая Гретхен с любящим и верным сердцем! Помните, вы мне читали? Гретхен ведь тоже любила Фауста несмотря на то, что он был негодяем, продавшим душу дьяволу! Любила его даже тогда, когда осознала его предательство! Даже в тюрьме, перед казнью, погубленная им, совершившая ради него столько преступлений… И все же в самый последний миг она нашла в себе силы отказаться от него — и от жизни — во имя веры! Лизе-Лотта слушала Курта с испугом и недоумением. Во-первых, она не ожидала, что он может так красиво и складно говорить — и недоумевала, как же это из молчаливого и необразованного подростка получился такой… Такой изобретательный оратор. Превращение того белокурого мальчика в убийцу с забрызганным кровью лицом Лизе-Лотта воспринимала, как нечто более-менее естественное — и не такое случалось в том ненормальном мире, в котором приходилось им жить сейчас. Но вот его красноречие… Во-вторых, ее пугала странная экзальтация Курта: в глазах у юноши блестели слезы, он то краснел, то бледнел, левый уголок рта подергивался нервным тиком. И потом, он говорил так, словно обращался не к ней, а к самому себе! Словно себя пытался уверить в ее невиновности. И еще она подумала: жаль, что она не прочла ему вторую часть «Фауста»… Жаль, что он не знает: Фауст продал душу дьяволу во имя спасения человечества. И был прощен Господом, и был принят в раю. Впрочем, какое значение имеет теперь вся эта книжная чепуха? Главное Михель. Если Курт не лжет и Михель действительно жив… Лизе-Лотта едва не поддалась порыву спросить у Курта: правда ли, что ее мальчика пощадили и спасли? Но вовремя остановила себя. Курт может обидеться. Он выглядит человеком возбудимым, склонным к истерии. А обижать его опасно. И потому, когда Курт замолчал, Лизе-Лотта закрыла глаза и сделала вид, что заснула, избавившись таким образом от необходимости отвечать. Она плохо соображала сейчас из-за лекарств, которыми ее напичкали… Она боялась сказать что-нибудь неразумное. Или вцепиться Курту зубами в глотку. Отчего-то ей очень хотелось сделать это. Впервые в жизни она почувствовала в себе такое желание. Она никак не могла забыть коралловые бусинки на его перчатке и на рукаве мундира… И она отчего-то не чувствовала ни малейшей благодарности за спасение. Во время болезни волосы Лизе-Лотты истончились и стали ломаться. Врач объяснил, что это — последствие пережитых потрясений. Оказывается, от потрясений можно даже облысеть. Или потерять все зубы. Облысеть Лизе-Лотте не хотелось. Косы пришлось остричь — правда, теперь и косами-то эти крысиные хвостики было стыдно назвать! В палату пригласили парикмахера. Он пощелкал ножницами — и Лизе-Лотта с трудом узнала себя в поднесенном к лицу зеркале! Теперь коротенькие кудряшки кончались где-то на уровне скул. С короткой стрижкой она казалась почему-то не такой худой и не такой старой, какой она привыкла видеть себя. Курту стрижка понравилась. И Лизе-Лотту это несказанно огорчило. Лучше бы она оставила косы! Когда Лизе-Лотта выздоровела настолько, что смогла самостоятельно передвигаться, Курт увез ее в Австрию. Туда, где уже месяц их ожидал малыш Михель. Перед отъездом Курт водил ее по ателье, покупал платья, туфельки, шляпки. Несмотря на войну, он почему-то мог добыть все, что угодно. Он обещал, что настоящий гардероб ей сошьют, когда приедут в Вену. Он был галантен и предупредителен, деликатен и пылок. Прямо-таки романтический возлюбленный из дамского романа середины прошлого столетия! С ним могло бы быть очень приятно и легко… И часто Лизе-Лотте хотелось ему довериться, хотя бы просто положить голову на плечо и выплакаться всласть. Но ее всегда останавливало воспоминание о брызгах свежей крови на его руке, на его румяном лице. Курт приобрел несколько великолепных отрезов, но заявил, что шить из них платья они отдадут только в Вене, потому что здесь, в этой пыльной провинции, только загубят великолепную ткань. Он обещал, что Лизе-Лотте понравится Вена и тот милый санаторий в горах, где она будет «отдыхать» после пережитого. Катание на лодке, на лошадях, неторопливые прогулки, танцы… И в Вене очень легко будет найти хорошие французские вина, великолепный шоколад! Для него теперь нет ничего невозможного. Ведь он солдат СС! Отчего-то ему казалось, что разговоры о нарядах и развлечениях должны вытравить грусть из сердца Лизе-Лотты. А Лизе-Лотта вспоминала о платьях, туфельках и аксессуарах, сшитых когда-то Эстер. Все это хранилось в сундуках на чердаке дома ее дедушки. Когда Фишеры покидали Германию, ни Лизе-Лотте, ни Эстер не хватило духа пойти к доктору Гисслеру и потребовать свою собственность. Так что, возможно, они уцелели. Вряд ли дедушка инспектировал чердак. И уж подавно вряд ли взял на себя труд проверять содержимое сундуков. Где-то там хранились и акварели, нарисованные Эстер… Жаль, все фотографии Лизе-Лотта взяла с собой в Польшу. Теперь они погибли безвозвратно. Лизе-Лотта звалась теперь «фрау Гисслер». Для Курта самим собою разумеющимся было то, что доктор Гисслер примет внучку с распростертыми объятиями. — В глубине сердца он давно простил вас, милая фрау Шарлотта. Но не мог проявить этого открыто, потому что всем известны его принципиальность и нетерпимость в расовых вопросах. Лизе-Лотта слушала Курта и думала, что сама она никогда не простит своего дедушку. Потому что знала: в глубине души она всегда была ему глубоко безразлична! Как и все остальное, кроме его науки. Она понимала, что в доме деда ей придется очень нелегко. Но готова была на все — ради Михеля. В Вене, в гостинице «Корона», Курт снял им один номер на двоих. Номер с роскошной двуспальной кроватью. Хотя Лизе-Лотта догадывалась об истинной подоплеке «благородных» действий Курта по извлечению ее и Михеля из гетто, ее несколько удивило, что худшие ее подозрения сбылись и на этот раз. Ее бесконечно удивляло: что юный красавец нашел столь привлекательного в измученной женщине на десять лет старше себя? Но она знала, что их с Михелем судьба зависит от Курта. От него — как ни от кого другого. И она знала, что она должна перетерпеть все и сделать все, что он от нее захочет. Она терпела, когда Курт целовал ее, когда его пальцы торопливо расстегивали пуговки ее платья, спускали с плеч рубашку, стягивали с ног чулки. Терпела, когда он впивался поцелуями в ее грудь, шею, бедра, живот. Его поцелуи были жадными, засасывающими. Прикосновения — жесткими. Потом он разделся перед ней — огромный, белый, бесстыдный… Должно быть, другие женщины находили его красивым. Но Лизе-Лотта привыкла к Аарону! К Аарону, целовавшему ее так нежно, прикасавшемуся к ней так легко… Стыдливо и пылко обнимавшему ее под одеялом в темной спальне. А Курт раздевал ее — и раздевался сам — при ослепительном свете люстры! Свет дробился в хрустальных подвесках, радужные блики скакали по стенам спальни. Голый Курт подошел к столу, достал бутылку шампанского из ведерка со льдом, откупорил его, налил в два бокала, а потом — непонятно зачем — с громким хохотом сам облился пенящимся вином! Принимая бокал с шампанским из рук голого Курта, Лизе-Лотта больше всего на свете боялась, что не выдержит. Разрыдается. Начнет отбиваться. Она собрала все свои силы, чтобы не заплакать. На притворство ничего не осталось. Но Курту, похоже, и не нужно было ее притворство. Он просто повалил ее, неподвижную, на постель и взял грубо и яростно. Он оказался неутомимым любовником. Должно быть, многие женщины мечтали бы о таком! Но Лизе-Лотта лежала и ждала, когда же кончится эта пытка. Смотрела на мощную шею Курта, на его горло, судорожно подергивающееся прямо возле ее глаз, на набухшую синюю вену… И снова сожалела о том, что у нее нет звериных клыков, способных эту вену разорвать. Эта ночь была одной из самых ужасных в ее жизни. Курт подступал к ней снова и снова, и каждый раз она думала, что этот раз — последний, что теперь он успокоится и уснет… Уснул он только под утро. А она лежала без сна. И думала: а что, если Курт все-таки ее обманул и Михель погиб?! Что, если она совершенно зря вытерпела сегодня эту пытку? Сомнения и страхи не отпускали Лизе-Лотту все три недели, которые они провели в Вене. Но потом они все-таки поехали в горы, в санаторий, и Михель действительно ждал ее там… Лизе-Лотта успела заметить осуждающий взгляд провожавшей их медсестры. И успела подумать: какую же легенду сочинил Курт, чтобы пристроить в этом санатории маленького еврейского мальчика? Или не нужно было легенды — достаточно приказа? А потом она увидела Михеля — и все мысли исчезли. Потому что он побежал к ней, и обвил ее тонкими горячими руками, и прижался к ней хрупким тельцем, и она тоже сжимала его в объятиях, и вдыхала запах его волос, и чувствовала его слезы на своих губах… И она клялась ему, что больше никогда, никогда, никогда не расстанется с ним. Клялась — и знала, как мало стоят ее клятвы. Потому что не властна она больше над своею судьбой. И, кажется, Михель тоже это понимал. Но ничто не могло омрачить им радость встречи! Пусть ненадолго — но они снова были вместе… Лизе-Лотта так и не узнала, каким образом Курт вывез мальчика из гетто. Курт не рассказывал. Расспрашивать Михеля в санатории она боялась: вдруг, их подслушивают? А после… После у нее уже не было моральных сил начать этот разговор. Потому что обязательно пришлось бы спросить об Аароне и Эстер, о Голде и Мордехае. У Лизе-Лотты не было сил говорить о них! И, как ей казалось, у Михеля — тоже… Она боялась возвращаться домой к деду. Но иного выхода не было. Как-то после очередной страстной ночи Курт очень робко принялся объяснять, почему он не может жениться на ней. Ведь он — солдат СС, а она замарала себя связью с евреем. Но он обещал, что женится обязательно, когда кончится война. И обещал признать своими всех ее детей! Вот тогда Лизе-Лотта подумала, что вернуться в угрюмый дом деда — все-таки лучше… Лучше, чем остаться с Куртом навсегда. Дед принял ее холодно. Но иного она и не ожидала. Он только велел ей держаться подальше от его гостей. И прятать от них Михеля. Впрочем, и сама она не желала ничего другого, чем держаться подальше от всех этих страшных людей в черной форме, и еще более страшных — в штатском, которые частенько наносили визиты доктору Гисслеру. Лизе-Лотта нашла на чердаке сундуки с платьями Эстер. Дед их не выкинул. Уже за это она могла быть ему благодарной. Дед сильно состарился за эти годы, много болел, ему нужна была заботливая сиделка — и, разумеется, он вскоре приспособил Лизе-Лотту на должность личной горничной и няньки. Лизе-Лотта не протестовала: прислуживать деду, при всем его несносном характере, было все-таки легче, чем ночь за ночью терпеть пылкость Курта. На месте Аарона в лаборатории работала очень красивая рыжеволосая молодая немка — Магда фон Далау. Особа во всех отношениях выдающаяся: Лизе-Лотта видела ее ослепительную красоту, дедушка хвалил ее необыкновенные способности, а кроме того, Магда, по происхождению — крестьянка, исхитрилась выйти замуж за графа Хельмута фон Далау! Магда была так богато одарена природой — причем в разных областях — что какое-то время Лизе-Лотте виделось даже некоторое сходство между Магдой и столь же одаренной Эстер. Но потом Лизе-Лотта осознала свою ошибку. Насколько Эстер была доброй и щедрой настолько же Магда была озлоблена и чисто по-крестьянски завистлива. Насколько сильно Эстер любила Лизе-Лотту — настолько же сильно Магда ее ненавидела! Лизе-Лотта долго не могла понять причин этой ненависти… Потом узнала: Магда влюблена в Курта. Даже более того: Магда — его любовница! Когда Лизе-Лотта услышала об этом от горничной, она в первый и последний раз обрадовалась тому, что Курт влюблен в нее, Лизе-Лотту. Хоть в чем-то она смогла превзойти блистательную и гениальную графиню фон Далау! Хоть в чем-то… Но, возможно, для Магды это было важно? Жаль только, торжество омрачилось новым страхом: Магда фон Далау могла стать опасным врагом для них с Михелем! И защитить от нее их мог один только Курт. Снова Курт… Дед вел себя по отношению к Лизе-Лотте с презрительным равнодушием. Не скрывал, что считает ее почти что слабоумной из-за того, что она вовремя не развелась с Аароном и столько выстрадала по своей же собственной глупости. Но он не был жесток ни к ней, ни к Михелю, и ругал ее гораздо меньше, чем в детстве: наверное, потому что уже не надеялся, что его воспитание даст какие-то положительные результаты. Действительно — воспитывать Лизе-Лотту было поздновато. А воспитывать Михеля не имело смысла: ведь он был расово неполноценным, а значит — обреченным. Не сможет же Лизе-Лотта прятать его в своей комнате всю оставшуюся жизнь! Только один раз дед накричал на Лизе-Лотту. И даже в порыве несвойственного ему гнева ударил ее по руке будильником! Это случилось, когда Лизе-Лотта дала малышке Анхелике одно из платьев Эстер для бала у Гогенцоллернов. Ну, и еще к парикмахеру свозила… Девочка выглядела таким гадким утенком! Нелюбимая падчерица ослепительной Магды фон Далау. Да и не родная, к тому же. Мать — проститутка из Нюренбергского борделя, бросила ее сразу же после рождения и уехала в Аргентину. Отец — в то время студент взял девочку, воспитывал ее вместе со своей матерью, ее бабушкой. Потом отец девочки стал журналистом и вступил в ряды штурмовиков Рема. И был, естественно, убит в ходе «ночи длинных ножей». Через два года умерла и бабушка. Граф Хельмут фон Далау взял ее на воспитание, когда девочка окончательно осиротела. Он учился вместе с ее отцом. А Магда девочку невзлюбила — не ясно, почему. Возможно, потому, что малышка тоже была влюблена в Курта? Такая смешная девочка. А Курт — мерзавец. Швырнул ее в тачку с навозом. Прямо в новом платье. А у девочки такой сложный возраст пятнадцать лет… Упасть в навоз в таком возрасте — смерти подобно! Лизе-Лотта просто не могла закрыть глаза на беды Анхелики. И в день бала девочка выглядела очаровательной маленькой феей. Лизе-Лотта несказанно гордилась делом рук своих, но дед узнал платье Эстер и пришел в бешенство. Прежде он никогда не бил Лизе-Лотту. А сейчас — схватил первое, что попалось под руку… Будильник. Смешно! Кажется, прекрасная Магда догадалась, чьих рук дело — внезапное преображение ее падчерицы. Во всяком случае, с того для она просто смотреть не могла спокойно на Лизе-Лотту. Глаза становились белыми от злости. Неужели она искренне опасается, что с новой прической и в красивом платье Анхелика может увлечь Курта настолько, что он позабудет пышные прелести Магды? А вообще — хорошо бы… Если бы он позабыл и пышную Магду, и худосочную Лизе-Лотту, и женился бы на Анхелике. Девочка будет счастлива. Она этого заслуживает. Магда — несчастна. И поделом! А Лизе-Лотта наконец-то сможет вздохнуть спокойно… Курт иногда приезжал в дом Гисслера. Вместе с обоими дядями. Аарон был прав: став взрослым, Курт боготворил своих мучителей и был благодарен им за полученное воспитание. Когда Курт гостил у деда, для Лизе-Лотты наступали тяжелые времена, потому что Курт ночами навещал ее. Он был сентиментален. Если дело было весной или летом, он приносил ей из сада букетики цветов. А один раз даже забрался к ней в комнату через окно, рискуя свалиться и сломать себе шею. Лизе-Лотта очень жалела о том, что этого не случилось. Жизнь в доме деда казалась ей кошмаром в детстве — но после гетто она могла притерпеться к чему угодно. Правда, в гетто рядом с ней были любящие и любимые люди. А теперь — теперь у нее остался только Михель. Только мальчик, которого она должна была опекать и защищать. Мальчик, на которого она никак не могла опереться! И все-таки со временем Лизе-Лотта начала чувствовать себя в доме деда спокойно и защищенно. Несмотря даже на Курта и Магду! И потому известие о необходимости собирать вещи и ехать в какой-то далекий карпатский замок повергла ее в панический ужас. Рушилось устоявшееся — и что-то новое грозилось ворваться в ее жизнь. А Лизе-Лотта уже очень давно поняла, что все перемены — только к худшему. Ей не хотелось ехать в замок. И она торопливо собирала вещи. Летние и зимние. Потому что не знала точно, куда их с Михелем отвезут… Глава V Испытания Димки Данилова В купе было жарко, как в печке, через плотно закрытое окно воздух совсем не проникал, тоненькой струйкой его тянуло из-под двери, и Димка иногда вставал со своей полки, ложился на пол и прижимался губами к узкой щели, чтобы подышать, чтобы не отупеть от недостатка кислорода, не уснуть, как рыбе, вытащенной из воды и оставленной на солнцепеке. Тупым и сонным быть нельзя, необходимо держаться изо всех сил, не показывать, что ты устал, что ты боишься. Не ломаться. Если сломаешься — тут же погибнешь. Скрежет… Натужный скрип тормозов… Поезд встал. И сердце екнуло неужели приехали?! Ох, нет… Лучше уж трястись в душном вагоне! Жизнь меняется от плохой к очень плохой, так было всегда на протяжении последних двух лет, Димка думал иногда — вот предел, хуже быть уже просто не может, и каждый раз ошибался. Может… Это хорошее не может превращаться в еще более хорошее, а плохое может ухудшаться до бесконечности. Что теперь? Димка не боялся смерти. Конечно, умирать не хотелось. Теперь особенно… Надо было погибнуть тогда, когда бомба разворотила половину вагона, в котором они с мамой и с Лилькой ехали из разрушенного, измученного бомбежками Гомеля, потом, после всего, что довелось пережить — умирать уже было обидно. Но Димка и не думал, что его так долго везут куда-то только для того, чтобы убить. Это было бы глупо и странно, а немцы все-таки народ рациональный. Скорее всего его везут в какой-то другой лагерь, или в секретную лабораторию, где проводятся опыты… Вот что страшно. Вот, что по настоящему страшно! И если это так, то лучше умереть… Но с другой стороны, чем же он такой особенный, чтобы выбрали именно его одного из всего барака? Ведь были там и покрепче и посильнее, чем он… Поезд стоял уже несколько минут, а за Димкой никто не шел, значит еще не приехали, значит просто остановка. Это хорошо… Пусть во время остановок дышать в купе совсем нечем, пусть пот льет градом, а от зловония ведра с испражнениями, спрятанного под соседнюю полку кружится голова и начинает тошнить. Все это мелочи. Такие мелочи, на которые глупо обращать внимание. Только бы подольше находиться в дороге, месяц, два, год… Так, глядишь, и война кончится. Встанет однажды поезд, откроется железная дверь и появится в проеме не эсэсовец с котелком каши с мясом, а русский солдат… Гнать, гнать надо от себя такие мысли, такие мысли делают слабым и жалким!.. Мама когда-то говорила, что если чего-то очень сильно желать, это непременно сбудется… Никогда не сбывалось… Никогда! А уж сильнее желать, чем желал Димка было, наверное, невозможно. В вагоне царили вечные серо-зеленые сумерки. Даже днем. Потому что окна были закрашены в защитный болотный цвет, закрашены слоем, едва ли не в сантиметр толщиной. И решетка изнутри, а не снаружи. Толстые прутья расположены так близко друг к другу, что палец не пролезает, поэтому расцарапать краску невозможно. Даже самую маленькую дырочку не проковыряешь, чтобы взглянуть, что там за окном, увидеть деревья, небо, может быть, стало бы не так страшно… Для чего нужно было закрашивать зарешеченные окна Димка не понимал. Может быть, для того, чтобы люди, которых везли в этих вагонах не видели куда они едут или для того, чтобы местные жители не знали кого везут в этих наглухо зашитых ящиках… Кого везут? Кого возили в этих вагонах до того, как везли теперь его, Димку? И что еще интереснее — куда везли этих кого-то… И зачем. Димка улегся на полку, свернувшись калачиком, прижался щекой к пахнущему пылью, покрытому мелкими трещинками дерматину. Он не умел плакать. Больше не умел. Иначе наверное поплакал был сейчас, потому что страх и тоска переполняли его, и надо было избавиться… выплеснуть их в зловонное душное марево старенького вагонного купе, купе чужого поезда, почти не похожего на те поезда, в которых он ездил с мамой к бабушке в деревню и все-таки… все-таки… все-таки… Дерматин пах пылью и покоем, сладким и теплым покоем довоенной жизни, юбками, брюками спешащих куда-то по своим делам пассажиров, заходящих в поезд добровольно, выходящих из него на нужной станции. Этот вагон строили не для перевозки узников концлагерей, даже, наверное, не предполагали для него такой судьбы. Димка разучился плакать в тот день — или в те дни — когда оглушенный, контуженный, оборванный и исцарапанный он бродил по бесконечному, огромному как целый мир — заменившему собой целый мир — шумному, беспокойному лесу… Лесу оглушающе тихому после визга и грохота, плача, стонов и криков… Димка помнил, как начался налет на эшелон, помнил первые разрывы бомб, от которых вагон сотрясался и мотался из стороны в сторону, помнил, как мама, смертельно побледневшая, почерневшая от ужаса мама прижимала к себе двухлетнюю Лильку. А поезд все мчался и мчался вперед, и никто не бежал, никто не пытался выпрыгивать из вагонов и прятаться в лесу, все сидели и ждали. Надеялись. Авось не попадет… авось кончатся бомбы… авось откуда ни возьмись появятся советские истребители… Зря надеялись. Прямое попадание полностью уничтожило соседний вагон, разрушило часть вагона, в котором ехал с семьей Димка, свалило его, покатило под откос. Еще какое-то время мальчик воспринимал действительность. Он летел куда-то подброшенный чудовищной силой, потом полз по сырой от дождя земле, искал маму, но натыкался почему-то все время на чужих… Несколько раз его сбивали с ног мечущиеся среди трупов и обломков, обезумевшие от ужаса люди, один раз какая-то толстая женщина с растрепанными седыми волосами повалила его на землю и придавила своим огромным телом закрывая от стучащих по раскисшей земле быстрых маленьких пчелок-пуль. Димка тогда чуть не задохнулся и только чудом выбрался из-под внезапно обмякшей, ставшей безумно тяжелой женщины. Потом кто-то схватил его за руку, потащил к лесу, но он вырвался, вернулся туда где рвались бомбы, где свистели пули. Он думал тогда не о маме, он думал о Лильке. Лилька слишком маленькая, чтобы самостоятельно добраться до леса. Лилька будет сидеть и плакать, она не будет спасаться… Потом просто вдруг стало темно. И следующее, что увидел мальчик, было жалко улыбающееся лицо веснушчатой рыжеволосой девушки, одетой в защитную гимнастерку. — Где моя мама? — спросил ее Димка. — Не знаю, — ответила девушка продолжая виновато улыбаться. …Ее звали Галя, она была связисткой 36 пехотного батальона… Того, что осталось от 36 пехотного батальона — горстки озлобленных, голодных, оборванных и смертельно усталых людей, не отступающих и не наступающих, бесцельно бродящих по лесным дебрям в надежде на непонятное чудо. Тогда еще Димка не испытывал настоящего страха, он больше волновался за судьбу мамы и сестренки, он почти не думал о себе, да и потом, чего ему было опасаться в отряде доблестных бойцов Советской Армии? Вместо вусмерть изодранных рубашки и шорт, мальчик получил галифе и гимнастерку, тоже далеко не новые и слишком большие по размеру, и даже пилотку, которая кое-как держалась на ушах. Те дни слились для Димки в один сплошной поток бесконечного тягучего сумеречного времени, когда все время куда-то шли, или сидели у костра, или спали. Когда пили разведенную водой сгущенку, грызли сухари, и говорили, говорили… строили бесконечные предположения о том, что делается сейчас на линии фронта, и есть ли она вообще, и если есть, то где. Очень многие искренне считали, что правительству, наконец, удалось собрать в кулак войска и ударить по фашистам с такой силой, чтобы вымести их за пределы СССР. — Товарищ Сталин просто не ожидал такого вероломства, — говорил перед собравшимися у костра солдатами лейтенант Горелик, по собственной инициативе взявший на себя обязанности убитого замполита, — иначе мы давно, давно уже… погнали фашистских гадов!.. Он бил себя по костлявой коленке кулаком, замолкая от переполняющих его чувств и долго мучаясь в поисках красивых и сильных слов. Хреновый был из него замполит. — Ну ничего… ничего… Нам бы только выбраться к своим! Нам бы только успеть пока война не кончилась, успеть отомстить… За всех наших! Солдаты живо поддерживали его, обсуждали горячо и не всегда в цензурных выражениях, как будут гнать «фрицев» до самого «ихнего паршивого Берлина», как расквитаются за подлость и вероломство. Не знал лейтенант Горелик, и никто в отряде не знал, что «своих» уже практически нет, и линия фронта давно уже у них за спиной, далеко-далеко, и что жить большинству из них осталось несколько дней… Почти все время Димку мучили головные боли, сильные или слабые, не отпускающие никогда. Голова сжималась раскаленным обручем или просто гудела, или ее как будто прокалывали раскаленным металлическим прутом. Галя, которая была теперь не столько связисткой (связи давно уже не было) сколько медсестрой, потихоньку носила ему лекарства, которые командир приказал ей беречь как зеницу ока и не транжирить понапрасну, стращая в случае неповиновения военно-полевым судом. Впрочем, этим самым судом он стращал не только ее — грозился всем, кого подозревал в желании дезертировать, а подозревал он практически всех (даже лейтенанта Горелика), хотя, разумеется, никто из его солдат, каждый из которых был по меньшей мере комсомольцем, дезертировать не собирался, по крайней мере, все в полном составе вышли они в один туманный серенький день на поле у захудалой деревеньки Жабарино, где и наткнулись на немецкую танковую дивизию. Туман, туман во всем виноват! Иначе не зашли бы так далеко в это чертово поле, поняли что к чему и успели бы укрыться в лесу и дать бой! Их расстреляли из минометов, не снизойдя до перестрелки, до рукопашного боя, потом просто прошли и добили раненых. Поле было перепахано так основательно, что уцелеть кому-то было просто нереально, однако Димка уцелел. Более того, его даже не поцарапало. Никто из последних оставшихся в живых солдат 36 пехотной дивизии так, наверное, и не понял, что же произошло, ко многим из них смерть пришла очень быстро. Димка тоже не понимал, откуда вдруг на поле посыпались бомбы — не было в небе ни единого самолета, он бегал среди рвущихся снарядов, потом споткнулся, упал в горячую воронку и так лежал до тех самых пор, пока вдруг не наступила тишина. Он лежал и смотрел в небо, ждал, когда за ним придут и — дождался. Вот тогда впервые и пришел тот страх, с которым Димке с тех пор предстояло жить. С которым пришлось свыкнуться, который пришлось принять, которому пришлось позволить стать частью своего существа. Страх пришел, когда Димка увидел на краю воронки человека в чужой черной форме, который усмехнулся, махнул кому-то рукой и заговорил на том странном лающем наречии, которое безуспешно пыталась сымитировать димкина школьная учительница немецкого. Голова больше не болела, она стала удивительно ясной и легкой, только мыслей в ней не было никаких. Сердце колотилось быстро-быстро, а ноги стали ватными и вдруг болезненно-сладко сжался мочевой пузырь. Немец не убил его, вытащил полуживого от страха из воронки за шиворот, потащил за собой… Оказалось, что не один Димка остался в живых после этой жуткой бойни, всего спасшихся оказалось шестнадцать человек, с пятерыми из них мальчик оказался несколько недель спустя в Бухенвальде. Раненых немцы не подбирали, добивали даже тех, у кого ранения были пустяковыми, наверное рассуждали так, что в любом случае не выдержать им долгого пути, да и лечить их пришлось бы — здесь или там… кому это надо? Уцелевших согнали в сарай, заперли, предварительно избив от души, и выставили охрану. Димку не били, над ним только смеялись, отпускали непонятные, но, вероятно, обидные шуточки. Димка три года учил немецкий в школе и всегда считал, что добился в этом деле определенных успехов, однако он не понимал ничего, ни единого словечка! Училка говорила, что немцы не говорят на литературном языке, что в каждой провинции свой диалект, и нередко житель Баварии с трудом может объясниться с жителем, к примеру, Саксонии, они же в классе ограничивались, разумеется, только классическим немецким. Не столько пленение и побои, сколько тот факт, что немцы оказались в Жабарино, которое еще пару недель было глубоким тылом, деморализовало солдат и повергло их в самое черное и беспросветное уныние. Фашисты не оставили в живых никого из офицеров, не было командира, не было вечного оптимиста Горелика, не было Галки, перед которой, наверное, многие постарались бы держаться. Димка старался не слушать витиеватый мат, сдавленные всхлипывания, бесконечные растерянные вопросы какого-то тощего, носатого паренька, которые тот твердил без остановки, обращаясь то к одному, то к другому, и получал в ответ только молчание или ругань. «Как же это, а, ребята? Как же так произошло? Что же происходит, ребята?» Происходило что-то страшное. Страшное и непонятное. Немцы шли все дальше и дальше, безумно быстро, практически не встречая на своем пути сопротивления. Сколько же можно ждать, когда товарищ Сталин решится наконец нанести настоящий удар? Димке (да и не ему одному) казалось, что давно пора бы уже. Понятно, что товарищ Сталин знает и понимает все куда лучше, чем все они простые солдаты, и если он ждет чего-то — то значит таков его гениальный план, благодаря которому немцев разобьют сразу, одним ударом. Уничтожат всех до последнего! Но когда же, когда? Ведь два месяца почти прошло уже после вторжения! Целых два месяца! «Скорее, товарищ Сталин, — тихонько шептал Димка, прижавшись носом к жалкому пучку соломы, — пожалуйста, скорее спаси нас!» Не бывает, наверное, крепче и пламеннее веры, чем вера мальчика Димки в товарища Сталина. Ему даже казалось, что великий вождь, слышит сейчас его шепот, что страдает так же как и он, что качает головой, что глаза его полны скорби, Димке даже показалось, что он слышит его бесконечно родной голос, с легким грузинским акцентом: «Потерпи, потерпи еще немножко, дорогой. Еще совсем чуть-чуть». Сон его был тревожным и коротким. Димка думал, что вовсе не спал, но когда он очнулся от своего полусна-полубреда, было уже совсем темно, и многие из солдат спали — не смотря ни на что действительно спали! — кто-то стонал, кто-то ругался во сне. Позорно-мокрые димкины штаны успели высохнуть, и он уже не дрожал от холода. После странной, очень теплой беседы во сне с товарищем Сталиным, мальчик почти успокоился. Он не мог до конца избавиться от страха, но тот уже не рвался наружу крупной дрожью и сильным биением сердца, он затаился колючим комочком где-то в области желудка и почти не мешал. Димка полежал немного с открытыми глазами, вслушиваясь в далекий лай собак, в покашливание часового у дверей, потом повернулся на бок и уснул. Настоящим, крепким сном, уже без всяких странных видений. Мысль о том, как бы сбежать не покидала Димку ни на минуту во все время пути — в кузове грузовика, в товарном вагоне, в многочисленных перевалочных лагерях… но ни разу не выдалось подходящего момента. Пленных очень хорошо охраняли. Пару раз кто-то в отчаянии порывался бежать, но неизменно попадал под пулю. Дорога была долгой и очень трудной, были моменты, когда Димка был уверен в том, что умирает — от голода, от усталости, от недосыпания, от холода, были моменты, когда Димка хотел умереть поскорее, но наверное, он никогда не желал этого по-настоящему, потому что не смотря ни на что — не умер. Доехал. До самого Бухенвальда. Живым и, наверное, вполне здоровым, потому что при входе в лагерь его отправили «направо». Дали крохотный шанс выжить. Никаких снов с участием товарища Сталина Димка больше не видел, он вообще не видел снов — слишком уставал после долгого трудного дня, сначала на работах по уборке территории, потом на огромном автомобильном заводе, который находился неподалеку от лагеря, и в который его вместе с другими узниками каждое утро целых двадцать минут везли на грузовике. Этими минутами Димка и другие мальчишки, с которыми он сидел рядом умудрялись пользоваться для сна. Склонив головы друг другу на плечо, они моментально проваливались в сон и моментально просыпались, как только грузовик въезжал в ворота завода. А попробуй не проснуться! Если только немец-охранник заметит, что ты спишь, съездит по лбу прикладом. В лучшем случае. А в худшем застрелит — случалось и такое. И само собой, даже мысли никому не приходило в голову, чтобы работать спустя рукава или как-то портить оборудование или детали. Убить запросто могли и за случайную ошибку, о том, что будет, если поймают за преступлением даже думать не хотелось. По крайней мере, быстрой смерти в таком случае ждать уже не стоило, поиздеваются вдоволь, чтобы другим неповадно было… Узников почти не подпускали к сложным станкам, не доверяли ничего важного. Димка чаще всего ходил между станками с длинной и почему-то очень тяжелой щеткой, выметал металлическую стружку, иногда носил ящики с зубчатыми детальками разных размеров, иногда таскал тяжеленные обода колес. Вопреки бытующему мнению, что практичные немцы тех, кто способен работать, кормили хорошо — кормили Димку плохо. По крайней мере он сам так считал. На работах по уборке территории кормили еще хуже, но там и делать почти ничего не приходилось, и находились укромные места, где можно было спрятаться и поспать пару часиков, отдохнуть и сил набраться… Работа на заводе выматывала до крайности, и чуть более калорийный паек совсем не спасал, Димка чувствовал, что слабеет. Медленно и неуклонно. По утрам все тяжелее было вставать, все труднее стало поднимать тяжести, все чаще кружилась голова… Димка считал себя очень невезучим человеком, и в чем-то, конечно, был прав. В самом деле, наверное судьба ополчилась на него, заставив сначала маму задержаться в городе дольше, чем следовало (Лилька болела) и ехать последним эшелоном, отошедшим от станции, когда, по слухам, немцы уже вошли в город, потом ему попасть в плен к фашистам вместе с солдатами — как одному из них. Оказаться в лагере, в самом сердце ненавистной Германии, быть вынужденным работать на нее… И в то же время Димке удивительно и чудесно везло! Из всех неприятностей, бывших роковыми для всех, с кем вместе Димка в них попадал — он единственный выбирался живым. Случилось так, что Дима Данилов, наполовину русский, наполовину белорус — лицом был вылитый «истинный ариец», какими их изображают на плакатах и в пропагандистских фильмах. Идеально правильные черты лица, серо-голубые глаза, волосы светлые, и не с соломенным оттенком, а с пепельным, в общем, его запросто можно было выставлять, как идеал чистоты немецкой нации, если бы не излишняя худоба и вечная грязь, покрывающая кожу и волосы. Так что Димка являл собой скорее образец мученичества арийской нации, а не ее процветания, и никому никогда не приходило в голову никаких аналогий. До определенного момента. На заводе «Опель» где довелось работать узникам лагеря Бухенвальд, в основном трудились естественно немцы, обычные рабочие, не эсэсовцы и даже не солдаты, для них война (пока еще) была чем-то мифическим и безумно далеким, для многих из них было дико видеть вместо военнопленных и коммунистов узников-детей. Даже еврейских детей, которые составляли основную массу. Во многих глазах была жалость. Случалось такое, что кто-то из взрослых брал на себя какую-то тяжелую работу вместо ребенка, которому это явно было не под силу, но никто и никогда не разговаривал с ними, никто и никогда не помогал откровенно, все были предупреждены, что за общение с узниками — расстрел. Димка давно замечал странное внимание к своей особе со стороны мастера цеха, низенького, толстого, лысоватого бюргера, тот все время был где-то рядом, следил издалека и лицо его при этом было напряженным и глаза безумными. Он как будто задумал что-то, и никак не мог решиться. И мучился. С каждым днем все сильнее. «Псих», — думал Димка и старался держаться от мастера подальше и как можно реже встречаться с ним глазами — так, на всякий случай. Но однажды мастер решился. Когда Димка со своей метлой задержался возле его станка, он вдруг схватил его за руку. Молниеносным движением и очень сильно. Мальчик не закричал только потому, что от ужаса перехватило дыхание. — Тихо… успокойся, — пробормотал немец на простом и совершенно классическом немецком, который Димка понял и потому действительно застыл с разинутым от удивления ртом, не пытаясь вырываться. — Бери, — немец протянул ему туго перевязанный небольшой пакет, Спрячь. Понимаешь? Димка машинально кивнул, хотя весь вид его говорил об обратном, и пакета не брал, честно говоря, он почему-то думал, что там — бомба. Немец был смертельно бледен, потом его вдруг бросило в краску, по виску потекла капелька пота и руки затряслись так сильно, что злополучный пакет едва не упал. — Бери! — прохрипел мастер и вдруг резко сунул сверток Димке за пазуху, после чего сразу заметно расслабился и тяжело перевел дух. — Глупый, — произнес он с какой-то странной нежностью, — Смотри не попадись. Понимаешь? Димка снова кивнул. — Иди! В пакете оказались бутерброды… Нарезанный толстыми щедрыми кусками хлеб был намазан маслом и накрыт сверху колбасой, ветчиной, сыром. Почему Димка забрался под станок и развернул сверток вместо того, чтобы выбросить где-нибудь потихоньку, как подсказывал здравый смысл? Наверное из любопытства, вечного любопытства, которое частенько губило глупых неосторожных мальчишек. Димка едва не умер от одного только запаха, от одного вида, представшей его глазам роскошной пищи, в глазах его потемнело и дыхание перехватило, но уже в следующий момент один из бутербродов был у него в зубах. Он проглотил его почти не жуя. Во мгновение ока, тут же потянулся за следующим, но не взял. Не успел. Живот скрутило судорогой такой сильной, что мальчик едва не взвыл от боли. Он согнулся пополам и как не старался избежать этого, его стошнило этим роскошным безумно мягким белым хлебом, этой розовой благоуханной колбасой… Нет, он не плакал. Он скрипел зубами, ругался шепотом и лупил себя кулаком в тощий живот так сильно, как только мог, мстя своему несчастному телу за чудовищное предательство, потом аккуратно свернул дрожащими руками пакет, снова засунул за пазуху, чтобы не сводил с ума вид ветчины и сыра, потом — подобрал и съел, тщательно пережевывая, все до последнего кусочки, что исторг его бедный желудок. Наверное, если бы кто-нибудь в тот момент увидел его искаженное лицо, его широко открытые сияющие глаза — испугался бы, подумал бы, что мальчишка сошел с ума. Но мальчишка был абсолютно в здравом уме, он просто был очень зол и он понимал, что еда слишком большая ценность, чтобы терять ее. Конечно, у Димки даже мысли не возникло, чтобы спрятать пакет и попытаться вынести его за пределы завода, при выходе узников обыскивали так тщательно, что это просто было невозможно. Поэтому бутерброды делились на шестерых — на всех, кто работал в одном цеху, каждому доставалось по половинке… Тадеушу и Юлиусу, они, правда, не помогли, они умерли от дизентерии несколько месяцев спустя, но Станислав, Злата и Лиза были еще живы, когда Димка уезжал из Бухенвальда. Мастер приносил бутерброды не каждый день, до достаточно часто, чтобы спасти детей от истощения, никто из них не поправился и не поздоровел, но все жили и все могли работать — получая право на жизнь. После того первого раза немец почти не говорил с Димкой, отдавал ему сверток и говорил «Иди!». Иногда еще он гладил мальчика по голове или по щеке и смотрел на него при этом почему-то очень удивленно. Димка не сопротивлялся. Немец спасал его и его друзей от смерти, он имел право быть странным. Так прошли весна, лето и осень 1942-го, так начался 1943 год. Так начался новый кошмар… Кошмар в образе красномордого эсэсовца Манфреда, появившегося в лагере в конце января. …Подобные воспоминания нельзя хранить даже в самых отдаленных уголках своей памяти и уж тем более нельзя позволять им просыпаться, когда едешь в неизвестность в душном вонючем купе переделанного под тюрьму поезда. Надо спать — как можно больше. Пользоваться моментом. Надо есть. Все до последней крошечки. Пока дают. Димка знал прекрасно, какая это мука, когда не дают спать и морят голодом. Все, кто говорят, что моральная боль мучительнее физической, должно быть никогда не голодали по-настоящему, никогда не стояли на плацу на вытяжку целую ночь после тяжелого рабочего дня, перед новым рабочим днем. Тут не важно, что голышом — перед всеми, важно, что — холодно. Важно, что льет дождь. Важно, что скорее всего утром будут расстреливать даже тех, кто продержался и не упал. Пятнадцати узникам удалось сбежать с фабрики в Вольфене. Димка, как и множество других узников, никогда не был этой фабрике, но что с того? Пятнадцати узникам удалось сбежать… надо же на ком-то выместить зло? Димка стоял под холодным весенним дождем, вытянув руки по швам, и высоко задрав подбородок (так велено было) и ненавидел страшно тех пятнадцать, которые сбежали и обрекли его на эти муки. Рядом стояла Лиза, она была младше Димки и ниже его почти на голову, она уже даже не дрожала, она, кажется, спала стоя. Спала, привалившись к Димкиному плечу. Надо как-то разбудить ее, если немцы заметят, что она заснула, застрелят и ее и Димку заодно. Каждый десятый… не так уж много, шанс выжить есть, если только до утра не упадешь. К утру кончился дождь и выглянуло солнце. Такое теплое, нежное… Димка оказался восьмым, а Лиза девятой, им повезло, и они улыбались, потихоньку взявшись за руки, подставляя лица солнцу, не слыша как кричат и падают под пулями «десятые». Они почти год прожили в Бухенвальде, они привыкли. Моральные муки — ничто по сравнению с физическими, тот, кто прожил в Бухенвальде достаточно долго, знает об этом. Никакое нравственное унижение не идет в расчет, когда перед тобой ставят тарелки с изысканными яствами, которыми ты можешь наедаться до сыта, когда тебя поят красным вином, чтобы ты поскорее набирался сил и был красивым, когда тебе, захмелевшему с непривычки и обнаглевшему от вседозволенности, разрешают отнести в барак Лизе буханку хлеба и колбасу. Да пусть они делают, что хотят! Неужели это хуже, чем стоять целую ночь под дождем, размышляя будешь «десятым» ты или Лиза — и что хуже? Кошмаром ли был красномордый эсэсовец Манфред, появившийся в лагере в конце января — или он был благословением Божьим, благодаря которому Димка и Лиза выжили даже после того, как кончились «заводские бутерброды», (после побега с фабрики в Вольфене порядки слишком ожесточились, чтобы можно было так запросто общаться с цеховым мастером и лопать его бутерброды, забравшись под станок) не превратились в ходячие скелеты, не потеряли человеческий облик, не оказались в газовой камере. Димка думал, что не мог бы так легко ко всему относиться, если бы то, что делали с ним — делали бы с Лизой. Ей ведь было всего только десять, она была очень маленькой и худенькой даже для своего возраста, она бы, наверное, просто умерла… И без этого хлеба с колбасой, и без лекарств, когда она простудилась… Ведь Манфред никогда не отказывал Димке в таких мелочах, как еда и лекарства. Страх за Лизу и радость от ее выздоровления — ничто по сравнению с каким-то там моральным унижением. Уезжать из Бухенвальда очень не хотелось, очень не хотелось оставлять Лизу на произвол судьбы, очень было страшно встречать неизвестность, которую сулил переезд. Ничего не может быть хуже этой неизвестности, кроме, разве что, того, когда неизвестность кончается… не кончается она никогда ничем хорошим. Зря Манфред так заботился о нем, зря отмыл и откормил, не случайно, наверное, приехавшие однажды в лагерь высокие чины из всей длинной шеренги выстроенных для них наиболее крепких и сильных узников выбрали только одного Димку. Чем это можно назвать — везением или невезением?.. …Натужно заскрипели колеса, лязгнули буфера, поезд тронулся. Скоро снова можно будет подышать, прижавшись носом к щелочке под дверью. Этой ночью Димке приснилась Лиза. Не такой, какой она была сейчас, а такой, какой она могла бы стать очень скоро… Обтянутым кожей скелетиком. Лиза лежала на нарах в бараке, молчала и смотрела на него своими огромными черными глазами. Очень печально смотрела. Глава VI Безумие Гарри Карди С тех пор, как Гарри Карди вернулся из госпиталя, он ни разу, ни единого разу не зашел в церковь. Мать умоляла его, сестры твердили, что это неприлично, стыдно перед соседями, которые Бог знает что могут подумать например, что он коммунист! — но Гарри стоял на своем. Он не спорил, ничего не объяснял, не оправдывался. Он вообще стал неразговорчив с тех пор, как вернулся. И в ответ на все вопросы и увещевания он просто молчал. Мать пригласила приходского священника, отца Игнасио, поговорить с Гарри — но Гарри отказался даже спуститься в столовую, где ждал его почтенный патер. Священник отнесся к этому спокойно, хотя несчастная мать, Кристэлл Карди, сгорала от стыда за своего единственного и обожаемого сына, чудом выхваченного из когтей смерти… А ведь любое чудо — промысел Божий! И теперь Гарри проявлял черную неблагодарность! Отец Игнасио увещевал плачущую Кристэлл, объяснял ей, что поведение Гарри может быть реакцией на пережитые им страдания, что со временем он успокоится и вернется в лоно церкви… Но Кристэлл, рыдая, рассказала, что Гарри отказался не только в церковь ходить, но не желает даже присутствовать при ежевечерних чтениях Евангелия, которые для всех четверых детей Карди были обрядом привычным и любимым. Когда-то этот обряд установил отец, Гарри Карди-старший. Он вообще был очень религиозным человеком. За всю их совместную жизнь Гарри-старший не пропустил ни единого вечера без чтения Евангелия. Кристэлл всегда считала, что подобная страсть к одной-единственной священной книге отдает скорее протестантизмом, а Гарри Карди был католиком из древнего полуиспанского-полурумынского рода. Но, видно, Гарри смог открыть для себя какую-то дополнительную сладость, глубинную мудрость в словах Евангелия, и пытался помочь своим близким совершить аналогичное открытие. Кстати, отец внешне спокойно пережил перемены, случившиеся в Гарри-младшем. Он, казалось, не замечает, что Гарри-младший отказывается ходить в церковь и выбегает из столовой в тот момент, когда рука отца тянется к кожаному переплету священной книги. Гарри-старший даже не хотел говорить об этой странности Гарри-младшего… Но Кристэлл Карди переживала все происходящее очень тяжело. Она перенесла смерть зятя, тяжелую болезнь сына, помрачение рассудка у младшей дочери. Однако это новое испытание оказалось ей просто не по силам! Правда, Гарри-младший часто ходил на кладбище. Очень часто. Не каждый день, конечно, как несчастная Луиза… И никогда не ходил туда вместе с ней… Но все-таки в этом тяготении сына к месту упокоения предков Кристэлл видела нечто обнадеживающее. Ведь кладбище тоже было «святым местом». Кристэлл немного огорчал тот факт, что на кладбище Гарри всегда брал с собой бутылку виски. И напивался. Кристэлл уже привыкла к этому и, когда темнело, посылала за Гарри слугу. Благо, кладбище было маленьким, семейным, и находилось на территории цитрусовой плантации Карди. Совсем недалеко от дома. Гарри вообще стал частенько выпивать, но как раз это Кристэлл считала нормальным и даже неизбежным — ведь мальчик столько пережил, находился на грани гибели! Гораздо больше ее беспокоило то, что Гарри стал необщителен, порвал со всеми своими прежними друзьями и даже с невестой, милой девушкой Салли О'Рейли, которая так преданно ждала его возвращения… Это было очень, очень нехорошо с его стороны! Правда, Кристэлл не переставала надеяться, что в отношении Салли, Гарри еще одумается. Немало тревожило Кристэлл, что мальчик плохо спит по ночам. Частенько материнское чуткое ухо улавливало сквозь сон поскрипывание старого кресла-качалки на открытой террасе. Неоднократно Кристэлл вставала — и видела одну у ту же картину: Гарри сидел в качалке с бутылкой — в одной руке, стаканом — в другой, раскачивался и смотрел куда-то в черноту ночи пустым, неподвижным взглядом. Этот взгляд был так страшен, что Кристэлл ни разу не осмелилась окликнуть сына во время этих его ночных бдений. В конце концов, врачи в госпитале предупредили ее, что последствия пережитой травмы и шока могут сказываться спустя многие годы. И главное — это обеспечить Гарри покой и любовь близких. Возможно, тогда он излечится окончательно. Кристэлл очень, очень боялась, что Гарри сойдет с ума. Правда, кроме отказа от религиозных обрядов, появившейся необщительности и этих странных ночных бдений, других признаков помешательства у Гарри не наблюдалось. Не то, что Луиза… Несчастная девочка, она время от времени забывала, что ее возлюбленный муж Натаниэль погиб во время бомбардировки японцами американского флота в Перл-Харбор, и уже так давно гниет на маленьком фамильном кладбище, в плодородной земле Флориды! Кстати, Луиза отказывалась от визита к врачу. А Гарри регулярно ездил на обследования. Кажется, это тоже было неплохим признаком — для Гарри. Знающие люди говорят, что настоящие сумасшедшие отказываются признавать свою болезнь и сопротивляются медицинскому обследованию. Но все равно почему-то Гарри беспокоил мать больше, чем Луиза. Возможно, потому, что дочерей у нее было все-таки трое, а сын — один. Возможно, потому, что она, подобно другим благородным южанкам, была уверена в стальной прочности женской натуры — и, по контрасту, в хрустальной хрупкости мужского организма! Возможно, потому, что помешательство Луизы казалось ей понятным и объяснимым, а то, что происходило с Гарри, было загадочно… Кристэлл не могла бы объяснить, что именно ей кажется таким уж загадочным. Но чувствовала, что что-то здесь есть, что-то весьма непростое. А своему чутью она привыкла доверять. Его диагноз назывался «амнезия» — потеря памяти. Сначала амнезия была полной: Гарри не помнил ничего — кто он, откуда, что было прежде, не осознавал, сколько ему лет, забыл большинство слов, забыл назначение даже самых обычных бытовых предметов, утратил навыки чтения и письма. Прогноз врачей был безнадежным. Тяжелая черепно-мозговая травма в сочетании с психической травмой… По сути дела, многим из переживших Перл-Харбор хватило одной только психической травмы, чтобы навсегда уйти в себя, забыть обо всем. «Аутизм» и «амнезия» — два самых распространенных диагноза, которые психиатры ставили выжившим. Но, к счастью для себя, люди с глубокой амнезией редко страдают из-за своего состояния, поскольку не знают — не помнят — себя до болезни и не понимают, что именно они потеряли. Хуже тем, у кого потеря памяти оказалась частичной или выздоравливающим. Когда Гарри начал выздоравливать и понемногу вспоминать утраченное, он страдал куда больше, чем в первые месяцы после трагедии. А сейчас, когда туман забвения скрывал лишь какие-то эпизоды минувшего, Гарри страдал сильнее всего… И иногда жалел, что прогноз врачей не оправдался и он не остался навсегда тем тихим, милым, улыбчивым и абсолютно счастливым инвалидом, каким его увидели мать и сестры, приехавшие в госпиталь спустя три недели после бомбардировки. В госпиталь вместе с матерью приехали старшие сестры: Сьюзен и Энн. Младшая из сестер — но все равно старшая по отношению к Гарри — Луиза осталась в поместье. Она была совершенно больна от горя и мать боялась, как бы Луиза не лишилась рассудка. Ведь она получила не только весть о тяжелом ранении младшего брата, но и гроб с телом своего обожаемого мужа, Натаниэля Калверта, погибшего в тот же день, на том же корабле… Собственно, именно Нат соблазнил Гарри карьерой морского офицера. Нат задействовал свои многочисленные связи и поспособствовал тому, чтобы юный выпускник Военно-Морской академии попал именно на «Георга», под крылышко к родственнику и другу. Благодаря Нату служба с самого начала была для Гарри легкой. И они с Натом были рядом во время обстрела и в тот момент, когда… Когда… И потом — они тоже лежали рядом. Только Гарри был жив. А Нат мертв. И Гарри оказался в госпитале. А Ната отправили домой, к жене. Они с Луизой так и не успели обзавестись детьми. Возможно, именно это угнетало Лу больше всего. Возможно, останься у нее от Ната ребенок, она перенесла бы смерть мужа чуть легче. Но ребенка не было и Луиза сломалась. Потом, когда Гарри выздоровел настолько, что ему разрешили вернуться домой, мать предупредила его о состоянии Луизы и рассказала, как бедная Лу все порывалась открыть гроб, не ела, не спала все пять дней до похорон, пока ждали каких-то дальних родственников Калвертов… А главное и самое страшное — Луиза никак не давала похоронить Натаниэля. В конце концов пришлось оттаскивать ее силой и запереть в комнате на время панихиды и похорон. Луиза — всегда такая тихая, застенчивая, деликатная женщина! страшно кричала, рычала даже, как львица, у которой отняли детеныша. Выбила окно, пыталась выпрыгнуть… Пришлось силой волочь ее в кладовку, где не было окон. Но и там она не успокоилась, она билась в дверь всем телом и кричала, кричала, кричала, все время, пока шла панихида, и потом, когда Ната хоронили, и потом, когда прибывшие на похороны родные и друзья пошли в дом к Калвертам, чтобы помянуть мальчика… Родители Луизы — Гарри и Кристэлл Карди — вынуждены были, дабы соблюсти приличия, присутствовать, и так же странным казалось, что вдова не пришла ни в церковь, ни на похороны. Когда они вернулись — Луиза все еще кричала и билась в дверь. Мать пыталась говорить с ней, но Луиза не слушала, не слышала, потому что продолжала кричать. Наконец, ночью, ее выпустили. Она оттолкнула слуг и отца, и побежала на кладбище, к свежей могиле. А там — это отец рассказывал с дрожью нескрываемого ужаса в голосе! — Луиза принялась рыть, скрести ногтями землю. В конце концов, ее насильно напоили морфием и она уснула. Когда проснулась, больше не кричала. Но целые дни проводила на кладбище. Целые дни. Из-за этого мать не могла сразу же поехать в госпиталь к Гарри… И Гарри провел три блаженные недели, не сознавая себя и всего случившегося. Потом родные лица и голоса разбередили его память, а мать и сестры так рьяно взялись за его восстановление, так подробно рассказывали о его прошлом, что он просто не мог не вспомнить. Сначала были лишь проблески воспоминаний, яркие картинки, потом нахлынула память тела — звуки и запахи леса, из года в год наползавшего на плантацию и дом, из года в год вырубаемого… А потом память быстро стала восстанавливаться, так быстро, что студентов-медиков приводили посмотреть на Гарри, ибо его исцеление казалось врачам просто-таки чудесным. Его отпустили домой всего через четыре месяца после приезда матери и сестер. Хотя сначала говорили, что он проведет в больнице не меньше года. Сейчас Гарри помнил все. Детство, школу, юность, годы в училище. Дружбу с Натом Калвертом. Свою первую любовь, чудесную Салли О'Рейли. Годы в Академии. И только ближайшее к трагедии время, семь месяцев службы на «Георге» все еще покрывала какая-то дымка… Иногда — как куски разрозненной мозаики — выплывали из памяти лица, но Гарри не мог вспомнить имен, или вспоминались имена — но он не помнил лиц, или какие-то события, разговоры, чьи-то шутки, конфликты с кем-то — но Гарри помнил только сам факт события, но ни подробностей, ни участников. Кажется, был какой-то раздор между офицерами-южанами и офицерами-янки. Впрочем, это — нормально, обычно, южане и янки до сих пор не могут примириться… Южане не могут простить янки их победу в той войне. Янки не могут простить южанам ту обособленность, с которой они держались в любом обществе, и некий врожденный аристократизм, присущий выходцам из старинных семейств. Натаниэль Калверт и Гарри Карди как раз и были выходцами из старинных семейств Флориды. На «Георге» их, таких, было только двое. Но, к счастью, они были не просто одного происхождения — но земляки, близкие друзья и даже родственники! А двое южан, спаянных столь тесно, — это сила! Офицеры-янки их не задирали в открытую, но и «не воспринимали». Но зато их поддерживали офицеры-южане и матросы-южане из семейств попроще, сразу признавшие за «господами» негласное лидерство в этом странном тайном противостоянии южан и северян. А еще — их поддерживали чернокожие, к которым офицеры-янки и белые матросы-янки относились с нескрываемым презрением. И это при том, что они до сих пор звали всех южан «рабовладельцами» и считали, что каждый белый южанин обязательно состоит в Ку-клукс-клане! Впрочем, Гарри всегда знал, что янки не понимают и в глубине души побаиваются негров. Южане же жили рядом с чернокожими с семнадцатого века. Со времен образования первых фортов, вырубки лесов под первые плантации. С тех пор, как африканцев в цепях привозили на рабовладельческих судах, и приходилось учить их всему — языку, работе, христианской вере… Многие южане жили со своими рабами почти что в родственной гармонии. Писательницу Маргарет Митчелл, впервые осмелившуюся сказать правду об отношениях белых и негров в южноамериканских штатах, янки заклеймили презрением, как лгунью, — несмотря на популярность ее книги и снятого по книге фильма. Но Митчелл скорее преуменьшила, нежели преувеличила степень близости между потомками первых плантаторов и потомками их рабов. Слово «черномазый», применявшееся северянами по отношению ко всем неграм без разбора, южане употребляли, только когда говорили о чернокожих наглецах и бездельниках, приезжавших, кстати сказать. по большей части с севера… А вообще — выражать презрение по отношению к чернокожим считалось неприличным. Гарри смутно помнил о каком-то конфликте, который произошел между ним и двумя офицерами-янки… Он помнил их лица, но не помнил имен. У него был список личного состава «Георга», но он не мог соотнести имена — с лицами, всплывающими из бездн памяти. Впрочем, имена не важны. Все равно эти ребята погибли. Они были белые, офицеры, янки… А из всего офицерского состава «Георга» выжил только один человек: южанин Гарри Карди. А помимо него уцелели только несколько чернокожих матросов. Да… Он тогда поссорился с этими янки как раз из-за того, что они издевались над одним чернокожим — малорослым, хиленьким пареньком, призванным, кажется, из Джорджии — из родного штата знаменитой писательницы Маргарет Митчелл. Паренек привык относиться к белым с уважением, держаться на расстоянии — но он никак не ожидал, что его станут травить и мучить. У него на родине такое было просто невозможно! Он привык к тому, что белые господа ведут себя с неграми даже вежливее, чем с другими белыми… Отстраненно — но вежливо! А на корабле он оказался сразу — хуже всех, потому что был самый маленький и слабый, потому что был черный, из нищей многодетной семьи, потому что был неграмотным, наивным пареньком с плантации… Эти янки относились к нему, как к недочеловеку. Как будто они были такие же, как те нацисты, с которыми американцам уже совсем скоро придется сражаться… Гарри проходил мимо, когда эти двое белых придурков в очередной раз решили поизголяться над несчастным пареньком. Он мыл палубу — а они выплеснули на уже вымытый им участок бутылку кетчупа. Мало того — работу испортили, тогда как парень был настолько хил, что едва не подыхал, отдраивая палубу… Так еще и кетчуп не пожалели! А Гарри учили уважительно относиться к еде. И никогда не оставлять в беде слабого… Особенно — если можешь помочь! Хотя, вообще-то, он не стал бы с ними связываться. Очень не хотелось. И так он у начальства был на плохом счету. Да и Нат все время повторял: «Это армия, а не богадельня, нравы здесь жестокие, и ты не в силах их изменить!» Нат был прав, на все сто процентов прав. Но только этот чернокожий парнишка ТАК посмотрел на Гарри… На белого джентльмена, на южанина! Нет, Гарри не мог остаться в стороне. Кажется, он обменялся оскорблениями с этими офицерами… А потом они подрались? Или нет? Он не помнил… Это было за некоторое время до бомбежки… В последний день? В предпоследний? Он не помнил! Гарри помнил, как во время бомбежки седьмого декабря, он стоял рядом с Натаниэлем возле орудия. Потом — взрыв. Его только ушибло, а у Натаниэля была разворочена грудь. Ребра торчали, как корни из-под земли, а внутри этого месива из крови и осколков костей трепыхался черный комочек сердца… Натаниэль еще жил, болезненно кривил рот и хватался рукой за торчащие ребра, за разверстую рану и за свое открытое сердце. Возможно, все это длилось мгновенья — но эти мгновенья показались Гарри вечностью. Натаниэль жил с развороченной грудью… И взгляд его был сознательным. В его глазах было удивление! Даже не боль… А потом был новый взрыв — и Гарри ударило в голову чем-то острым, и голова взорвалась вместе со всем окружающим миром. А потом этот хиленький чернокожий паренек спас ему жизнь. Вытащил его, бесчувственного, из воды на берег. Да. Именно так и было. А остальное, что ему чудилось, — бред. Измышления больного мозга. Галлюцинации. Джонни — кажется, так звали этого парня? — он просто вытащил его из воды, а потом Гарри пришел в себя, лежа на песке… …воззвал громким голосом: «Лазарь! Иди вон». И вышел умерший… …он пришел в себя, лежа на песке… …А прежде был огонь, и боль, взорвавшая ему голову, а потом невесомость, полет сквозь черноту, по какому-то бесконечному, многократно изгибающемуся коридору, и он уже почти достиг конца коридора, он уже видел свет в конце, когда его вдруг вырвали и бросили на песок… …воззвал громким голосом: «Лазарь! Иди вон». Боль обрушилась ему на голову, он хотел кричать — и не мог, воздуха не было в легких, он лежал с открытыми глазами, он видел происходящее, он слышал происходящее, он чувствовал страшную боль, но не мог кричать, потому что он не дышал, он не дышал, он был мертв, когда его Джонни выволок его из воды и положил на песок! Горел костер и обнаженные черные тела извивались в каком-то древнем и страшном танце, и Гарри понимал — творится недоброе, а они танцевали и пели на незнакомом ему языке, они выкрикивали в ночное небо слова заклинаний — о, да, теперь он знал, что это были заклинания! — и небо отражало их громом… Они танцевали и пели. Пошел дождь. Но костер не погас. И они танцевали под дождем вокруг пылающего костра. Чернокожие матросы с утонувшего «Георга». А боль в голове утихала, и скоро он начал дышать, и ощущать себя — налипшую на тело одежду, упругие струи дождя, сырую твердость песка… И вышел умерший… И он попытался подняться. И, кажется, спросил про Натаниэля. Но Джонни уложил его обратно на песок. Ответил, что не знает ничего про Натаниэля. …А за спиной Джонни стоял тот, кого Гарри не знал и боялся. Боялся больше, чем возвращения боли. Больше, чем смерти. Лучше было бы ему не оживать вовсе, лишь бы не видеть Его! Этот чернокожий был не с их корабля. Огромного роста, с огромными вздутыми мускулами, каменными шарами перекатывавшимися под темной кожей. Прекрасный, как статуя, в своей бесстыжей наготе. И у него были зеленые глаза. Горящие зеленые глаза, каких не бывает у негров… И вообще — у людей. Изумрудные глаза. С узким, вертикальным, как у змеи, зрачком. Он стоял за спиной Джонни и смотрел на Гарри. И Гарри, заплакав, вцепился в руку Джонни, и умолял не оставлять его, не отдавать его тому, страшному… И Джонни его не отдал. Джонни тоже лежал в госпитале, но вышел прежде, чем к Гарри вернулась память. Гарри искал его — но, оказалось, что домой Джонни не вернулся и вообще неизвестно, куда он пропал. Врачи удивлялись — череп Гарри, казалось, был собран из мелких кусочков, чудом вставших на места и сросшихся между собой. На кости были отчетливо видны места прилегания кусочков друг к другу. И на коже осталась целая паутина шрамов. Волосы из-за этого росли неровно и торчали вихрами в разные стороны. Удивительно — его даже головные боли не мучили! Абсолютное выздоровление — если не считать седины на висках и некоторых провалов в памяти. Только вот в церковь он больше не мог ходить… И даже молиться не мог. Потому что вспоминалось сразу Евангелие от Иоанна, глава десятая: «…воззвал громким голосом: „Лазарь! Иди вон“. И вышел умерший…» Лазаря поднял Иисус. А потом Лазаря убили иудеи — за то, что он был живым свидетельством чуда, сотворенного непризнанным ими Мессией. А кто поднял Гарри Карди? Кто сказал ему, когда он мчался по черному коридору: «Гарри! Иди вон»? Кто был тот зеленоглазый? Не с их корабля… А откуда? И кто теперь он — Гарри Карди? Человек?!! Через неделю после возвращения Гарри напился до поросячьего визга и пошел на кладбище. Ноги не держали его — временами он передвигался на четвереньках. Он нашел могилу Натаниэля. И начал ее методично разрывать. Бедный Нат… Не давали ему даже в могиле покоя! Сначала — Луиза, теперь Гарри… Кстати, именно Луиза нашла его. Он рыл землю и плакал. И говорил, что должен лечь рядом с Натом, что там его место — в земле, с могильными червями. Луиза надавала ему пощечин и отвела домой. Но Гарри знал, что на самом деле он был прав: его место на кладбище, под землей. Мертвецы не должны находиться среди живых! Но он знал так же, что окружающие считают его живым. И ради них он должен притворяться. И он притворялся… Только в церковь ходить не мог. Часть вторая НОСФЕРАТУ Глава VII Восставший из гроба Сначала в замок Карди прибыли солдаты под командованием Августа Хофера. Первым делом поставили серебряные решетки на окна всех помещений, предназначенных для жилья. Провели электричество. Согнали местных жителей для уборки территорий и жилых помещений. Переоборудовали конюшню в гараж. Поставили в молельне стеклянные шкафы, покрытые жестью столы и оборудование для лаборатории. И только потом вызвали доктора Гисслера. Странную картину являли собой эти немцы, появившиеся в древнем замке Карди июньским утром 1943 года. Старик-доктор, похожий на сушеную крысу. Рыжеволосая красавица-ассистентка. Худощавый, нервный ученый. Миниатюрная молодая женщина, крепко сжимающая в своей руке ручку худенького черноволосого мальчика. И высокий, стройный красавец-блондин, словно сошедший с агитационных плакатов. Они въехали в ворота замка на четырех автомобилях. Рокот четырех моторов затих одновременно, защелкали дверцы, выпуская людей наружу… И воцарилась тишина. Они стояли и смотрели на замок. Доктор Гисслер — с живым интересом. Профессор Хофер — с восторженной надеждой. Магда — с нескрываемой скукой. Лизе-Лотта — со страхом. Михель — со странным, почти непередаваемым словами выражением напряженного ожидания. Правда, на замок смотрели не все: Курт с тревогой и нежностью смотрел на Лизе-Лотту, а генерал Хофер надменно смотрел на своих вытянувшихся в струнку солдат. Наконец, словно наваждение спало, и все засуетились, забегали, начали расхватывать вещи, и в конце концов отправились на экскурсию по замку. Пыль и паутину солдаты по мере возможности вымели. Удивительно, что большинство вещей сохранилось: книги в библиотеке, поблекшие ковры на полах и на стенах, дивной красоты светильники, резная мебель, даже посуда и мелкие личные вещи! Поскольку к вещам строжайшим образом приказано было не прикасаться, путешественники поминутно находили то хорошенькую фарфоровую табакерку, то изящный веер из костяных пластинок, расписанных узорами, то лайковую перчатку, ссохшуюся от времени, то охотничий хлыст, оставленный где-нибудь на перилах… Этот замок производил странное впечатление. Словно обитатели его покинули внезапно, спасаясь бегством от неведомой опасности, или умерли все в одночасье. Забавно, что истине соответствовало и то, и другое. Кто-то умер, кто-то спасся бегством, а кто-то так и живет среди этих развалин странной, призрачной жизнью, и им не нужны уже табакерки, перчатки и веера. Некоторые комнаты преобразили для жилья, постели застелили чистыми простынями, солдаты уже перенесли туда личные вещи путешественников. Сами солдаты разместились на первом этаже замка, превратив столовую и парадную гостиную — в казармы. В общем-то, жилые комнаты в замке можно было бы назвать даже благоустроенными… И в любом случае — очень красивыми. Лизе-Лотта порадовалась, что у них с Михелем смежные комнаты, хотя ее огорчило, что в комнату Михеля можно проникнуть через отдельную дверь. Магду очень насмешила общая ванная комната, в которой стояла дубовая ванная, а воду надо было накачивать с помощью насоса, и то шла только холодная — горячую нужно было кипятить на кухне и таскать ведрами. Профессор Хофер завел старинные напольные часы и они оказались удивительно точными — хотя, скорее всего, их не заводили с 1910 года, с тех пор, как последний Карди — наследник из Америки — покинул замок, чтобы вернуться к себе на родину. Генерал Хофер заглянул внутрь механизма, прочел название фирмы и удовлетворенно сообщил: «Немецкая работа!». А доктор Гисслер, зайдя в свою новую лабораторию, расхохотался при виде фресок со сценами из священного писания и мраморной статуи пресвятой девы с пронзенным семью мечами сердцем. Профессору Хоферу не терпелось как можно скорее начать поиск места упокоения вампиров, но доктор Гисслер настаивал на том, чтобы дождаться прибытия хотя бы нескольких детей: если ученым повезет и они обнаружат-таки вампиров, этих вампиров надо будет чем-то кормить. И профессор Хофер, скрепя сердце, смирился. К счастью для него, первые подопытные прибыли уже к полудню следующего дня. Две девочки: одна — хрупкая грациозная синеглазка с длинными, золотыми, как колоски, косичками, другая — похожая на пасхального ягненочка, очень беленькая и нежная, с кудрявой головкой. Девочки жались друг к другу, но истерик не закатывали. Их заперли в подвальчик, преобразованный под жилье для подопытного материала. Вместе с девочками, прибыл тюк с нарядной детской одеждой. Это была идея профессора Хофера: сделать подопытных как можно более привлекательными для вампиров. Магда проклинала все на свете, когда ее заставили рыться в этой одежде. Хотя все было чистым и даже пахло дезинфекцией, было видно, что вещички уже ношенные, разных размеров… Из концлагерей, разумеется. Обычно их там сортируют и отправляют в бедные немецкие семьи. Для синеглазки Магда подобрала голубенькое платьице с кружевным воротничком, для пасхального ягненочка белое тюлевое на белом же чехле. Вампиры будут в восторге, если, конечно, их действительно удастся обнаружить… Долго спорили: когда вскрывать капеллу, часовню и склеп — днем или ночью? Генерал Хофер считал, что лучше днем: вампиры не так опасны. Профессор Хофер настаивал, что вскрывать нужно ночью: солнце может повредить вампирам. В конце концов, победил профессор и вскрывали ночью, при ярком свете прожекторов. Два гроба обнаружились в капелле: один — роскошный — на постаменте в середине помещения, другой — на полу у стены, возле вскрытой ниши. Еще один гроб должен был лежать в склепе, замурованный под полом, если следовать книге, которую не выпускал из рук Отто Хофер. В склепе пахло сыростью и тлением. Гробы с телами членов семейства Карди выстроились в три ряда на полу. У стены, на каменных постаментах, лежали тела, истлевшие до костей, в обрывках саванов и старинной, богатой одежды. Это были старейшие представители семьи, самые первые Карди, нашедшие упокоение в этом склепе. На многих из них сверкали драгоценные украшения, что привлекло жадное внимание солдат. В стенных нишах покоились юные Карди: скелетики, полуистлевшие и мумифицировавшиеся тела детей — их клали сюда на протяжении нескольких столетий. Перед похоронами их, видимо, обернули саваном, потому что детей не принято было класть в гроб вплоть до 18 столетья, но теперь ткань рассыпалась во прах, и безглазые личики жалобно скалились навстречу вошедшим. Два гроба стояли чуть в стороне от прочих: огромный свинцовый, скорее похожий на гробницу, частично засыпанный камнями, — и рядом с ним маленький, явно детский гробик. — Вот он, граф Раду Карди, которого невежественный автор этой книги называл графом Дракулой, — с благоговением произнес Отто Хофер. — А почему два гроба стоят отдельно от других? — деловито спросил доктор Гисслер. — Во втором, как я полагаю, лежит тело малолетней Анны-Люсии Карди, правнучки графа Карди, им же убитой. — Стоит проверить. Ну-ка, снимите с него крышку! — скомандовал доктор Гисслер. Один из солдат ударом приклада сбил замочек на гробе и сапогом спихнул крышку. Внутри, закрытое с головой кружевным покрывалом, лежало маленькое тело. Доктор Гисслер вынул из кармана пинцет, захватил им край покрывала и отвел в сторону. Под покрывалом лежала девочка лет трех, с пышными золотыми волосами, одетая в нарядное розовое платьице. Плоть на лице ее еще не истлела и можно было рассмотреть черты, но на месте глаз зияли черные провалы. — О, господи! — простонал Август Хофер. — Я подожду вас наверху… Доктор Гисслер опустил кружево на лицо девочки и спокойно сказал: — Что же, по-видимому, вы правы, Отто. Во втором гробу должно быть тело графа Карди. Того, который прибыл из Америки. Это вполне объясняет и выбор гроба. Такие вот свинцовые гробы использовали для длительного хранения и перевозки тел. Давайте, последуем за нашим боязливым другом и посмотрим те два гроба, которые стоят наверху. — И почему только считается, что солдаты — отважные люди? — вздохнула Магда, направляясь к лестнице, ведущей из склепа. — Мне кажется, только ученых можно назвать по-настоящему отважными. Доктор Гисслер внимательно исследовал гробы в капелле. Все швы, места прилегания досок, замки — все было замазано какой-то сероватой, крошащейся массой… Доктор Гисслер поскреб сероватую массу ланцетом, потом — ногтем. Под ней блеснул металл. — Что это может быть, как вы думаете, Отто? — Святые дары, — дрогнувшим голосом ответил Отто Хофер. — Чтобы пленить их внутри… А под ним — швы закрыты серебряными полосами. Доктор Гисслер недовольно скривился и принялся намазывать массу обратно. Но она крошилась и никак не получалось ее разровнять. — Вы должны читать молитву, герр доктор. Это всегда делается с чтением молитв вслух, — улыбнулась Магда. — А кроме того, нужно иметь особое разрешение на использование святых даров и, кажется, индульгенцию. — Ладно, идем отсюда. Вскрывать гробы будем при свете дня. В конце концов, в склеп свет не попадает. — Но зато свет попадает в капеллу! — возмутился Отто Хофер. — Значит, надо перенести гробы из капеллы — в склеп. Когда солдаты переносили гробы, произошла небольшая неприятность: один из солдат вдруг завопил дурным голосом и выпустил из рук свой угол гроба. Остальные трое с трудом смогли удержать качнувшийся гроб от падения. — Тебя чего, уже укусили? — недовольно спросил генерал Хофер. — Никак нет… Но там… Там что-то живое! Оно шевелится! — всхлипнул солдат. Остальные тоже постарались поскорее поставить гроб и отойти в сторону. — Судя по всему, это — гроб Марии Карди-Драгенкопф, — пробормотал Отто Хофер. — Второй гроб явно сделан позже и, судя по роскоши отделки, именно его заказал Карло Карди для своей невесты. — А почему он — Карди, если его отец — Драгенкопф? — поинтересовалась Магда, опасливо поглядывавшая на гроб. — Таково было условие брачного договора. Дети унаследуют фамилию деда по материнской линии. В знатных аристократических семьях так иногда поступали, в случае, когда не оставалось наследников мужского пола. Доктор Гисслер подошел к гробу и постучал по нему. Затем прижался ухом. Глаза его расширились счастливым недоумением. — Действительно, там кто-то скребется! Очень слабо, правда… Будем надеяться, что это действительно наша Мария, а мышиное гнездо. — Давайте, уйдем отсюда, господа. Выяснять истину все-таки лучше при свете дня, — попросил Август Хофер. На этот раз никто не настаивал на обратном. Доктор и профессор сами вскрывали гробы. Генерал наблюдал за происходящим из самого дальнего — ближайшего в лестнице — угла. Курт и несколько солдат держали наготове револьверы с серебряными пулями, Магда шприц с нитратом серебра. Рядом были свалены осиновые колья и вязанки чеснока. Поглядывая на всю эту роскошь, доктор Гисслер время от времени заходился веселым смехом. А на укоризненные взгляды Отто Хофера отвечал: — Ох, простите меня, простите… Но это так забавно! Я ведь должен бы чувствовать себя персонажем фильма ужасов. Но вместо этого мне кажется, будто меня переселили в комедию! Начали с самого нарядного гроба. Аккуратно соскребли серую массу святые дары, нанесенные, по-видимому, безумным монахом Карло: лишь он один имел на это право. Оторвали серебряные полосы. Долго пытались открыть замок с помощью слесарных инструментов, но в конце концов пришлось его просто сбить. — Никогда не понимала: зачем на гробах — замки? Неужели кто-то планировал снова и снова заглядывать туда? — спросила Магда. — Я тоже не знаю, откуда пошла эта мода. Но в викторианские времена очень модно было в знак вечной скорби носить на шее ключик от гроба любимого человека, — ответил доктор Гисслер. — В прошлом и позапрошлом веках люди вообще были самым удивительным образом склонны к некрофилии. Это извращение носило прямо-таки массовый характер! Все эта гадость — украшения из волос умерших, футляры для локонов в виде золотого гробика, который носили на шее… И ключи от гробов — из той же области. А некоторые пошли еще дальше, например, отец знаменитой французской писательницы Жермен дю Сталь, Жак Неккер, министр финансов короля Людовика XVI, замариновал тело своей преждевременно умершей красавицы-жены в ванне со спиртом. Он, видите ли, хотел вечно любоваться красотой своей Сюзанны. Три месяца он хранил ее тело в стеклянной ванне в своем кабинете. Потом его все-таки вынудили, угрожая церковным отлучением, перенести тело в семейную усыпальницу. Но Неккер так и не предал тело земле: он приказал выстроить в усыпальнице бассейн черного мрамора, наполнил его спиртом и туда опустили тело Сюзанны. Видевшие говорили, что она божественно смотрелась: такая белая, в белой прозрачной рубашке — на черном мраморе! Неккер завещал, чтобы и его положили рядом с Сюзанной в спирт, дабы их малютка-дочь, приходя в семейную усыпальницу, могла навещать папу с мамой в буквальном смысле… И только в 1804 году, когда хоронили саму госпожу де Сталь, тела Неккера и его жены были погребены по-настоящему. Когда усыпальницу вскрыли, выяснилось. что спирт в значительной степени выпарился и тела наполовину разложились… — Тихо, тихо! О чем вы только разговариваете в такой момент? Вы что, не видите, что мы сейчас его откроем?! — восторженно прошептал Отто Хофер. — Мы видим гроб и говорим о гробах! — сердито ответила Магда. Отто зацепил края крышки пальцами и принялся поднимать ее. Медленно, медленно, скрипя заржавленными петлями, крышка поднялась… В гробу лежала юная женщина в голубом платье с роскошным кружевным воротником, расшитым драгоценными камнями. Пышные волосы женщины были скреплены черепаховым гребнем, оправленным в золото и украшенным крупным жемчугом. Гроб изнутри напоминал изящную бонбоньерку: атласная обивка, розовая подушечка, обшитая кружевом, два покрывала — кружевное и бархатное, расшитое золотыми цветами. — Это Рита! Невеста безумного Карло! — выдохнул Отто Хофер. — Но что с ее волосами?!! — Она вообще выглядит не слишком-то живой, — проворчал доктор Гисслер. Волосы молодой женщины были абсолютно седыми. Ни одного темного волоска! Белыми были брови и ресницы, и даже ногти — все словно обесцветилось. Тление не коснулось ее: по крайней мере, тех частей тела, которые были видны — лица и рук. Но она была страшно худа, иссохшая плоть буквально облепляла кости, глаза и щеки ввалились, губы приоткрылись, обнажая сомкнутые зубы. И кожа была белая, очень белая, как бумага, и такая же сухая. Доктор Гисслер быстро осмотрел тело. — Ну, что я могу сказать? Ни сердцебиения, ни дыхания не наблюдается. Вообще никаких признаков жизни. Ни видно так же роста волос и ногтей и румянца на щеках, — то есть, тех признаков, которые, если верить легендам, отличают вампира от нормального мертвеца. — Возможно, причина в том, что она давно не питалась? — с робкой надеждой спросил Отто Хофер. — Румянец отличал обычно сытых вампиров… — Ох, Отто, боюсь, причина в том, что она вообще перестала питаться, как только умерла… А хорошая сохранность тела обеспечена какими-нибудь особенностями здешней почвы или воздуха. Дайте-ка, я посмотрю ее зубки… Доктор Гисслер подцепил пальцем верхнюю губу девушки, обнажая крупные ровные зубы… Как вдруг произошло невероятное! Глаза покойницы распахнулись, губы раздвинулись еще шире и она злобно зашипела. Доктор Гисслер в ужасе отдернул руку. Покойница смотрела на него с ненавистью. Тонкие пальцы судорожно скребли ткань платья на груди. — О, Боже! — простонал Август Хофер. Остальные молчали, глядя на шипящую и слабо подергивающуюся в гробу женщину. Она словно хотела встать и прилагала все силы для этого… Но — не могла. Наконец, она затихла. Прозрачные и тоже какие-то странно-бледные глаза ее закрылись. Пальцы перестали шевелиться. И в тишине раздался голос доктора Гисслера: — Что же, господа, цель нашей экспедиции можно считать достигнутой. Вампиры существуют. Или, по крайней мере, существуют носферату — неумершие. Теперь наш долг — как можно лучше провести эксперимент… — Господи! — жалобно выдохнула Магда. — Ведь я чуть было не воткнула в нее шприц с серебром! Так испугалась! — Вы должны лучше держать себя в руках, графиня! Вы ведь могли погубить ценнейший образец! — взъярился Отто Хофер. — Вскрываем остальные гробы, — решил доктор. На втором гробу замка не было, зато сделан он был на славу — из толстого, тяжелого мореного дуба. Похоже, крышку на нем удерживала только полосочка святых даров, полосы серебра, да серебряный крест, положенный сверху. В гробу лежала молодая женщина. Чуть старше той, первой, одетая в легкое белое платье с завышенной талией, сшитое по моде первой четверти прошлого столетия, с распущенными волосами — и в том же плачевном состоянии, что и первая покойница: белые волосы, ногти, ресницы и брови, сухая и белая кожа, ввалившиеся щеки и глазницы. Только эта женщина выглядела еще более мертвой! Но доктор Гисслер не решился к ней прикоснуться. — Мария Карди-Драгенкопф, — прокомментировал Отто Хофер. — При жизни, судя по описанию, данному в книге, она была темной блондинкой. А Рита брюнеткой. Возможно, длительное голодание именно так сказывается на вампирах. Утратой всех красок. Крышка третьего гроба оказалась на редкость тяжелой. Когда ее удалось своротить, глазам исследователей предстал мертвец, лежащий в гробу, наполовину заполненном землей. Это был очень высокий и крупный мужчина с породистым профилем и пышными седыми волосами. Он выглядел не так плохо, как женщины, только несколько исхудавшим — но тоже очень, очень белым. Однако его скорее можно было принять за спящего, чем за мертвого. Тем более, что как только свет от ламп упал на его лицо, мужчина открыл глаза. Они были удивительно яркие и желтые. Он обвел взором всех столпившихся вокруг его гроба… Потом приоткрыл рот и потрясенные ученые и солдаты увидели, как из верхней челюсти его, прямо над рядом зубов, из десны, выдвинулись два длинных и острых клыка. Мужчина быстро провел по ним языком. А потом… Молниеносно — так, что никто даже проследить не успел его движения — он рванул на себя заверещавшего Отто и присосался к его шее. Минуту царила паника. Магда выронила шприц, он разбился о каменный пол, и теперь она судорожно наполняла нитратом серебра другой шприц. Солдаты пытались прицелиться — но им казалось, что гроб словно бы тает в полуденном мареве, картина перед глазами оплывает и дрожит… И прицелиться никак не удавалось. Август Хофер громко молился, вжавшись в угол и не сводя выпученных глаз с вампира. А доктор Гисслер кричал: — Не стрелять! Не стрелять! Он нам нужен! Но вдруг вампир оторвался от шеи Отто, коротко — словно на прощание лизнул ее языком, а потом столь же молниеносным и сильным движением отшвырнул от себя Отто. Несчастный ученый пролетел через весь склеп и рухнул у стены. Вампир с наслаждением облизнулся, насмешливо поглядел на перепуганных людей, потом поднялся в гробу, расправил на себе одежду и галантно поклонился. — Извините меня, господа, но наслушавшись ваших разговоров, я не мог отказать себе в удовольствии слегка подшутить над вами, — произнес он мягким, низким голосом на хорошем, хотя и несколько устаревшем немецком. Но, согласитесь, я предоставил вам самое убедительное доказательство существования носферату? Благодарю вас за кровь, господин ученый. Правда, я взял слишком мало, чтобы насытиться — но достаточно, чтобы унять самые жестокие муки голода. Как я понял из ваших речей, нынче ночью меня и моих подруг ожидает роскошное пиршество. Бедняжки очень оголодали… Они не так сильны, как я. Боюсь, мне придется приложить все усилия только для того, чтобы они поднялись из гробов. Кстати, ваши выводы верны. Наша бледность следствие длительного недоедания. Впрочем, в этом носферату немного отличаются от людей, не так ли? Кстати, господин ученый может не бояться: он не станет вампиром после одного-единственного моего укуса. — Это я знаю, — прохрипел Отто, прижимая ладонь к шее слева. — Я уже понял, что, исходя из чистой логики, каждая жертва вампира никак не может становиться вампиром, иначе их… вас… было бы слишком много! — Приятно побеседовать с просвещенным человеком, — поклонился вампир. Когда-нибудь я обещаю уделить вам побольше времени, дабы вы могли удовлетворить свое любопытство, а я — ваше. Когда-нибудь — обязательно… Но не сейчас. Сейчас я вынужден вас всех покинуть. Я пробыл в заточении тридцать три года. У меня накопилось столько проблем, требующих немедленного рассмотрения… Всего доброго вам, господа. Не обижайте моих подруг — они славные девочки и доставят вам еще немало забавных минут, если вы не станете прямо сейчас пускать в ход осиновые колья! А я вернусь. Обещаю вам, вернусь ночью. Не печальтесь, господа ученые. У нас еще будет возможность познакомиться поближе. Вампир театрально взмахнул плащом-крылаткой, в котором он почему-то был похоронен… И, к величайшему изумлению всех присутствующих, просто исчез. Остался лишь открытый гроб, полный земли, в которой четко виднелся контур человеческого тела. — О, Боже! — всхлипнул Отто Хофер. — Они существуют… О, Боже! Вы видели? Он меня укусил! Меня укусил вампир! Вы все сомневались… а я всегда верил! Доктор Гисслер криво усмехнулся и сказал Магде: — Подготовьте одну из девочек для сегодняшней ночи. — Которую? — Какая вам покажется красивее. — Мне кажется, им все равно, красива жертва или нет… Иначе он не стал бы кусать Отто. — И все-таки. Приготовьте хорошенькую. Посмотрим, как это будет. Отто, как вы полагаете, следует выставить стражу у гроба, чтобы посмотреть, как он будет возвращаться? — Думаю, не нужно. Он может рассердиться. А наша цель — установить контакт. Продемонстрируем ему нашу добрую волю… — Прекрасно. Итак, с сегодняшней ночи начинаем эксперимент. Этой ночью в сад вывели беленькую девочку, похожую на ягненка. Она все время плакала, личико у нее распухло и порозовело, что, естественно, нанесло значительный ущерб красоте. Угрозы солдат отлупить ее, если она не перестанет реветь, возымели только обратное действие. А Магду девочка просто боялась. Ее усадили на каменную скамейку и оставили в темном саду. Естественно, следили из дома, из-под прикрытия серебряных решеток. Девочка сидела, лила слезы, терла глаза кулачками. Потом появился вампир. Он сел рядом с ней и заговорил. О чем говорили они — никто не смог расслышать. Но девочка прильнула к нему так доверчиво и бесстрашно! Потом он просто поднял ее на руки и унес. Последовать за ними не осмелился никто. А утром ее нашли на той же скамейке. Мертвую и бледную. На следующую ночь вампир появился в саду в сопровождении двоих женщин. Обе преобразились: к ним вернулись все краски. Рита действительно оказалась жгучей брюнеткой, высокой и изящной. Мария — блондинкой с темно-золотыми волнистыми волосами, скорее даже склонной к полноте. Обе вампирши были изумительно красивы, а главное — так и лучились очарованием и жизнью! Увидев их в первый раз — такими, ни один человек не поверил бы в то, что обе женщины мертвы около ста лет. Вторая девочка, так же дожидавшаяся вампиров на каменной скамье, почему-то испугалась и пыталась убежать… Но ей это не удалось. Вампиры обладали действительно сверхъестественной быстротой и силой! Генерал Август Хофер был в восторге от увиденного. Если только удастся установить контакт с этими существами и найти способ превращать в вампиров солдат Рейха… О, какие это будут солдаты! Не то что Россия — все континенты падут к их сапогам. Единственно, что его тревожило: хватит ли вампирам на троих — одной маленькой девочки? Впрочем, со дня на день в замок должны были привезти еще целую партию подопытных. Глава VIII Замок, где обитает смерть Димка проснулся. Поезд стоял и было за замазанным зеленой краской окном темно и тихо-тихо… Почему-то Димка понял, что это остановка конечная, даже до того, как услышал грохот сапог в коридоре. Первое, что он увидел, когда спрыгнул с подножки на землю — была луна. Большая, белая, круглая. Сладко пахло травой и цветами, оглушающе звенели цикады… Как в сказке или во сне. Димка задохнулся свежим воздухом, пьянящим не хуже вина после духоты и вони вагонного купе, даже подумалось вдруг, что его привезли в какой-то другой мир. В другую реальность. Поэтому и окна в поезде замазаны краской, чтобы не было видно перехода между мирами… Если бы еще не солдаты с автоматами, периодически пихающие в спину, ощущение нереальности было бы полным. Но увы, увы, если сзади топают сапожищами эсэсовцы — это точно реальность! Они пошли от железной дороги прямо через поле, через высокую, колышимую ветром траву… Может быть, побежать? Пусть застрелят. Наверное хорошо будет лежать на мягкой траве под светом луны… — Давай топай быстрее, парень, — эсэсовец слегка подтолкнул его дулом автомата. После общения с Манфредом Димка понимал немецкий почти так же хорошо, как свой родной язык. На самом деле не было никакого особенного различия в диалектах (Димка теперь его вообще не замечал), просто учительница немецкого в средней школе № 6 города Гомеля не правильно произносила слова. — Куда мы идем? — Не болтай. Их было всего двое! Всего два конвойных! Это просто смешно после лагерной охраны. И грешно не попытаться убежать… вон там впереди лесочек… От предвкушения у Димки сильнее забилось сердце. Неужели и правда? Ведь ночь… И трава такая густая… Если бы еще не луна! Но можно спрятаться за деревом и затаиться. Стоять тихо-тихо… Поле кончилось. Между ним и лесом оказалась дорога. Обычная кривая проселочная дорога с глубокими колеями от колес. Огромным черным жуком на обочине дремала машина… Вот так, никакого перехода через лес не будет. И никакого шанса… У Димки ноги подкосились и пересохло в горле, когда перед ним отворили дверцу машины и пихнули внутрь. Пусть лучше вагон, набитый людьми так, что невозможно сесть, пусть кузов грузовика, в котором швыряет из стороны в сторону — это нормально и понятно! Мальчик крепко сжал кулаки, так, чтобы стало больно. Боль отрезвляет, помогает справиться с паникой, когда уже, кажется, нет сил с ней справляться. Зачем его везли так далеко? Зачем кормили так обильно, что он действительно наедался досыта и даже более того? Зачем его усадили на мягкое обитое кожей сидение роскошного черного автомобиля? Почему все молчат, не говорят даже между собой?! Почему лица солдат и шофера так напряжены?! «Нет, нет, — Димка на несколько секунд закрыл глаза, — Мне только так кажется. Это из-за лунного света…» Но они действительно не произнесли ни единого слова, пока садились в машину, и пока ехали — всю дорогу молчали. Димка уже не мог строить предположения по поводу того, что будет, когда он, наконец, окажется там, куда его везут. У него не хватало фантазии, и знания жутких историй, какие блуждали среди узников Бухенвальда тоже оказалось недостаточно… Никто и никогда не рассказывал, чтобы его возили в отдельном купе, а потом в легковом автомобиле — одного единственного! Как короля! Нет, конечно, не может быть, чтобы Димка один такой, кто удостоился подобной чести… Просто другие — те, кто попадал в такие же обстоятельства, — уже не могли никому ничего рассказать. Только и всего. В неверном свете луны мальчик не мог хорошо рассмотреть дорогу, по которой его везли, он видел только лес, кусок неба над головой и… кажется, горы. Горы… В самом деле? Или это просто такие огромные деревья? Может быть, если бы Димка помнил еще что-то из курса географии средней школы, если бы мог сосредоточиться и подумать, он понял бы, куда его привезли — не так уж много в Европе гор, но он не мог — не помнить, ни думать. Может быть, это инстинкт самосохранения заставил его вычеркнуть из памяти большую часть своей старой довоенной жизни, почти все воспоминания, которые могли бы отвлекать от проблем насущных, напоминать о том, что с точки зрения той прошлой жизни, нынешняя слишком ужасна, чтобы можно было ее пережить. Только картинки остались в голове. Безжизненные, холодные, очень красивые картинки — мама на кухне, готовит обед и солнце бьет прямо в окно, Лилька безжалостно ломает новые димкины карандаши, пытаясь писать на дощатом полу, и солнце играет бликами на обоях, на потолке, на большом календаре за 1941 год, с изображением Красной площади с мавзолея, дворцов и соборов, с огромными золотыми звездами… В этих картинках нет движения и эмоций — они только символы… Как будто награда, которая будет ждать, если доживешь до конца войны. Конечно, где-то глубоко-глубоко, там, где все еще жил умненький рассудительный мальчик, который, как и большинство его школьных друзей мечтал стать летчиком и жаждал подвигов, который готов был умереть под пытками, но не выдать «военную тайну» «проклятым буржуинам» — там было известно, что никогда уже не будет так, как прежде, даже если действительно удастся дожить до конца войны, но это знание совсем не было нужно тому мальчику, который ехал на заднем сидении блестящего черного «Хорьха», которому нужно было верить во что-то, к чему-то стремиться. Этот мальчик тоже был умненьким и рассудительным, но это был совсем другой мальчик мальчик, забывший таблицу умножения, географию и историю, забывший благородных героев любимых книжек, зато выучивший в совершенстве немецкий и польский языки, и даже немножко идиш, ставший неплохим психологом, научившийся выживать. Итак, учительнице географии было бы, наверное, стыдно за него, но Димка так и не понял, куда его привезли, и что это за местность такая дикая и волшебная, где луна, горы и деревья такие огромные, будто росли здесь сотни и тысячи лет не зная человека. В этом лесу можно спрятаться — вот самое главное. И прокормиться какое-то время тоже, наверное, можно. Все-таки лето… И если идти все время на восток, долго-долго… Может быть стоит попроситься в кустики? Эти солдаты не похожи на лагерную охрану, вдруг пустят?.. Бегает Димка быстро, да и сил у него много после обильных трапез, которые ему устраивали по дороге… Вдруг повезет? Да… конечно, вряд ли… но ведь умирать не страшно, обидно только и грустно, но совсем не страшно, а вот позволить привезти себя на место назначения — вот это действительно страшно! Чутье подсказывало Димке, что ни в коем случае нельзя этого допускать! — Герр офицер… — пробормотал Димка жалобно, обращаясь к сидящему от него справа эсэсовцу, тому, что один раз в дороге все-таки удостоил его парой слов, — Мне надо в туалет… — Терпи. — Но герр офицер… Тот, который сидел слева уже поднял приклад, но был остановлен твердой рукой того, который справа. Димка сидел зажмурившись и втянув голову в плечи — слушал. Но охранники не сказали друг другу ни слова, только тот, который слева мрачно выругался. Ехали долго, все более удаляясь от железной дороги, углубляясь в лес и почти все время поднимаясь вверх. Сильный мотор машины натужно ревел, на крутых подъемах и поворотах извилистой старой дороги, ужасно разбитой, заросшей высокой травой, сквозь зубы ругался шофер, объезжая глубокие рытвины и заполненные водой ямы. — Могли бы дорогу сделать! — процедил он сквозь зубы, чудом выводя машину из грязи, в которой едва не забуксовали задние колеса, — Столько раз приходится ездить — вечно одна и та же история. А если дождь пойдет? — Дорогу сделать? — усмехнулся тот, который слева, — Точно, и дорожный указатель поставить. Ему, как и шоферу, наверное, очень хотелось поговорить — тяжело несколько часов ехать молча, но он все-таки не добавил больше ни слова. Промолчал, только еще раз хмыкнул. Нет, не может быть, чтобы охранники подозревали о том, что маленький русский мальчик настолько хорошо знает немецкий язык, чтобы понимать их разговор — Димка, по крайней мере, повода так думать о себе не давал, произносил только те слова и выражения, которые были известны любому узнику лагеря, и все-таки они не обсуждали ничего, что могло бы послужить для мальчика какой-то информацией… «Боятся! — вдруг понял Димка, — Не меня боятся, не приказ выполняют они просто боятся говорить о том, что происходит! Даже между собой… Им страшно…» Димка крепко сжал кулаки, чтобы не позволить ужасу захватить себя и выплеснуться наружу — он слишком хорошо знал, чем это оканчивается обычно. Он пытался думать, но мысли скакали в голове как шарики для пинг-понга, да и что он мог бы придумать? Как повлиять на свою судьбу? Разве хоть раз у него это получалось?.. Но судьба? Может быть она смилостивится? Хоть единственный разик! Пусть машина застрянет в грязи! Пусть охранники вместе с шофером начнут ее вытаскивать! Пусть у Димки будет возможность сбежать! …Мотор натужно завыл, машина накренилась вправо так сильно, что едва не завалилась на бок. Димка навалился на охранника, сидящего справа, на него самого навалился тот, который слева, больно ударив его локтем в живот. Еще один отчаянный рывок и — мотор заглох! Шофер витиевато выругался, ударил ладонями по рулю и полез из машины. Тот, который слева — отправился вслед за ним, а Димка попытался отодвинуться как можно дальше от того, который справа — тот ударился головой о боковое стекло и был жутко зол. Машина, судя по всему, застряла прочно. Водитель и охранник даже не пытались ее вытаскивать, стояли в сторонке, тихо что-то обсуждая, и тот, который остался с Димкой в машине не выдержал и опустил стекло, стал о чем-то спрашивать. Ждать чего-то большего было бы очень неразумно. О нем забыли. Всего на несколько секунд, и сейчас — именно в этот короткий миг на него никто не смотрит! А он ведь уже подобрался к самой дверце… Руки предательски дрожали, ноги были как ватные, сердце колотилось и кружилась голова, и почему-то никак не приходило то спокойствие и уверенность в собственных силах, которое, как считал Димка, приходит всегда в минуту высочайшей опасности. Упуская драгоценные мгновения, мальчик долго искал ручку на дверце, уже понимая, что ему не удастся быстро выбраться из машины, слишком сильно она накренилась, слишком мягким было сидение! Осторожно он потянул за ручку и та ужасающе громко щелкнула, открывая замок. Теперь медлить и осторожничать уже точно было нельзя. Димка толкнул дверцу изо всех сил и одним движением вывалился на дорогу. Упал в грязь и тут же вскочил — в одно ужасное мгновение ему показалось, что ноги откажутся его слушать, и он не сможет подняться, но уже в следующее мгновение он мчался к лесу, согнувшись в три погибели и виляя, как заяц. Деревья были так близко! Он ничего не слышал кроме шума своего дыхания, ему казалось, что он бежит уже очень долго — целую вечность и безумная радость нахлынула на него от сознания того, что преследователи отстали, потеряли его, несмотря на то, что он топает, как слон, несмотря на то, что луна светит ярко, как фонарь. Он даже не успел почувствовать разочарования, когда ему на голову опустился приклад автомата, он просто упал в темноту. И луна вдруг погасла. И наступила тишина. …К боли невозможно привыкнуть, нельзя заставить себя не обращать на нее внимания и пытаться думать о чем-то еще, когда боль это единственное, что заполняет твое сознание. Наверное, есть такие герои, которые молчат под пытками, которые превозмогая боль, вещают что-то пламенное о победе великих идеалов глумящимся над ними врагам. О таких людях пишут книги — красивые, возвышенные истории, от которых слезы наворачиваются на глаза и восхищение переполняет сердце. Все ли они выдуманы? Должно быть, нет, но Димка давно уже забыл свои слезы и восхищение, давно уже перестал причислять к героям себя, наверное, знай он какую-нибудь хоть самую завалящую «военную тайну» он с радостью выдал бы ее только бы избавиться от страха и от боли… Впрочем, сейчас только от боли, потому что кроме боли не было ничего. Даже страха. Димка очень сильно напугал своих охранников, потому что действительно едва не сбежал, и когда те его догнали, то не смогли сдержаться и избили мальчишку от души. Нет — они не потеряли разума, иначе, вероятно, забили бы его до смерти или уж точно покалечили бы, им просто нужна была небольшая разрядка после пережитых волнений. Поэтому Димка легко отделался и начал приходить в себя уже по дороге. Он по прежнему полусидел между охранниками и голова его болталась из стороны в сторону, огромная, тяжелая как чугунный шар и такая непослушная, как будто чужая. — Зря ты бил его по лицу, — откуда-то из гудящей бесконечности слышал Димка, — Магда будет зла, как тысяча чертей. — Через несколько дней все синяки пройдут, будет как новенький. Не слепая же она, увидит, что мальчишка не доходяга. И зубы все на месте. По настоящему Димка пришел в себя, когда его выволокли из машины на свежий воздух. Уже совсем рассвело, воздух был прозрачен и удивительно чист. После тяжелой духоты машины он казался густым и сладким как колодезная вода, и таким же щемяще холодным. После первого же глубокого вдоха, отозвавшегося колющей болью под ребрами, Димка со стоном согнулся пополам и его вырвало. После чего стало гораздо лучше. Даже голова почти перестала кружиться. Мальчик сорвал большой лист мать-и-мачехи, вытер бархатной стороной губы и — замер. Прямо перед ним, всего в нескольких шагах возвышалась каменная стена — именно каменная, а не кирпичная! — высотой в полтора человеческих роста, полу осыпавшаяся, поросшая мхом и кое-где травой, с тяжелыми дубовыми воротами, потемневшими от времени, но на вид достаточно крепкими. Димке показалось, что верх стены не был защищен даже банальной колючей проволокой, и это открытие почему-то больше опечалило его, нежели обрадовало. Надо знать немцев — если они не позаботились о защите стен, значит даже немного не сомневаются, что никто не сможет совершить побег. А это значит либо то, что за стеной есть укрепление понадежнее, либо то, что у узников просто не будет времени или физической возможности продумать и осуществить побег. Димка подумал, что и то и другое может быть верно и украдкой огляделся по сторонам. Просто на всякий случай. Конечно, сейчас у него нет ни единого шанса убежать — он едва держится на ногах, и светло уже совсем, и лес слишком далеко и внизу, но знать окружающую местность не помешает. Случай сбежать еще может подвернуться, и он потребует быстрых решений. — Вставай! — послышался окрик и Димка поспешил подняться, получить еще раз прикладом под ребра было бы крайне неприятно, особенно теперь, когда и без того все болит. И тут он увидел замок за каменной стеной. Самый настоящий старинный замок, такой же древний и побитый непогодой, как и окружающая его стена, высокий, увенчанный башенками, до ужаса мрачный и — красивый необычайно! У Димки дыхание перехватило и как-то вдруг пусто и гулко стало в голове и даже боль ушла, затаилась где-то глубоко, стала незначительной и неважной… Нужно множество испытаний пройти, научиться видеть невидимое и чувствовать то, что еще не случилось, чтобы уметь понять, что эта черная громада и четкими и контрастными в нежных розовых лучах восходящего солнца контурами стен, с узкими бойницами, из которых смотрит мрак, с зарешеченными окнами, в которые свет не проникает даже самым солнечным днем, что это Смерть. Что там живет Она, и там правит безраздельно, и там Ее могущество так велико, что не выйти живым из Ее чертогов, и потому не нужны стены и запоры… Мальчик жалобно застонал, не в силах оторвать глаз от лица смотрящей на него Смерти, и попятился назад, пока не наткнулся на дуло автомата. И ему показалось, что уткнувшаяся ему между лопатками безжалостная сталь потеряла уверенность и силу, что она дрожит, не в силах не то, чтобы стрелять, но даже ударить или толкнуть. — Он что-то видит? — тихо спросил один охранник у другого. И в голосе эсэсовца тоже не было уверенности и силы, он тоже чувствовал… или скорее всего, он просто знал. — Солнце уже встало, — мрачно ответил другой эсэсовец, подошел к Димке и толкнул его в плечо. — Иди! Быстро! Димка заставил себя сделать шаг, потом другой — потом стало легче. Смерть ждала, просто ждала, она не собиралась нападать… пока. Потому что солнце уже встало. Широкий и удивительно ровный, несмотря на то, что замок стоял практически на вершине горы, двор перед парадным входом был чисто выметен и даже как будто посыпан свежим песком, то ли эсэсовцы расстарались, то ли у замка был хозяин. Сразу за двориком начинался парк, на первый взгляд довольно ухоженный и светлый, но почему-то показавшийся Димке еще более мрачным, чем древний лес на склонах горы. Может быть потому, что лес шелестел листьями, и птицы скакали с ветки на ветку, заливались на разные голоса, приветствуя солнце и новый день, а парк молчал — стоял неподвижный и какой-то поникший. Как будто мертвый. Впрочем, может быть, Димке просто казалось все это — от страха, от предвкушения неясной опасности, у которой еще не было имени. Во дворе у самой стены стояли две машины, черный «Хорьх» почти неотличимый от того, на котором привезли Димку, и крытый грузовик. Никто у машин не дежурил, вообще во дворе было удивительно пусто и тихо. Димка очень удивился этому факту, но еще больше удивились его охранники. — Черт… куда все подевались? — процедил сквозь зубы тот, что снова был справа, уже поворачиваясь к бледному и какому-то отрешенному часовому, который открывал перед ними ворота, но тут появилась она… Магда. Грозная валькирия. Немного бледная, но решительная как никогда. Красавица Магда фон Далау… — Куда вы пропали?! — вплотную подойдя к солдатам спросила она. — У нас… — начал тот, который слева. — Что с ним? Магда смотрела на Димку в упор светлыми, холодными как льдинки глазами, такими же острыми, как льдинки… и мальчик опустил глаза и крепко сжал зубы, постаравшись чтобы на лице его не было никакого выражения — вообще никакого! Он не раз видел женщин, одетых в форму СС, многие из них были красивы, многие умели следить за собой даже в походных условиях… не было никого страшнее и безжалостнее таких женщин. Правда, на этой рыжеволосой в настоящий момент формы не было. Она была одета в платье — обтягивающее темно-синее бархатное платье. Но Димка был уверен, что где-то в шкафу у нее висит черная форма. И фуражка с «мертвой головой». Потому что глаза у нее были такие… Какие бывают только у тех женщин в форме, которых Димка видел в лагере. — Он пытался сбежать, — отчеканил тот, который справа. Он смотрел прямо в глаза Магде фон Далау. Почти с вызовом. Почти сверху вниз. Он боялся, что не успел совладать со страхом, который слишком явно читался на его лице, когда он озирался по сторонам, предполагая… что-то совсем уж невероятное! А Магда в это время уже появилась на крыльце. Магда, которая видит все, замечает все и очень быстро делает выводы. — Пытался сбежать? — язвительно улыбнулась фрау фон Далау, — У него что, была такая возможность? — Не было, — тем же тоном ответил солдат, — Но он пытался. Магда подошла к Димке, с брезгливой гримаской подняла его голову за подбородок, повернула влево, потом вправо. — Август никогда не ошибается, — задумчиво произнесла она. И резко добавила. — Обоим двое суток гауптвахты! А этого отведите к остальным! — Сука! — пробормотал тот, который справа, со смешанными чувствами провожая взглядом возвращающуюся в замок женщину, чьи бедра — обтянутые юбкой несколько более короткой, чем предписывалось модой, — так волнующе покачивались. А Димка смотрел в одно из окон замка. Находящееся на втором этаже и тоже забранное решеткой — судя по блеску и свежему цементу недавно поставленной — оно было достаточно большим, чтобы пропускать много света. За ним даже угадывались тяжелые плотные шторы, и какая-то мебель. В окно смотрел мальчик, того же возраста, что и Димка, может быть чуть младше, сосредоточенный и серьезный. Несколько мгновений, до того, как Димка получил очередной толчок в спину, он и этот мальчик смотрели друг другу в глаза, они как будто разговаривали, без эмоций и жестов — одними глазами. За эти несколько секунд Димка понял, что этот странный мальчик не враг ему, несмотря на то, что тот не узник в этом замке, и еще он понял, что не ошибся, когда почувствовал Смерть, затаившуюся в стенах замка, глаза мальчика у окна полны были печалью и сочувствием, в них совсем не было надежды. В стенах замка было холодно и сыро. Дверь захлопнулась и отрезала Димку от теплого солнца и запахов леса, все равно как перенесла в другой мир — в старый запущенный склеп, где в каждом углу паутина, и с потолка падают капли. Нет, конечно, не было ни паутины, ни капель, даже пыли не было — так, чтобы на виду, но чувствовалось, что люди поселились здесь совсем недавно, и до той поры замок долгие годы был заброшен. Димка шел опустив голову, но исподлобья внимательно смотрел по сторонам, пытался понять, куда его ведут. Почему-то в замке, как и во дворе было тихо и пустынно. Мальчик чувствовал напряжение, повисшее в воздухе и понимал — что-то неординарное произошло здесь этой ночью, что-то, что не входило в планы фашистов. Но что? Что бы это могло быть? И как бы этим воспользоваться? Стук каблуков по истертым временем камням гулким эхом разносился по огромным пустым залам, отзывался эхом в узких коридорах и на лестницах, тонул во мраке высоких сводчатых потолков. Кто-то наблюдал за ними. Настороженно и внимательно смотрел из ниоткуда — и отовсюду на двоих солдат в черной форме и на грязного прихрамывающего мальчика, одетого в слишком короткие штаны и слишком длинный пиджак — все явно с чужого плеча. Следил неотступно. Все время, пока они шли по коридорам, пока спускались туда, где находился, должно быть, когда-то погреб, пока дежуривший у массивной двери солдат, отпирал замок. — Ханс Кросснер пропал, — услышал Димка тихий голос часового пока тот возился с ключами, — Они говорят — всему виной отец этой сисястой девки из деревни. Но мы-то думаем иначе… Димка не видел, но почувствовал, как многозначительно посмотрел часовой на его провожатых. Потом его пихнули в открывшуюся дверь, и тот час захлопнули ее. А из-за двери уже ничего не было слышно. Глава IX Пир вампира Кровь девочки насытила и слегка опьянила графа. Ему было так хорошо сейчас! Это блаженное состояние ведомо только сытым вампирам. Люди пытаются достигнуть его с помощью спиртного, наркотиков или секса, но… Все перечисленное — лишь жалкая имитация. Сытость вампира — вот высшее блаженство. Граф шел через заросший сад. Ночь была прекрасна. Банальные слова, но они вместили в себя и нежное тепло воздуха, и бархат неба, усыпанного алмазами звезд, и яркое свечение звездочек жасмина, и призрачное мерцание ранних роз на кусте. Граф упивался ароматами цветов. Сладость жасмина, парфюмерная изысканность роз, и тонкое благоухание невидимых во тьме ночных фиалок, и влажная листва, и земля, и даже пыльца деревьев — все смешалось в единый пьянящий букет. Вот странность: вампиры не дышат — но запахи различают тоньше, чем даже самые чуткие из живых существ. Со стороны старинной мраморной скамьи дохнуло тонким ароматом женщины, живой женщины, недавно сидевшей здесь… И более грубым — яблочного пирога с корицей. Граф подошел к скамейке. На ней лежали бархатная подушечка, книга и тарелочка с пирогом. Граф улыбнулся. Лизе-Лотта! Вот кто тут был! Она забыла книгу на скамейке. Дед позвал ее, и она убежала, бросив недочитанную книгу и еще нетронутый пирог. Непростительная ошибка… Если бы не книга, граф не заинтересовался бы ею. А книга… Старинное издание Шиллера. «Коварство и любовь». В бархатном переплете, с золотым обрезом, с изысканными гравюрами. Когда-то он любил книги. Он уже давно не читал — ему достаточно было читать в крови людей их мысли, их жизни — но сейчас ему вдруг вспомнилось… Как это было, когда он еще не стал вампиром. Он взял книгу в руки. И почувствовал ту, которая держала эту книгу до него. Она оставила на страницах влажные следы своих пальцев. Невидимые для всех — но ярко-осязаемые для вампира следы. Держа книгу в руках, граф почувствовал эту женщину. Вспомнил, что видел ее мельком, но не заинтересовался… Она показалась ему слишком невзрачной. Но сейчас он ощущал ее всю, как если бы она сидела рядом — нет, как если бы она лежала в его объятиях! Легкость ее худенького тельца, косточки, как у птички, нежную сухую кожу, короткие пушистые кудряшки… Она нездорова — последствия долгого пребывания в гетто и еще более долгого нервного напряжения. Да, она напряжена… Пульсирует от напряжения. Она боится! Да, боится! Граф невольно облизнулся и почувствовал, как вспыхнул только что утоленный голод. Для вампира нет ничего слаще страха. Он наслаждается тем страхом, который внушает жертве его приближение. Но это слабый страх. Как пивной хмель. Обычно на долю вампира достается только такой вот легкий предсмертный ужас… Страх, выпитый сегодня вместе с кровью девочки, был сильнее и вкуснее. Она почти не испугалась вампира. Потому что она боялась уже до того. Боялась бомб, падавших на ее город. Боялась чужих солдат с мерзкой гавкающей речью, ворвавшихся в ее дом. Когда граф пил кровь девочки, он читал ее прошлое, ее жизнь, ее страхи… Ужас, когда под ударами прикладов упал ее отец и чужие солдаты выволокли его из квартиры. Невыносимое страдание, когда чужие солдаты расстреляли бабушку и младшую сестричку. Мучительный страх в тюрьме. Яростный страх, когда ее разлучили с матерью. Все это придавало ее крови все новые вкусовые оттенки… Но страх женщины, читавшей вечером в саду эту книгу, был глубже, изысканнее. Она начала бояться давно, еще в детстве… И не прекращала бояться ни на миг. Вся ее жизнь была непрекращающимся страхом! Редкий случай. Редкая удача. Должно быть, кровь ее необычайно вкусна. Кровь девочки покажется всего лишь игристым молодым вином, когда ему удастся попробовать кровь этой женщины — кровь, подобную драгоценнейшему коньяку столетней выдержки, позабытому в дальнем углу винного погреба, случайно найденному, поданному к столу в золотых кубках, вовсе не предназначенных для коньяка, потому что коньяк следует пить малыми порциями… Граф почувствовал трепет вожделения, пробежавший по его телу. До утра оставалось еще много часов. И он пошел искать женщину. Ярко горели во тьме серебряные решетки на окнах замка. Страшное, жгучее серебро… Тщетная предосторожность! По первому же безмолвному требованию вампира, часовые сами открывали ему двери… И тут же забывали о проскользнувшей мимо них тени. Повинуясь странному чувству, граф сначала навестил библиотеку. Он нашел все книги, которые брала эта женщина. Гете, Гейне, Шекспир… Двое из трех запрещены нынешним немецким правительством. Какая глупость! Зачем жить, если ты не читал ни Шекспира, ни Гейне? А она рисковала, читая эти книги… Понимала, что рискует, боялась, но все-таки не смогла уступить соблазну прочесть их. Не в первый раз, должно быть… Никто не стал бы рисковать ради Шекспира, если бы не читал его раньше. Да, Шекспир… Когда-то он сам любил Шекспира. …Просто войти к ней в комнату? Заставить ее открыть дверь? …Или лучше вызвать ее в сад? Да, лучше в сад. Там спокойнее. Лизе-Лотта услышала этот зов во сне. Голос был бесконечно родным и любимым, а зов — таким желанным… Она не могла устоять. Она выскользнула из постели и пошла: босиком, в ночной рубашке, даже не накинув халат. Часовые, мимо которых проходила Лизе-Лотта, казались какими-то неживыми, словно манекены. И они ее не замечали. Не пытались остановить. Тем лучше для них: сейчас Лизе-Лотта растерзала бы любого, кто бы попытался остановить ее. Она шла на зов, звучавший где-то в глубине ее сердца… Или в мозгу? Во всяком случае, слух здесь был не при чем. Она не просто слышала — она чувствовала этот зов всем своим существом: душой и телом! Она спешила. Она чувствовала: это зовет ее Джейми. Он вернулся, чтобы жениться на ней и увезти ее в Лондон. Он стоит там, такой же юный и хрупкий, каким она его запомнила, и она тоже снова юная девочка с косами до колен, и не было всех этих страшных лет, ничего не было, только сон, и Джейми вообще-то никуда не уезжал, просто он наконец-то решился сделать ей предложение! Она должна спешить, Джейми даст ей понимание и радость, о которых она давно забыла… Потом она поняла, что это не Джейми, а Аарон. Он по-настоящему любит ее. Всегда любил. Так сильно, как никто в этом мире. Он пришел сказать, что на самом деле не умер. Он перехитрил своих палачей. Он жив. И Эстер жива. Они уедут все вместе. И Михеля возьмут. И будут жить большой семьей. Да, они снова будут счастливы… Аарон — мудрый, сильный, заботливый — он ждал ее, чтобы заключить в свои объятия! Она должна спешить, Аарон даст ей защиту и нежность, без которых она так долго жила… Когда она вышла в сад, и зов сделался четче, она осознала, что не Джейми и не Аарон — откуда им здесь взяться? — это Курт зовет ее! Ей бы надо испугаться, как всегда, когда она сталкивалась с Куртом… Но Лизе-Лотта почувствовала, что он изменился. Вернее, не менялся вовсе, никогда не менялся. Нет, он не стал чудовищем с похотливым ртом и жесткими руками… Он был все тем же милым, романтичным, застенчивым мальчиком, так пылко любившим ее, так горячо мечтавшем ее защищать! Она должна спешить, Курт даст ей любовь и страсть, которых она никогда не знала… И она поспешила в объятия незнакомца, и упала к нему на грудь, и он поднял ее, оторвал от земли, и коснулся ее губ своими ледяными губами, и отчего-то ей стало страшно, хотя у него была улыбка Джейми, у него были руки Аарона, у него были глаза Курта — но почему он был такой холодный? Лизе-Лотта обняла его, прижала его голову к своей груди, пытаясь согреть… И застонала от внезапно охватившей ее страсти. Никогда, никогда прежде не хотела она, чтобы мужчина сжал ее в объятиях, целовал, овладел ее телом! Она знала, что этого следует хотеть, но… не хотела. Даже с Джейми. Даже с Аароном. Она просто уступала его страсти и радовалась тому, что может давать наслаждение своему мужу… А потом, когда Курт надругался над ней, после того, как он был так жесток, так груб — она уже больше ничего, никогда не хотела, лишь бы не касались ее больше чужие руки, чужие губы… Она и поверить не могла, что захочет этого снова! Она забыла обо всем — об унижениях, о боли, о страхе, бесконечно терзавшем ее душу, она забыла о Михеле, забыла об утрате тех, кого она так любила, забыла даже о своих остриженных и не желавших отрастать волосах… Только одно имело значение сейчас: их близость. Его объятия. Его поцелуи, обжигавшие ее, как лед. И никогда она не стонала от страсти, не извивалась так в объятиях мужчины, как сейчас! Она хотела его! Скорее, скорее! Возьми же меня! Мою кровь, мою жизнь, мою душу! И когда он приник поцелуем к ее шее, такая боль пронзила все ее тело, такая боль, какой она не ведала прежде, какой она не могла себе представить, и боль эта была белым огнем, от которого вскипела ее кровь, и боль эта была наслаждением, высоким и чистым. Боль-наслаждение, наслаждение болью — прежде Лизе-Лотта не поверила бы, что такое возможно — а теперь боль и наслаждение заполняли ее тело, ее душу, ее разум, вытеснив все прочее, лишнее, и все казалось теперь прочим и лишним, главным было это чувства, эта белая вспышка, длившаяся и длившаяся, становившаяся все сильнее, эта пульсация боли, этот экстаз наслаждения, уводивший ее все выше, и выше, и выше, с каждым ударом сердца… А сердце билось все быстрее, так быстро, что Лизе-Лотте казалось — она не выдержит сейчас, она уже не может дышать, она задыхается, но лучше было задохнуться, чем утратить этот белый огонь, эту радость, эту боль! И она из последних сил цеплялась за плечи мужчины, приникшего к ее шее в долгом-долгом поцелуе. Она отдавалась ему так, как не отдавалась никогда, никому. Она хотела принадлежать ему полностью, она хотела, чтобы он не просто взял ее — а потом отпустил, как берут и отпускают мужчины… Она хотела, чтобы он взял ее навсегда, выбрал полностью, вычерпал до последней капли. Стать частью его, раствориться в нем, в этом белом огне… Она хотела этого, она действительно этого хотела! Он нужен был ей… С ним она позабыла все свои страхи… Он мог защитить ее по-настоящему, он мог избавить ее… Избавить от жизни! Да, да, да! Она хотела этого! — Возьми меня… Возьми мою жизнь! — шептала Лизе-Лотта, пока граф пил ее кровь: сначала — большими жадными глотками, потом — медленно смакуя, потом — и вовсе по капле… Чтобы продлить удовольствие. Он наслаждался. Наслаждался по-настоящему. Потому что впервые за столько лет женщина по-настоящему хотела его! Не завороженная голосом и взглядом вампира, не обманутая привлекательным человеческим обликом — нет, она действительно хотела его, хотела таким, каким он был на самом деле. Она сознательно отдавалась ему: не для любви — для смерти. И это давало ему такую радость, и будила в нем такие странные, чудесные, давно позабытые чувства. Возможно, что-то такое он чувствовал, когда был еще человеком. Это — нежность? Нет, наверное, нет… Это больше, чем нежность… Ему хотелось выпить всю ее — до капли — тем более, что она сама предлагала ему себя. Он слышал это не только в ее словах, но и в биении сердца. Ее мысли текли сквозь его мысли. Ее чувства сплетались с его чувствами. Смертные не знают такого единения. Это много больше, чем их жалкая, слабая любовь… Граф заставил себя оторваться от горла Лизе-Лотты, когда почувствовал, что биение ее пульса стало угрожающе прерывистым и слабым, а в дыхании послышались тихие влажные хрипы. Он все-таки был уже сыт — сыт кровью той девочки — а кровь Лизе-Лотты была для него чем-то вроде изысканного десерта. Трудно оторваться, но контролировать себя он все-таки мог. Облизнув с губ ее кровь, он заботливо посмотрел ей в лицо. Она была так бледна, даже губы побелели, глаза закатились… Глубокий обморок, вызванный потерей крови. Деду-врачу придется повозиться, чтобы поднять ее на ноги. Серьезное испытание для его науки. Из ранок на шее текла кровь. Сладостно-пьянящая кровь! Того, что еще текло в сосудах этого хрупкого тельца, хватило бы еще на несколько глотков… Прежде, чем остановится сердце… Но граф не хотел, чтобы Лизе-Лотта умерла. Если он убьет ее сегодня, от дивного наслаждения останется лишь воспоминание. Если же он позволит ей выжить… Позволит и поможет — без его помощи ей не выкарабкаться уже — тогда Лизе-Лотта еще хотя бы раз даст ему ту же радость. А может быть, много раз, если он усмирит свои аппетиты и не будет так жаден. Граф широко провел языком по ранкам — и они затянулись в мгновение ока. Теперь они выглядели, будто два булавочных укола. Только кожа по краям побелела и разлохматилась. Настоящий специалист по вампирам — такой, как Абрахам Стокер — сразу понял бы, в чем причина внезапного недомогания прелестной Лизе-Лотты! Но в том-то и прелесть ситуации, что настоящих специалистов по вампирам здесь нет! Они только мнят себя специалистами, но на самом деле — в глубине своих гнусных гнилых душонок — они не верят в вампиров… Они вообще ни во что не верят. Кроме как в свое превосходство над другими народами. Мерзость, мерзость… Оскорбительно иметь таких существ — своими врагами! Еще оскорбительнее знать, что они не враги, а сторонники… Вроде как сторонники? Граф с улыбкой любовался на Лизе-Лотту, обессилено приникшую к его груди. Теперь он познал ее… И это познание было глубже, чем у мужчины, овладевшего любимой женщиной. Глубже, чем у мужа, прожившего двадцать пять лет со своею женой в добром согласии. Нет, граф познал самую суть Лизе-Лотты! Он видел ее такой, какая она есть на самом деле. Не худенькая тридцатилетняя женщина с громадными испуганными глазами и сединой в коротких темных кудряшках, какой она видится остальным, нет, она все еще была девочкой… Десятилетней девочкой с толстыми косами — и такими же громадными испуганными глазами, как сейчас. Вот она замерла в кресле-качалке… На ней ночная рубашка и шерстяные чулки, спустившиеся к щиколоткам. Она кутается в плед. На коленях — книга. Она боится… Боится, что кто-нибудь застанет ее за этим преступным занятием — за чтением глубокой ночью! Боится, что дед на неделю запрет от нее книжный шкаф. Боится, что ее отправят в закрытую школу, где вовсе не будет книг, а только бесконечное рукоделие — как и положено благовоспитанной немецкой девочке. И еще она боится чего-то неосознанного… Она ведь не помнит, как именно погибли ее родители. Кажется, в автомобильной аварии? Так ей сказали. Она знает, как они погибли, — но не помнит. Думает, что не помнит. На самом деле она присутствовала при этом и воспоминание укрыто в тайниках ее памяти, воспоминание о том, как ссорились отец и дед, как дед выхватил револьвер и снес половину черепа любимому отпрыску, а следом разрядил весь барабан в живот и грудь ненавистной невестке. Он мог попасть в Лизе-Лотту, она все это время прижималась к матери — и упала под тяжестью ее бездыханного тела. Ей было два с половиной года. Она все забыла. Она не забудет никогда… И сейчас — ей все еще десять лет и больше всех на свете она боится деда. А ведь ей многое пришлось испытать… Ее английский возлюбленный предал ее. Она пережила гибель близких и заключение в гетто. Потом она попалась этому гаденышу. Он мучил ее своею неистовой любовью. И, кажется, даже не догадывался о том, что для нее его ласки — мучение. Кажется, он тоже хочет поучаствовать в эксперименте? Из него получится великолепный вампир… Он уже сейчас такой упырь, каких редко встретишь даже среди носферату! Интересно, каков он на вкус? Должно быть, гадок. Да, юный красавчик Курт плохо обращался с бедняжкой. И все-таки деда своего она боится сильнее. Должно быть, выдающаяся личность, этот доктор Гисслер… Стоит познакомиться с ним поближе. Граф прижал Лизе-Лотту к груди и покачал в объятиях, как младенца. Он все еще чувствовал вкус ее крови на губах. Прелестное создание! Нежное, чистое и страдающее. Идеальная жертва. Нет ничего вкусней страданий. Особенно когда они приправлены нежностью и чистотой. Она так привыкла жертвовать собой ради других. Да, действительно — идеальная жертва! Жертва, привыкшая к самопожертвованию… Да еще и хорошенькая, вдобавок ко всему. Граф предпочитал хорошеньких жертв. Чтобы не только жажда, но и эстетическое чувство было удовлетворено. И эти ребята, военные и ученые, экспериментаторы придурковатые — они не ошиблись в своих расчетах… Действительно, красивые и юные жертвы — лучшая приманка для любого вампира. Интересно, как они отбирали всех этих девочек и мальчиков? Постарались ведь… Ангелочки — как с рождественской открытки — на любые вкусы! Граф хихикнул, вспомнив, как Мария и Рита накинулись на ту девчонку. Это было восхитительное зрелище! Две прекрасные молодые женщины — пышная белокожая Мария с ее длинными золотистыми косами и изящная смуглая Рита с буйными черными кудрями — и девочка, хорошенькая, румяная, русоволосая девочка, безвольно повисшая на их руках. Картина, достойная мастеров прошлого — Буше, Фрагонара, Греза! Правда, они бы в обморок упали от этого зрелища… Только вот в том, что вампира можно поймать «на живца» и заманить в ловушку, как лисицу в капкан — в этом господа-ученые просчитались. Хотя… Рита, с ее беспечностью, бурным темпераментом и неутолимым голодом — она вполне могла бы попасться. Но они с Марией не допустят этого. Все-таки они — все трое — родственники! И в жизни, и в смерти. Их породнила кровь, выпитая друг у друга. И кровь, выпитая у их жертв. И все эти долгие годы сумеречного существования неупокоившихся… Нет, они будут защищать друг друга. Люди думают, что вампир — примитивное, бессмысленное создание, которому ведом только голод… Пусть заблуждаются. Тем лучше для вампиров. Мария и Рита — его прекрасные дамы, спутницы его бессмертия… А у Влада Дракулы таких было три! Две брюнетки и блондинка. У него пока есть блондинка и брюнетка… Может быть, третьей сделать тоже блондинку? Магда фон Далау достаточно красива и жестока, чтобы стать его достойной спутницей. А это бедное создание, лежащее в его объятиях, словно загрызенный ягненочек… Право же, следует поспешить за медицинской помощью. Если она умрет сейчас, это будет в высшей степени обидно! Обычно граф оставлял своих жертв на том же месте, где выпивал их кровь. А если жертве разрешалось еще пожить — он гипнотизировал ее и она сама возвращалась в свою постель. Лизе-Лотта слишком ослабела, чтобы двигаться самостоятельно… А бросить ее на мраморной скамье в саду было рискованно: к утру становилось зябко, к тому же ее могли еще долго не хватиться. Никто особо ею не интересуется, кроме мальчишки, но он не выходит из своей комнаты без разрешения матери. Матери… А ведь эта женщина никогда не рожала! Но она могла бы родить, она хотела бы родить! Граф это точно знал. Он чувствовал, что, вопреки своему хрупкому облику, Лизе-Лотта была до краев полна той самой энергией, благодаря которой женщины жаждут материнства и проращивают в себе даже самое слабое, даже случайно зароненное семя и дают жизнь детям. Она могла бы дать жизнь четверым. Каждой суждено какое-то количество детей… Хотя далеко не всегда женщины выполняют свое предназначение. Но Лизе-Лотта выполнила бы, если бы могла. Ее материнская энергия была действительно сильной. Она пульсировала в ее крови… А этот мальчик — он не был ее сыном. Но она любила его даже сильнее, чем могла бы любить своего ребенка. Она любила в нем свою покойную подругу и своего покойного мужа. Она любила в нем свою счастливую юность. Она выстрадала этого ребенка. Граф нес Лизе-Лотту по лестницам и коридорам замка, мимо застывших часовых, которыми в тот миг, когда вампир проплывал мимо, на миг овладевала какая-то странная сонливость… Граф нес Лизе-Лотту и не отрывал взгляда от ее бледного, застывшего лица. Он выпил ее кровь — и он знал теперь все ее тайны, всю ее жизнь, он первого вздоха, первого крика — до сегодняшней ночи. Для него больше не было в ней тайн… Но от этого Лизе-Лотта ничуть не потеряла для него привлекательности. Это только смертные мужчины теряют интерес к возлюбленным, когда узнают все их мечты и секреты. У вампиров все иначе. Их любовь начинается с первого глотка крови. С первого акта познания. И длится… До последнего глотка. «Пока смерть не разлучит нас…» Граф уложил Лизе-Лотту в постель, заботливо укрыл одеялом. Серебряные решетки на окнах ослепительно горели в ночи… Но они уже не смогут удержать старого Карди! Он будет приходить в эту комнату, когда захочет. Мальчишка в соседней комнате не спал. Граф слышал биение его сердца, испуганное дыхание, чувствовал жар юного тела. Аппетитный мальчишка! В нем тоже было страдание и страх… И еще какой-то внутренний огонь, которого не было в других детях, находившихся здесь. Но граф решил не трогать этого мальчишку, пока жива Лизе-Лотта. Неизвестно, как смерть приемного сына скажется на вкусе ее крови! Надо предупредить дам, чтобы не вздумали приближаться к нему. И последить за Ритой. Мария — та послушается сразу, а вот за Ритой нужен глаз да глаз! Особенно когда она голодна. А голодна она всегда. Граф вышел из комнаты Лизе-Лотты. По коридору шел часовой. Граф остановился перед ним, посмотрел в глаза… И через миг часовой уже бежал к командиру с сообщением, будто слышал из комнаты фрейлин Гисслер стоны и хрипение. Через десять минут доктор Гисслер уже входил в комнату внучки со своим черным медицинским саквояжем, а Магда — разрумянившаяся ото сна, с распущенными по плечам золотистыми волосами — позевывая, плелась по лестнице, подгоняемая Куртом, и про себя ругала Лизе-Лотту самыми гадкими словами, какие только знала. Надо же, тихоня умудрилась заболеть! Как не вовремя! Да еще ночью из-за нее вставай… Магда и Вальтер прошли мимо графа, слившегося с тенью в одной из стенных ниш. Граф услышал ее мысли. И еще раз подумал о том, что из Магды получилась бы великолепная вампирша. Она уже и сейчас-то не совсем человек… Осталось только сделать ее бессмертной. Ее и юного Курта. Они здесь лучше всех подходят для «эксперимента». Глава X За серебряной решеткой Нет, все в бывшем винном погребе старого замка оказалось совсем не так плохо, как предполагал Димка. Даже хорошо! Вдоль стен стояли двухэтажные солдатские кровати, застеленные серым, застиранным, но вполне настоящим бельем, показавшимся мальчику невозможно роскошным. На каменном полу лежал вытертый и изрядно поеденный молью ковер, в маленькое зарешеченное окошко под потолком попадали солнечные лучи. Туалет в углу скрывался за деревянной ширмой и представлял собой не просто старое ведро, а вполне удобный стульчак. Сказать, что Димка был ошеломлен — не сказать ничего! Целую минуту он стоял на пороге соляным столбом, вытаращив глаза и разинув рот, пялился на ближайшую к нему аккуратно застеленную шерстяным одеялом широкую удобную кровать, на подушку в изголовье… потом только заметил сидящую на краешке этой кровати девочку, которая так же удивленно и испуганно смотрела на него. Нет, на самом деле не была она испугана — не было в огромных темно-синих глазах настоящего страха, не было затравленности, тоски и постоянного ожидания худшего, что привык видеть Димка в десятках и сотнях глаз людей, которых ему довелось знать в последнее время. В глазах этой девочки были чистота и ясный свет. Эта девочка только думала, что она до смерти испугана, на самом деле она еще и не начинала бояться… не знала, не умела бояться по-настоящему. Димка смутился этих лучащихся светом синих глаз и даже покраснел, как будто вернулся на миг в стародавнюю довоенную жизнь — стал прежним мальчиком, для которого настоящее испытание достойно выдержать взгляд красивой девочки, которая к тому же совсем уже девушка… Она и была из другой жизни, милая девочка старшеклассница, одна из тех, кого мальчишки украдкой провожают взглядами, о ком мечтают бессонными ночами, мучаясь неясным томлением плоти. Она была — как пощечина, как ведро ледяной воды на бедную Димкину голову, этот мираж из хранимого, как святыня, на самом дне памяти прошлого… И одета она была так, как будто полчаса назад вышла из дома на прогулку и вот — невесть как очутилась в бывшем винном погребе старого замка — в серенькую юбочку, в белую блузочку с кружевным воротничком и розовою кофточку. Она молчала, и Димка тоже не мог вымолвить ни слова, как будто забыл, как это — говорить! Но и молчать уже было нельзя, и без того он уже выглядел полным идиотом! — Ты… откуда? — промямлил Димка по-польски. Потом тоже самое на идише. Потом, запнувшись на мгновение на том языке, на котором почти даже не думал уже в последнее время. — Тебя как зовут? — отрывисто спросил он по-русски. — Ой! — сказала девочка, и вдруг заплакала. Заплакала горько, навзрыд, а потом засмеялась сквозь слезы. А потом кинулась к Димке и обняла его так крепко, что у мальчика перехватило дыхание, то ли от ее пахнущих летом волос, то ли от тепла ее щеки, прижавшейся к его щеке. — Ты чего? — пробормотал Димка, отстраняясь, и чувствуя с досадой, что снова краснеет. — Ты наш? Советский? — девочка смотрела на него, улыбалась жалобно и счастливо, и слезы все еще текли из ее глаз. — Ну да… А ты… Тоже? Ну вот, теперь он не только хлопает глазами и мямлит, но еще и глупые вопросы задает! — Да… Да… — закивала девочка, — Меня Таня зовут. А тебя? — Дима… — Ты откуда? — Из Гомеля. — А я из Смоленска! Ой, как же здорово! Я уже сто лет не с кем не говорила! Ничего не понимаю, что происходит! А ты понимаешь? Зачем нас сюда привезли? Говорили — на работу. А где здесь работать? Я ничего не понимаю! Уже два дня сижу здесь и сижу, ничего не делаю, скучно и страшно! Сыро здесь ужасно, особенно по ночам, и мокрицы какие-то бегают, прямо по постели! Бр-р! Ты боишься мокриц? Я просто терпеть их не могу! Она говорила… говорила… а Димка смотрел на нее и кивал. — Но по крайней мере здесь позволили вымыться! И мыло дали, и мочалку, и постирать позволили! Она вдруг замолчала, может быть заметила, что у собеседника какое-то странное выражение лица, потом тихо спросила: — А ты языки знаешь? Может спросишь у него? Он мне ничего не отвечает. — Кто? — хотел удивиться Димка, но проследив за Таниным взглядом, увидел сам. На дальней кровати у самого окна, свернувшись калачиком под одеялом кто-то лежал. — Когда меня привели, он здесь уже был… Он не всегда так лежит встает, ходит, ест, делает все, что ему велят, но ничего не говорит! Мне так его жалко, Дим!.. И мне страшно… У него такое… лицо! У него было нормальное лицо! Нет, не нормальное — привычное. Отрешенное, застывшее, с пустыми глазами, на дне которых только туман… туман… Димка заговорил по-польски и на сей раз сразу угадал. — Здравствуй, — сказал он, стараясь отчетливо произносить каждое слово, — Меня зовут Дима, она — Таня. Тебя как зовут? — Януш… — прошептал мальчик одними губами. При этом смотрел он по прежнему куда-то мимо. Таня подошла, присела на корточки, заглянула в бледное застывшее лицо. — Что он сказал тебе? — Его зовут Януш. — Януш… Поляк? Димка пожал плечами. — Он потом все расскажет, Тань… Может быть. Ты не трогай его сейчас, ладно? Девочка кивнула. Она сидела сгорбившись, засунув ладошки между коленями и крепко-крепко сжав их. Волосы закрыли ее лицо, и Димка откинул темную легкую прядку, заставив себя улыбнуться, заглянул в побледневшее лицо, с закушенной добела губой, с глазами полными слез. — Да чего ты, Танька? Чего плакать-то? Не бьют, кормят… Кормят? Таня кивнула. — Постель смотри какая! С подушкой, с одеялом! Почти как дома. Спать можно сколько хочешь… Чего ты плачешь-то? Девочка засмеялась сквозь слезы. — Глупый ты! Ну ведь зачем-то нас сюда привезли! Я боюсь, просто боюсь! Неужели тебе не страшно? — Не страшно, — соврал Димка, — Чего бояться заранее? Он поднялся, подошел к ближайшей к окну кровати, подергал за ножку, та даже не шелохнулась, потом забрался на верхнюю койку, свесился с нее, держась одной рукой за железную перекладину и сумел заглянуть в маленькое, закрытое толстыми прутьями окошко. Он увидел заскорузлый ствол дерева, пучок травы — больше ничего. — Что там? — с интересом спросила Таня. Димка покачал головой. Действительно ничего, совсем ничего… Все обыденно, просто, незначительно, и все-таки — что-то не так, какая-то мелочь… Мальчик сел на кровати, свесив ноги и засунув ладони между коленями, как только что Таня. Что же показалось ему странным? Решетка на окне. Такая же новенькая, как во всех окнах замка — она слишком белая и блестящая, железо не выглядит так! Но что это, если не железо? С риском свалиться и сломать себе шею, Димка добрался до решетки кончиками пальцев, поскреб ногтем и решетка в том месте засияла просто снежной белизной. Вот это да! Что же это за металл использовали немцы?! И главное — зачем?! Вечером Димку отвели в душ, выдали мыло и полотенце, потом — чистое белье и рубашку. На ужин дали миску перловки с мясом. И компот! Сытый, чистый, лежа в мягкой, удобной постели Димка однако долго не мог уснуть, слишком хорошо ему наверное было… непривычно. Он выбрал себе ту самую кровать с которой можно было дотянуться до окошка. Пусть там вечный сквозняк и сыростью веет, зато видно ствол дерева и пучок травы, зато слышно каждый шорох. «Двенадцать кроватей, — думал Димка, задумчиво глядя на черный прямоугольник густой, вкусно пахнущей свежестью темноты, — Значит привезут еще девятерых. Только детей или взрослых тоже? И НАЧНУТ ли они до того, как все места будут заняты?..» Начнут… Димка не знал, что задумали немцы, но никаких иллюзий, конечно, не питал. Гигиена, хорошее питание, забота о здоровье — все это не из человеколюбия, все это имеет конкретную четкую цель. Он уже начал засыпать, когда вдруг проснулся от тихого плача, хотел было слезть, подойти, сказать что-нибудь утешительное мальчишке, но тут услышал шепот Тани. Девочка стояла на коленях перед кроватью Януша, говорила что-то протяжное, нежное, а Януш, обнимал ее крепко за шею и уже только всхлипывал, все реже и реже. Димка так и заснул под этот шепот, под это всхлипывание и проснулся, когда уж совсем рассвело от грохота захлопывающейся двери и от громкого, как трубный глас, отчаянного рева. Их было двое. Мальчик и девочка. Ревела девочка, ей было всего-то лет семь или восемь, растрепанная, чумазенькая, в порвавшейся юбочке и спущенных гольфах, однако пухленькая и крепенькая на вид. Мальчик был чуть постарше. И он не плакал. Настороженно и недоверчиво смотрел то на Таню, то на свесившегося с «верхней полки» Димку, потом, покосился на свою спутницу, поморщился и сказал: — Поговорите с ней кто-нибудь, а? Я пытался, а она ничего не понимает. Все время ревет. Говорил мальчик по-польски. А девчушка, как позже выяснилось, то ли на французском, то ли на голландском… С ней так никто и не смог поговорить, но она все равно успокоилась, когда Таня взяла ее — едва подняла — на руки и покачала немножко, как маленькую, когда погладила по головке и сказала что непонятное для нее, но нежное и доброе. Она больше не ревела и вообще оказалась послушной и сообразительной, и очень хорошенькой, когда Таня отмыла ее и одела в чистое. Малышка не отходила теперь от Тани ни на шаг, даже спать легла с ней вечером в одну кровать, с большим трудом удалось выяснить, что зовут ее Мари-Луиз — больше ничего. А мальчика звали Тадеуш, был он родом из Кракова. Немцы везли его вместе с родителями — как он выразился — «в тюрьму», маму с папой повезли во «взрослую тюрьму», а его — сюда. Тадеуш был совершенно спокоен, ничего не боялся и не плакал даже по ночам. — Мама сказала, — говорил он, — что придется несколько месяцев пожить без нее, зато потом мы все вернемся домой. Ведь война скоро кончится, и немцев выгонят. Его убежденность, что все будет именно так, не смогло поколебать ничто, даже безапелляционные заявления приехавшего позже мальчика, чеха по имени Милош, что все они умрут и очень скоро, и даже если войне наступит конец, они его не дождутся. Этот мальчик побывал в Дахау. Недолго. Всего два месяца. Но он уже прекрасно понимал, что надеяться на хорошее никогда не стоит, даже когда не все так безнадежно, как теперь — чтобы не слишком разочаровываться впоследствии. Глава XI Пей мою кровь! Лизе-Лотта Гисслер умирала. Об этом знали все. И прежде всего — она сама. Она совершенно не боролась за жизнь. Нападение вампира лишило ее последних сил — тех жалких остатков, которые она сберегала на самом длен души, заставляя себя жить ради Михеля! Теперь даже испуганный, страдающий взгляд ребенка не мог всколыхнуть в ней жажду жизни. Она слишком устала. Она больше не могла. Пусть теперь о нем позаботится Аарон… Аарон мертв? Ну, тогда пусть это сделает Эстер. Она — его настоящая мать. А если не Эстер то все равно кто! Лишь бы не Лизе-Лотта, а кто-нибудь другой. Пусть Лизе-Лотту оставят в покое. Пусть ее оставят наедине с ее смертью! Смерть приходит ночью. Смерть погружает ее в мир чудесных снов. Смерть дарит ей такие наслаждения… О которых в прежней убогой жизни своей Лизе-Лотта и мечтать не посмела бы! Каждый новый день, когда ее пробуждали к жизни, становился для нее все мучительнее. Она с нетерпением ждала ночи. Ждала и надеялась, что эта ночь окажется последней. Смерть победит и возьмет ее в свой мир, где сны и наслаждения уже не покинут ее. Смерть приходила в образе мужчины. Мужчины, который любил Лизе-Лотту. Мужчины, которого она полюбила с первого свидания, с первого поцелуя. Он был уже не молод, но очень благороден. И безгранично мудр. И бесконечно нежен. Он звал ее спуститься в сад. И Лизе-Лотта шла на его зов. Его голос божественной музыкой звучал в ночной тишине. Но даже сквозь грохот грозы Лизе-Лотта услыхала бы его… Он звал ее — и его зов возвращал ей утраченные силы. Она вставала и шла. Никто не мог остановить ее. Никто и не осмеливался! Когда Лизе-Лотта приходила к нему, она первым делом снимала с себя все эти серебряные цепочки, которые навешивал на нее дед. И бросалась в объятия любимого. Он не любил, когда на ней были серебряные украшения. Только золото, и жемчуг, и драгоценные камни. Он обещал, что все это будет у нее когда-нибудь. И, хотя Лизе-Лотта была равнодушна к украшениям, она была бы счастлива носить драгоценности, подаренные им. Затем он целовал ее — в шею. Целовал так страстно и сладостно, что ледяное пламя разливалось по всему ее телу, ноги слабели, рассудок туманился… После он брал ее на руки и уносил прочь из этого мира. Они путешествовали по временам и странам. Веселые празднества Древней Греции — и бесстыдные оргии Древнего Рима, великолепие рыцарских турниров — и блеск версальских балов, молчаливое величие египетских пирамид — и напоенную розами духота персидских ночей, путешествия на крылатом паруснике по бескрайним морям — и полеты в корзине воздушного шара, когда земля простирается внизу, подобно искусно вышитой материи… Все, о чем она когда-либо читала, все, о чем она когда-либо мечтала — все дал он ей. Она так сокрушалась, когда приходило время возвращаться. Перед тем, как расстаться, они предавались любви — торопливо и страстно. И он вновь и вновь целовал ее в шею, а она сходила с ума от этих поцелуев. Совершенно истомленная, она возвращалась к себе в комнату. Потом приходило утро и приносило с собой новые мучения. А ей так хотелось, чтобы ее оставили в покое! Чтобы все, все оставили ее в покое. Не кололи иголками, не лили в рот отвратительные на вкус молоко и бульон, не переворачивали бесконечно ее ослабевшее тело… Она так хотела, чтобы ей позволили спокойно умереть! Ведь в смерти она соединится с любимым. И останется с ним навсегда. Доктор Гисслер был в ярости. Ему пришлось вызвать из деревни фельдшерицу, чтобы та ухаживала за Лизе-Лоттой. Но главное — ему самому пришлось себя обслуживать! Лизе-Лотту заменить было просто некем… Да он и не доверял больше никому. Он догадывался, в чем причина ее стремительного увядания. Ей становилось хуже с каждым днем. За шесть дней она истаяла, как человек не может истаять и за три недели при самом суровом режиме! Каждый день он пытался предпринимать какие-то действия для ее спасения. Обширное переливание крови — она явно страдала прогрессирующим малокровием. Витамины. Шоколад, молоко и бульон, который он буквально силой вливал в нее: у Лизе-Лотты совершенно отсутствовал аппетит. Иногда к вечеру ей становилось чуть лучше… Но утром он опять находил Лизе-Лотту в состоянии, близком к коме. И совершенно обескровленной! Слабое, нитевидное биение сердца, какое бывает у умирающих от обширной кровопотери… Две крохотные ранки на горле каждый раз оказывались подсохшими и побелевшими. Иногда доктор Гисслер обнаруживал несколько капель крови на ночной рубашке Лизе-Лотты и на наволочке. Всего несколько капель… Тогда как кровь она теряла литрами! Доктор Гисслер каждый день собственноручно надевал на Лизе-Лотту шесть серебряных цепочек: на шею, на пояс, на запястья и на щиколотки. Но каждое утро эти цепочки исчезали бесследно! Словно истаивали. Все это казалось бы совершенно необъяснимым, если бы всего неделю назад доктор Гисслер не увидел собственными глазами вампиров, восставших из гроба и высосавших кровь у двоих маленьких полячек, специально для этого выведенных в сад. Если бы на следующее утро доктор Гисслер не вскрывал собственноручно тела девочек… Тела, обескровленные настолько, что сосуды сплющились, а кожа сморщилась, как у старушек! Кстати, ранки на шее у обеих малышек совершенно исчезли. Кажется, в литературе этот загадочный факт был неоднократно описан. Итак, следовало признать, что Лизе-Лотту убивает вампир. Но каким образом? Ее окно защищено серебряной решеткой. В комнате повешены связки чеснока. Розы и цветы чеснока стоят в вазах. И в конце концов, отчаявшись окончательно, доктор Гисслер разрешил Отто положить у двери комнаты Лизе-Лотты ветви боярышника, хотя уж это-то он считал полной чушью: если можно с медицинской точки зрения допустить аллергию на серебро или на запах определенных растений, то страх перед иголками боярышника необъясним взрослый человек запросто перешагнет эту преграду! И все-таки он разрешил… Но ничего из этих старых надежных средств не помогало. Лизе-Лотту хорошо охраняли. Сиделка каждое утро клялась, что за ночь ни разу не сомкнула глаз. Ну, ладно — сиделка, могла и заснуть. Но охрана, которую доктор Гисслер выставил у дверей?!! Двое солдат СС, сменявшиеся три раза за ночь. Все отвечают одно: ничего не видели, ничего не слышали… И, естественно, не спали. Последние две ночи в комнате Лизе-Лотты дежурил обезумевший от горя Курт. Причем со всем арсеналом охотника на вампиров: револьвер с серебряными пулями, парочка осиновых кольев… Выглядел он настолько комично, что, если бы не серьезность ситуации, доктор Гисслер с удовольствием посмеялся бы над влюбленным дурачком. Но сейчас было не до смеха. Ведь Курт твердил, что никого не видел! И не спал… А Лизе-Лотту каждое утро находили умирающей. Доктор Гисслер в своем отчаянии дошел до того, что пытался расспросить Мойше: не заметил ли тот чего-нибудь необычного? До сих пор доктор Гисслер не разговаривал с правнуком. Понимал, что рано или поздно повзрослевшего Мойше придется сдать властям. Так что незачем связывать себя с ним какими-либо человеческими отношениями. Но, к сожалению, Мойше тоже заявил, что ничего особенного не заметил. Правда, в первый день своей болезни, ближе к вечеру, мама позвала его и отдала ему очень красивый, старинный, усыпанный рубинами серебряный крест на толстой цепи. И велела носить, не снимая. Это было необычным поступком, ведь Мойше воспитывали в традициях иудаизма и Лизе-Лотта никогда даже не заговаривала о крещении… А теперь вот послушный Мойше носил крест. Не то, чтобы доктор Гисслер искренне скорбел о возможной утрате внучки. Он никогда не любил Лизе-Лотту. Сначала — потому что ее родила ненавистная для него невестка, имевшая настолько сильное влияние на его единственного сына, что тот осмелился даже пойти против отца… Идиот. Доктор Гисслер не выносил, когда ему перечили. И кончилось все очень печально. Он застрелил сына, когда во время очередного скандала глупый мальчишка полез на него с кулаками. Убедившись в непоправимости случившегося, доктор Гисслер отправил вслед за ним и невестку: уж ей-то вовсе незачем было жить — и как виновнице случившегося, и как свидетельнице… Потом ему удалось инсценировать автокатастрофу, в которой оба они якобы погибли. Так что отвечать перед законом за двойное убийство ему не пришлось. Но в душе осталась горечь. Он возлагал большие надежды на сына! А из-за этой твари-невестки доктор Гисслер остался один, с пугливой и плаксивой девчонкой на руках. А потом эта девчонка умудрилась так неудачно выйти замуж… То есть, вначале он считал, что очень даже удачно. Но когда выяснилось, что родство с евреями не может принести ему ничего, кроме проблем, в тихоне Лизе-Лотте неожиданно пробудились отцовское упрямство вкупе с материнской стервозностью! И она предпочла отправиться с Аароном в гетто. Она предала деда. Доктор Гисслер так и не простил ее… По сей день не простил. Но, как он уже не раз говорил Магде, он старел. И нуждался в заботах Лизе-Лотты. Поэтому он и пытался как-то бороться за ее жизнь. Позволял Курту ночевать в ее комнате. Позволял Отто превращать комнату Лизе-Лотты в подобие декораций для съемок очередного фильма про Дракулу. Отто радовался: его теория о существовании вампиров получила столь блистательное подтверждение! И с удовольствием ставил все новые эксперименты. Например, рассыпал зерно или монетки на пороге комнаты, поскольку во многих народных версиях указывается на склонность вампира к пересчитыванию одинаковых предметов. Но только ничего не помогало… Прошло шесть дней. Лизе-Лотте становилось все хуже. На седьмую ночь Курт, отчаявшись, разрезал себе руку и насыпал в рану соль. Если даже вампир погружал их в сон так мягко, что они просто лишались сознания, не заметив ни того момента, когда заснули, ни момента пробуждения, — все равно невыносимое жжение в ране не должно было позволить Курту заснуть так уж легко. Он должен был почувствовать хоть что-то! Жестокий опыт удался. Курт раскрыл тайну. Вампир не приходил в комнату к Лизе-Лотте. Лизе-Лотта сама выходила к нему. Когда пробило одиннадцать, Курт внезапно ощутил, как все его тело сковал какой-то странный паралич, а в мозгу словно туман заклубился. Его неудержимо клонило в сон. Даже более того: он уснул, уснул глубоко… Но какая-то часть сознания продолжала бодрствовать. Боль в ране притупилась, но не окончательно. И эта боль не давала ему полностью погрузиться в сон. Сиделка заснула в своем кресле. Возможно, солдаты у дверей тоже заснули? А Лизе-Лотта вдруг села на кровати. Словно бы кто-то ее позвал. Глаза ее были широко раскрыты и блестели возбуждением, на щеках проступил слабый румянец и она улыбалась, счастливо улыбалась! Лизе-Лотта блаженно потянулась, как человек, очнувшийся от долгого сна. А потом она встала. Она встала! Тогда как от слабости даже чашку в руках удержать не могла, и сиделке приходилось подкладывать под нее судно для отправления всех естественных надобностей и обтирать губкой ее бесчувственное тело, чтобы не допустить застоя крови… Лизе-Лотта встала и пошла к двери. Перешагнула через боярышник. И ушла… Курт не мог последовать за ней, он не мог даже шевельнуться. И не знал, сколько она отсутствовала, хотя бой часов отмерял время. Его затуманенное сознание оказалось не в состоянии фиксировать число ударов. Все, на что хватило его сил — это не заснуть до возвращения Лизе-Лотты. В комнату она вошла, шатаясь от слабости. И рухнула, не дойдя до кровати. Оцепенение тут же спало и с Курта, и с сиделки (причем сиделка после твердила, что не заснула ни на секунду и видела, как Лизе-Лотта упала с кровати). Оба бросились к Лизе-Лотте. Курт уложил ее в постель. Она была без сознания, дыхание слабое. Сиделка побежала за доктором Гисслером. На ее зов явились все, включая Августа Хофера. Доктор Гисслер и Магда осмотрели Лизе-Лотту и констатировали глубокую кому. То, что она могла в таком состоянии двигаться, казалось даже более фантастическим, чем само существование вампиров! Истерические требования Курта немедленно вскрыть гробы и пробить кольями всех троих вампиров, естественно, не возымели успеха. А когда Курт бросился в часовню, намереваясь совершить все это самостоятельно — его остановили и на всякий случай заперли. Сиделка выла, валялась в ногах у всех по очереди, умоляла отпустить ее. Она была совершенно невменяема — так сильно боялась, что «упырь и ее позовет»! Пришлось Петеру Уве вывести ее во двор и пристрелить. Оставлять не имело смысла. Отпустить тоже было нельзя — она всю деревню переполошит… Курта выпустили только ночью, когда совсем стемнело и уже не имело смысла искать вампиров в их гробах. Курт и сам это понял. И поспешил в комнату Лизе-Лотты. Там он расковырял свою рану и засыпал туда столько соли, что доктор Гисслер испугался — как бы дело не кончилось ампутацией руки. Хотя соль предупреждает заражение… Но не в таких количествах. Теперь эта рана не заживет очень долго. Даже если ее промыть и зашить. В этот раз Курт, вместо того, чтобы сесть в кресло у двери, лег в постель рядом с Лизе-Лоттой. Обнял ее, прижал к себе. Доктор Гисслер, запирая дверь в комнату Лизе-Лотты, подумал, что выглядит это очень трогательно и, возможно, неистовую любовь молодого эсэсовца к Лизе-Лотте он сам мог бы как-нибудь использовать в своих интересах… Если бы раньше понял глубину этой любви. А теперь было поздно. В том, что Лизе-Лотту живой они уже не увидят, доктор Гисслер не сомневался. Он оказался прав. ЖИВОЙ ее действительно больше никто не видел! Только сам доктор Гисслер это понял слишком поздно… Ночью Лизе-Лотта пробудилась, услышав зов возлюбленного. Встала и спустилась в сад. Сегодня выпала обильная роса. Ее рубашка сразу намокла и прилипла к телу. Наверное, роса была холодной… Но Лизе-Лотта не чувствовала холода. Она вообще ничего не чувствовала, кроме отчаянного желания слиться с любимым. Упав на его грудь, прижавшись к нему, Лизе-Лотта разрыдалась от облегчения. — Знаешь, я так устала! — прошептала она. Обычно они не разговаривали. Или — правильнее сказать, обычно они ничего не произносили вслух. Он с легкостью читал ее мысли, а его голос звучал прямо в мозгу Лизе-Лотты. Очень удобно, между прочим! Но сейчас у нее вырвались эти слова. Вместе с потоком слез, который она никак не могла остановить. Отчего-то ей вспомнились все страдания, которые она успела перенести за жизнь. Обычно в счастливые часы свиданий с ним, Лизе-Лотта не вспоминала ни о чем плохом. Все плохое оставалось где-то в другом мире… А рядом с любимым царствовала любовь! Но сегодня все было как-то иначе. И Лизе-Лотта действительно чувствовала себя уставшей. «Да, ты устала. Это я виноват. Я слишком долго тянул… По капле цедил твою сладость… Я измучил тебя. Но сегодня все кончится. Сегодня я подарю тебе покой. И жизнь вечную — если ты сама этого захочешь. Обними меня…» Лизе-Лотта обняла его и сама склонила к плечу голову, открывая шею для его поцелуя. И он припал к ее шее с каким-то сдавленным стоном. Как всегда, она почувствовала мгновенный укол боли… А затем по телу разлилось наслаждение. Сегодня поцелуй длился особенно долго. А наслаждение было настолько острым, что Лизе-Лотта вдруг начала задыхаться. Она ничего не могла с собой поделать… Чем выше возносилась она на пик удовольствия — тем тяжелее ей становилось дышать. Перед глазами крутились кроваво-золотые вихри, мелькали белые всполохи. Она задыхалась! И продолжала задыхаться, даже когда любимый прервал поцелуй. Он смотрел на нее таким странным взглядом. Вопросительным и нежным одновременно. А еще, кажется, было в его взгляде сожаление. Или ей это показалось? Его лицо закрывала какая-то туманная дымка. Но даже сквозь эту дымку ярко горели его чудесные глаза. Сегодня у него были такие яркие губы! И зубы сверкнули бело и остро, когда он заговорил. — Ты хочешь этого? Ты хочешь быть вечно со мной? Среди тех, кого прокляли люди? Среди тех, кто проклял людей? Я могу подарить тебе вечный покой. Я могу подарить тебе вечную жизнь. Жизнь — рядом со мной. Что ты хочешь? Я даю тебе выбор. У других этого выбора не было… Несмотря на странное свое состояние — удушье становилось все более мучительным — Лизе-Лотта несказанно удивилась тому, что любимый говорит с ней. Она впервые услышала, как звучит его голос. Его настоящий голос — а не тот волшебный зов, который манил ее в сад по ночам… Но и этот его голос был так прекрасен и мелодичен! И еще больше удивили Лизе-Лотту его слова. Какой может быть выбор? Как может она отказаться от счастья быть с ним? Она лишь об этом и мечтает все время с тех пор, когда впервые вышла на его зов… А может, лишь об это она мечтала всю свою жизнь! — Да! — простонала Лизе-Лотта. — Я хочу быть с тобой! Не покидай меня! Он улыбнулся. А затем поднес ко рту руку и прокусил себе запястье! Потекла кровь. Несколько горячих капель упали на грудь и шею Лизе-Лотты. Это было неожиданно приятно… А потом прокушенное запястье оказалось возле ее губ и кровь потекла в ее пересохший рот. — Пей! Пей мою кровь! — прошептал тот, кого она так любила. Он ей велел сделать это, а значит, быть не может сомненья в том, что так надо, что это — хорошо и правильно… Тем более, что кровь так горяча! И так вкусна! Она утоляла жажду лучше, чем самая чистая родниковая вода. Она была слаще любого фруктового сока. Пьянила сильнее любого вина. Лизе-Лотта присосалась к ране на его запястье и глотала, глотала кровь… И чувствовала, как тело ее наливается радостной силой! Она перестала задыхаться. Вместо слабости явилась дивная легкость. А еще — ей захотелось спать. Так сильно, что она не справилась с собой… Она отпустила его руку. Рана на запястье затянулась сама собой — без следа. Только на кружевном манжете осталось несколько ярких пятнышек. А Лизе-Лотта, виновато улыбнувшись ему, прикорнула прямо на скамейке. Граф долго сидел, глядя на женщину, в чьем теле умирал человек — и рождался вампир. Он совершал подобное всего третий раз. И каждый раз это было — как чудо, как откровение. Лизе-Лотта уже не дышала. Граф заботливо стер с ее губ следы крови. Потом поцеловал — и растворился в ночной темноте. День она будет — как мертвая. А следующей ночью она пробудится к новой жизни! Он должен быть рядом с ней в момент пробуждения. Чтобы подержать, утешить, объяснить… И накормить. Ее будет сжигать страшный голод. Так бывает со всеми. Интересно, что сделают эти люди с ее телом? Своих мертвецов они почему-то не клали в гробы, а просто сваливали в ров у западной стены замка — и забрасывали землей. Но, может, для нее сделают исключение? Ведь она — внучка главного среди них, доктора Гисслера… А если нет — тоже не беда. Только придется потревожить смертный покой старого Фридриха Драгенкопфа. То есть, попросту вывалить его кости из гроба! Гроб у него хороший. Красивый — и сохранился великолепно. Фридриху гроб, по сути дела, уже ни к чему. Душа его далеко, а тело… Тело истлело. А вот вампиру обязательно нужен свой гроб. Таков порядок. И граф постарается порядок соблюсти. Ради Лизе-Лотты… Она заслуживает. Из нее получится прекрасная спутница в вечности! И очень хороший вампир. На рассвете Курт с воплями выбежал из комнаты Лизе-Лотты (замок, старательно запертый накануне, почему-то оказался открытым) и, продолжая кричать, заметался по коридорам. Он перебудил всех, кто еще спал… Напугал охрану. Никто не осмеливался его остановить: в руках Курта был револьвер. Курт ворвался в часовню, сбежал по лестнице в склеп… Наверное, он имел нехорошее намерение уничтожить «ценнейшие биологические образцы», то есть — троих вампиров. Но образцов на месте не оказалось. Они исчезли. Вместе с гробами. Только в часовне Курт смог наконец-то связно объяснить, что произошло. Доктор Гисслер сам допросил его в присутствии обоих Хоферов и Магды. Все происходило по тому же сценарию, что и прошлой ночью. Курт слышал, как пробило одиннадцать. Бесчувственная Лизе-Лотта лежала в его объятиях. Вдруг он почувствовал, что ее сердце стало биться сильнее и быстрее. Потом изменился ритм дыхания. Затем самого Курта сковало сонной истомой… Но он видел, как Лизе-Лотта открыла глаза. Высвободилась из его объятий, причем не обратила ни малейшего внимания на то, что он лежит рядом. Приподнялась на локте и прислушалась. Счастливо улыбнулась и — встала. И ушла, разумеется. Курт слышал щелчок замка, который Лизе-Лотта неизвестно как сумела отворить. Последовать за ней он не мог, а вскоре и вовсе заснул самым позорным образом… Проснулся внезапно, на рассвете, словно от толчка. Рана тут же заболела, хотя во сне она его не беспокоила. Лизе-Лотты рядом не было. Курт почувствовал, что может двигаться, вскочил, схватил револьвер и с воплями выбежал в коридор. Рассказав все это, Курт разрыдался, как ребенок. Он даже не стеснялся своих слез. И зло оттолкнул Магду, которая принялась было его утешать. Август Хофер приказал будить солдат и прочесывать замок в поисках Лизе-Лотты и исчезнувших гробов. Солдат подняли, но особенно прочесывать замок не пришлось. Лизе-Лотту нашли в саду. На той самой скамеечке, на которой трое вампиров чаще всего оставляли своих жертв. Лизе-Лотта была мертва. Доктор Гисслер не сразу смог приступить к изучению тела своей внучки. Потому что сначала на мертвую бледную Лизе-Лотту, лежащую в мокрой от росы ночной рубашке, накинулся Курт. Последовала сцена, показавшаяся доктору Гисслеру безобразной, хотя кто-нибудь другой, возможно, счел бы ее трогательной. Курт подхватил умершую на руки, принялся осыпать поцелуями, называл всеми ласковыми именами, какие только встречаются в немецком языке, умолял вернуться, не покидать его или взять его с собой… В конце концов, когда окружающим надоело лицезреть эту истерику, по команде Августа трое дюжих солдат навалились на Курта и прижали его к земле, а Магда, ловким движением вспоров рукав, всадила в руку Курта заранее заготовленный шприц с успокоительным. После Курта отнесли в его комнату, где Магда промыла и перевязала его рану. И осталась рядом — стеречь. Август принес бутылку коньяка. Сказал, что по его мнению, пусть племянник лучше напьется, чем застрелится. Но Магда предпочла держать наготове шприц и ампулы с успокоительным. Один из солдат нашел в нескольких метров от скамейки, в густой траве, целый клубок серебряных цепочек. Их было очень много — видимо, все те цепочки, которые доктор Гисслер надевал на Лизе-Лотту, оказались брошены здесь. Тело Лизе-Лотты отнесли в лабораторию. Доктору Гисслеру не терпелось приступить к вскрытию. Дело в том, что выглядела Лизе-Лотта совсем не так, как две первые жертвы. Казалось, что, несмотря на бледность, она как-то похорошела после смерти и даже не выглядела такой изможденной, как обычно. Она была почти что красива! Гладкая светящаяся кожа, блестящие мягкие волосы. Никакого трупного окоченения не было и в помине. Она была холодна… Но, если бы не отсутствие пульса, дыхания и давления, ее вполне можно было бы принять за спящую. Ассистента у доктора Гисслера сегодня не было: Магда сидела у постели Курта и доктор Гисслер понимал, что для него же было бы опасно пытаться заставить ее вернуться к работе. Он сам подготовил ланцеты, пилу для грудины, ванночки для внутренних органов, формалин, раствор для промывания брюшной полости, грубые нитки — чтобы зашить разрез. Все приготовил. Снял с трупа рубашку. Осмотрел кожу — никаких повреждений, даже ранки на шее исчезли. Взялся было за скальпель… И не смог нанести разрез! Наверное, сказалось напряжение последних дней. И несвоевременно раннее пробуждение. Пальцы вдруг ослабели и скальпель со звоном упал на каменный пол. В голове крутился туман. Тело налилось свинцовой тяжестью. Доктор Гисслер вспомнил, как описывал Курт наведенный вампиром морок. Очень похоже! Но сейчас — десять часов утра. Вампиры спят крепким сном. Во всяком случае, им положено в это время спать! Так что, наверное, сказалась усталость. И возраст. Доктор Гисслер решил, что вскрывать будет позже. Сначала ему надо немного поспать. Обложив тело ватой, пропитанной формалином, он покинул лабораторию. Когда он вышел на свежий воздух, ему стало несколько легче. Но по-прежнему хотелось спать. Доктор Гисслер поднялся к себе в комнату, лег на постель — и проспал до глубокой ночи. Ночью идти вскрывать труп было как-то неуместно: доктор Гисслер старался не нарушать им же самим установленные правила безопасности. А утром тело Лизе-Лотты из лаборатории исчезло… Вновь обыскали весь замок. Частично — даже развалины. В подземелья боялись углубляться: там все было сильно разрушено, а планы замка найти не удалось. Ни гробы, ни тело Лизе-Лотты обнаружены не были. Отто Хофер высказал предположение, что Лизе-Лотта каким-то образом заразилась вампиризмом. Пока это могло быть только предположением — ведь никто не видел ее ожившей! Но именно это предположение казалось наиболее близким к истине. Оставался вопрос: почему предыдущие жертвы вампиров не стали вампирами? Возможно, вампиры превращают в себе подобных только взрослых особей? Но что защищает детей? Возможно, божья милость, ведь они невинны, а значит — не подвержены разрушающему воздействию зла? И это предположение Отто высказал с невозмутимостью ученого. Бог и Божья милость были для него не более чем явлениями, пригодными для изучения. Зато Августу Хоферу от этого предположения сделалось жутко. Ведь если есть Бог и Божья милость — значит, есть и гнев Божий, и загробная кара. А если Божья милость распространяется на расово неполноценных детей… Не значит ли это, что гнев Божий падет на головы тех чистокровных арийцев, которые отправили этих самых детей на корм вампирам? Курт лежал в своей комнате, пьяный и накачанный успокоительными. Он проклинал за все случившееся себя и только себя. Он снова не смог защитить Лизе-Лотту! Он, когда-то мечтавший быть ее рыцарем и защитником, сначала допустил, чтобы Лизе-Лотта попала в гетто… А теперь — не смог уберечь ее от смерти! Курту очень хотелось умереть. А перед смертью — еще хоть раз увидеть Лизе-Лотту. Глава XII Что таится в темноте… А Ханса Кросснера так и не нашли. Допросили с пристрастием отца деревенской красавицы, с которой позабавился в свою первую увольнительную бесшабашный Ханс, ее саму, ее мать и младшего брата — все клялись и божились, что не видели милейшего Ханса с тех самых пор, как тот впервые пожаловал в деревню, да и зла на него не держат, а если и грозились кому, так это дочке и ругались на дочку — дуру и бесстыдницу, наговорившую черт знает чего о храбром и честном солдате Вермахта. Не преминули так же и напомнить о своей лояльности и о том, что Румыния союзница Германии, а вовсе не оккупированная страна, в которой позволительно все и все — безнаказанно. Уходили из деревни солдаты Вермахта — печальными и злыми. Не нравилось им, прошедшим Польшу, а кое-кому и Украину, когда вот так приходится уходить — все равно как отступать — оставлять за спиной не пепелище, не виселицы, а то же нетронутое благоденствие и покой, что и до их появления, и людей — не мертвых, не отчаявшихся, а только напуганных, да и то чуть-чуть… Пусть не верили они, что хромоногий и согбенный, совсем седой старик лавочник и его двенадцатилетний сынишка сумели убить здоровенного, сильного как медведь Ханса Кросснера… Примерно наказав их, они исполнили бы свой долг — как могли. И может быть, успокоились бы, перестали бы задумываться куда же на самом деле пропал Кросснер и что с ним сталось. Может быть, перестали бы… — Дурак он был, — мрачно говорил идущий позади всех коренастый и низкорослый Герберт Плагенс, своему приятелю молчаливому Клаусу Крюзеру, бывшему боксеру, со свернутым набок и неестественно приплюснутым носом, Дурак был — потому что не верил. Не шлялся бы в одиночку по ночам, был бы жив… — А эта стервоза, дед, смотрел и ухмылялся — уверен был, что выкрутится! Гнида! Проклятый цыган! — вдруг обернулся жилистый, желтый и очень болезненный на вид (только на вид) Петер Уве, у которого руки сильнее чем у других чесались если не пристрелить, то избить до полусмерти горбоносого черноглазого старика, который ему в глаза смотрел — и взгляда не отводил. Чтобы знал! Чтобы знал, что нельзя так смотреть на немецкого солдата! И Петер Уве сплюнул себе под ноги и сильнее сжал кулаки, смиряя рвущуюся на волю ярость. Он тоже не боялся. Ничего и никогда. И он искренне считал, что не стоило арийской нации унижать себя союзом с этим отребьем, которое ничуть не лучше, чем евреи или славяне, а может и хуже еще — цыгане, гнилая кровь. Что стоило бы повесить в рядок и проклятого деда и его пышногрудую девку и чумазого мальчишку, чтобы видели все в деревне, и правильно всё поняли — и впредь никто не боялся бы ходить ночью где ему вздумается, и никто бы не пропадал бесследно! — Дед тоже знает! — неожиданно заключил Герберт Плагенс, — Все в этой чертовой деревне знают, что в замке нечисто. — Конечно, знают, — уныло согласился кто-то впереди, — Всю жизнь прожили в этих местах. Знаете, почему они так нагло ведут себя? Они считают нас обреченными. Как на покойников на нас смотрят! — А ну заткнись, Вильфред! — оборвал его кто-то из тех, кто шел совсем впереди, — А то попадешь под горячую руку вместо того старика! Вильфред заткнулся, но тоскливое выражение не покидало его лица до самых ворот замка. Не покинуло оно его и потом… Трудно ему приходилось. Очень трудно. Совсем, как когда-то… давно-давно… когда он был самым маленьким, самым слабым — во дворе, в школе, в семье, вечно униженным и избитым. Он думал, что это кошмарное прошлое ушло навсегда, превратилось в ничто — в прах, когда он одел красивую черную форму и фуражку с черепом, когда холодно сказал отцу, что уезжает поддерживать порядок на новых немецких землях, когда увидел в глазах своего старика что-то похожее на уважение, когда красавица соседка Эльза, никогда не замечавшая его, вдруг ни с того ни с сего остановилась поболтать с ним на лестнице, и смотрела так… Вильфред думал, что сумел победить свое печальное детство, он надеялся, что оно не оставит печати на его взрослой, самостоятельной жизни, он думал, что черная форма СС — это броня, против всех неприятностей и неудач, что никто не посмеет больше смотреть на него с презрением, а когда он вернется с войны — победителем!.. О, это будет настоящий триумф!.. Почему же не получается ничего? Почему войска Вермахта завязли в проклятой России, и войне никак не настанет конец? Почему он оказался не в Польше, а в союзной Румынии, с непонятной миссией в чертовом заплесневелом замке, где пробудилась неведомая сила, которая каким-то образом должна послужить победе немецкого оружия, но, кажется, совсем не спешит этого делать и — более того, судя по всему, начинает выходить из под контроля самоуверенного доктора Гисслера, почему-то не удовлетворяясь только приготовленными жертвами. А начиналось все достаточно весело. Жутковато — но весело! На небольшой заросшей цветущим репейником и лютиками станции, расположенной где-то почти сразу после пересечения румынской границы, Вильфред влился в дивизию СС, которая собиралась и формировалась прямо здесь из таких же как он, приезжающих из самых разнообразных мест солдат. Никто не знал ни цели назначения, ни задач, которые будут перед ними поставлены, поэтому домыслов и идей по этому поводу было великое множество… Ни одна не подтвердилась! Слишком уж неожиданным оказалось и место назначение и первый же приказ. Их привезли в старый, полуразрушенный, пыльный и сырой замок, расположенный где-то в самом сердце Карпат, поселили в наспех оборудованной казарме и несколько дней не обременяли вообще ничем, даже патрульной службой. Какие-то ободранные личности из соседних деревень прибирались в замке, выметая мусор, снимая паутину, в домике для гостей — который почему-то сохранился не в пример лучше замка — заработала кухня. Потом приехало начальство. Некий старичок, в сопровождении офицеров (довольно высоких чинов), двух женщин, одна из которых была очень даже хороша, и мальчишки лет двенадцати, похожего на еврейченка, проследовал в наиболее благоустроенную часть замка, где и расположился. То что глава всего предприятия — именно он, не оставляло сомнений ни у кого. Поговаривали даже, что доктор Гисслер — именно так звали старичка — профессор и светило мирового масштаба, и что работа, которую он намеревается проводить в замке будет иметь невероятную ценность для Вермахта и поможет в самые кратчайшие сроки закончить затянувшуюся компанию в России. Работа эта началась с того, что в замок привезли двух маленьких польских девочек, которых заперли в спешно приведенном в жилое состояние подвальчике, а потом — отобрали нескольких солдат, среди которых оказался и Вильфред, и приказали им извлечь из тщательно замурованного склепа три гроба… Доктор Гисслер сам руководил операцией, впрочем, и все прибывшие с ним, присутствовали тоже и держались торжественно, как при важном мероприятии, жадно следили за работой солдат, как будто боялись упустить что-то важное. Надо сказать, работенка была та еще! Вильфред крыл про себя на чем свет стоит неведомых мастеров, которые так старательно, явно рассчитывая на века, клали плотно друг к дружке хорошо отесанные камни, не жалея заливали щели раствором. Семь потов сошло, пока удалось разбить этот невероятно прочный раствор и еще семь — пока удалось раскачать хоть немного огромный серый камень. Не было даже мысли вынуть этот камень, с невероятным усилием, так что мышцы затрещали, удалось только столкнуть его внутрь. Когда камень ухнул вниз, в темноту, оттуда вырвалось облако затхлой пыли, окатило всех присутствующих, накрыло с головой и никто не мог сдержаться, чтобы не закашляться и не отпрянуть. Вильфреда даже едва не стошнило, но, надо заметить, он находился к провалу ближе всех. И он первый взглянул в темное чрево старого склепа, и он первым ощутил на лице прикосновение чего-то невероятно холодного, что как будто толкнуло его сильно и зло, вырываясь на свободу. Может быть, он даже был единственным, кто почувствовал это прикосновение, потому что остальные только отплевывались и смахивали пыль с одежды… А Вильфреду было не до пыли, совсем не до пыли… Он еще сам не понимал, что же произошло, и отказывался понимать — разумом, но он почувствовал — душой, глубинной памятью предков… услышал, это вырвавшееся на свободу Нечто, в одно короткое мгновение затопившее его всего целиком, оглушившее, ударившее… И пронесшееся мимо, растворяясь в бесконечных коридорах, отражаясь от сводов и потолочных балок, исчезая, превращаясь в Ничто. Какое-то безумное, дикое сонмище призраков — боли, ярости, нечеловеческого голода, тоски, страха, ненависти… Стонов, криков, проклятий, жалобной мольбы, всех невероятных нечеловеческих страданий, которые годы, долгие, долгие годы собирались внутри этого склепа. И тоска вдруг сжала сердце железною рукой, как будто свершилось самое худшее, как будто страшный сон, превратился в явь, как будто сбылось древнее проклятье, в которое давно уже никто не верил. И Вильфред смотрел в темноту не отрываясь, забыв дышать, замерев. И мыслей не было, разве что одна, да и та оказалась скорее импульсом, дрожащим бьющимся в панике, безумным огоньком. «Их положили в гроб живыми. Оставили умирать тех, кто не может умереть… На вечные муки… Думали, что причиняя страдания нежити, совершают благое дело… Если бы они слышали то, что слышал я, они поняли бы, что прокляты… И не только силами тьмы…» Потом наваждение рассеялось. Доктор Гисслер самолично отодвинул Вильфреда от провала и заглянул в него. — Прожектора! — потребовал он, — Направьте свет внутрь, я ничего не могу разглядеть! Позже, когда стена уже была разрушена окончательно, и внутренности склепа ярко осветили прожекторами, обнаружились все три покрытых толстым слоем пыли гроба — один в самом склепе (он был замурован в пол), два в капелле, которую от склепа отделяла полусгнившая, висящая на одной петле дверь. Пол, что в склепе, что в капелле был завален высохшими цветами какими, теперь уже невозможно было определить, и тоненькими веточками, которые хрустели под ногами, превращаясь в прах. На тех гробах, что стояли в капелле, лежали большие серебряные кресты, на том, что был замурован в самом склепе креста не было, он лежал на камнях, довольно далеко от места, где замурован был гроб, он показался Вильфреду как будто немного оплавленным по краям и слегка погнутым. Что делали со странными гробами дальше — Вильфред не знал. Порядком измученных разламыванием стены солдат, сменили другими, а их отослали отдыхать, и все четверо, не сговариваясь вышли во двор и устроились прямо на траве, в том месте, где солнце светило особенно ярко и не было поблизости никаких даже самых бледных теней. И вроде бы жарко было, и, вместе с тем, почему-то очень холодно — как после долгого пребывания в ледяном погребе, когда холод успел пробрать до самых костей, затаиться там и уцепиться коготками, никак не желая выходить. Вильфред лежал на траве, подставив лицо солнцу и закрыв глаза. Горячее, красное марево расплывалось под веками, успокаивая и пусть медленно, но все-таки согревая. Уже не было чувства обреченности и острой смертельной тоски, солнце прогнало страхи, превратило их снова в то, чем они и должны быть — в странные образы снов, в смутные тени. Осталась только неприятная горечь во рту и желание подольше побыть на солнце… Но это, наверное, от того, что он наглотался пыли. Однако, как странно! Что это за научный эксперимент со старыми гробами и, должно быть, основательно истлевшими телами? Зачем надо было ехать в такую тьмутаракань и разрушать столь добротно замурованный склеп, когда подобных склепов и гробов в самой Германии сколько угодно?! Загадка… Но, к счастью, раздумывать над ней нет никаких причин. Пусть раздумывают те, кто затеял всю эту историю — солдату положено выполнять приказы, даже тогда, когда они лишены всякой логики… Как сейчас. Ночь прошла спокойно и тихо. И следующая за ней. А потом… Потом начали происходить события. Странные… или просто невинные… или довольно зловещие… Которые в совокупности сложились в совершенно невероятную картину! Собираясь ночью в казарме, солдаты рассказывали друг другу, о том, кто что видел, кто что слышал, делились предположениями о происходящем. После того, как привезли двух первых девочек и открыли склеп, началась настоящая работа — патрулирование местности, поездки по разбитой и размытой дождями дороге на станцию, где иногда притормаживали поезда, вытряхивая из душных, вонючих вагонов маленьких перепуганных ребятишек, которых везли в замок, запирали в подвале, готовили… Начались дежурства в замке с приказом смотреть в оба, ничему не удивляться и о всех замеченных странностях незамедлительно рассказывать офицерам. …А Нечто поселилось в замке в первую же ночь, после вскрытия склепа, но сначала Оно никак не проявляло себя — Оно наблюдало. Жизнь научила Вильфреда безошибочно чувствовать Силу и отчетливо понимать, когда пора удирать, сверкая пятками, не обращая внимания на насмешки. Потому что Сила — безжалостна и беспощадна, потому что с Силой тщетно бороться, потому что противостоять Ей — занятие глупое и безнадежное. Сила проснулась всего несколько дней назад. Внезапно. В ту ночь Вильфреду приснился жуткий кошмар — душный и тяжелый, он проснулся в поту и почувствовал, что из темноты на него смотрит кто-то, повернул голову и увидел два мерцающих, как угольки, темным рубиновым светом глаза… задумчивых, изучающих… Так хотелось закричать, но Вильфред все-таки смог сдержаться, он смотрел в рубиновые угольки, чувствуя, как застывает душа, как пробирается в нее сырая, пахнущая плесенью тоска, как сжимает сильными пальцами… Потом — как будто легкое дуновение ветра, как будто шелковое касание тонкого крыла по щеке и — все! И тут же спало оцепенение, и воздух со свистом ворвался в легкие и тоска отпустила… Почти. И тишина вдруг взорвалась — бормотанием, храпом, скрипом пружин, обычными ночными звуками казармы, заставив Вильфреда содрогнуться от осознания невероятной неестественности той ушедшей тишины, заставив понять, что это сама Смерть смотрела на него так задумчиво и печально, Смерть, которая почему-то пощадила его. В ту ночь Вильфред больше не уснул, не смог, потому что стоило ему закрыть глаза, ему чудились наблюдающие за ним нечеловеческие рубиновые глаза, мерцающие уголечки как будто прикипели к сетчатке его глаз, выжгли на ней клеймо, как выжигает его солнце, если смотреть на него ничем не защищенными глазами. В ту ночь умерла первая жертва. Маленькая девочка с двумя тоненькими косичками, одетая в коротенькое кружевное платьице. Девочку оставили в парке на ночь, потом обнаружили утром на скамейке — как будто спящую, с улыбкой на губах, со склоненной на бок головкой, с двумя аккуратными дырочками на шее, через которые у нее высосали кровь. Всю, до последней капельки. Клаус Крюзер рассказывал, как нес невесомое тельце девочки в лабораторию доктора Гисслера, удивляясь, до чего же белое у нее было лицо как у Снегурочки. Так не бывает — говорил он. После той ночи Вильфред почувствовали Нечто, которое появлялось пока только по ночам, которое наблюдало, следило — провожало леденящим взглядом. Никто не говорил об этом, но Вильфред знал, что не он один чувствует этот взгляд — все чувствуют, и все боятся. Но трусом почему-то считают только его! И сегодня, когда измученные бесплодными поисками солдаты входили в замок, Вильфред снова почувствовал этот холодный внимательный взгляд. Совершенно отчетливо. А ведь до вечера было еще ой как далеко, и солнце светило вовсю, проникая даже в узенькие окошки старого замка, кидая на выщербленные темные камни пола пыльные золотые пятна, разгоняя мрак по углам, загоняя его под самые своды потолка, далеко-далеко… Неужели Нечто теперь не боится солнца? Димка и Януш сидели, поджав колени, на димкиной кровати у окна, Димка кусал губы, глядя куда-то перед собой, Януш смотрел в зарешеченное окошко, за которым подрагивали от легкого ветерка тоненькие стебельки травы. — Сначала они увели Марыську, на следующий день Зоську. И никто из них больше не вернулся… Голос у Януша был глухой и пресный, как будто он говорил во сне, без чувств и эмоций, хорошо заученный текст. — Когда меня привезли, они были здесь вдвоем, а до них, похоже, не было никого… Что они сделали с ними, как думаешь? Димка пожал плечами. — После того, как увели Зоську, — вздохнул Януш, — я целый день был один, ждал, что и за мной придут, но почему-то не пришли, вместо этого привели Таню, потом тебя… Потом этих всех. Мальчик посмотрел вниз, в темноту, откуда доносилось посапывание, похрапывание и бормотание. — Я думал, с ума сойду от страха, когда один здесь остался. Особенно, когда темнеть начало. Теперь не так страшно… Ты как думаешь, почему они больше никого не уводят? Может передумали, делать это… — Делать что? — спросил Димка. — Не знаю… Это. Януш замолчал и довольно долго просто смотрел в темноту за окошком, как будто надеялся что-то увидеть. — Когда я остался один, — произнес он вдруг, — Я все время молился, не переставая. Может помогло? Димка громко хмыкнул. — А я думаю, что помогло… Ты знаешь… Януш вдруг замолчал на полуслове и вздрогнул так сильно, что качнулась кровать. Димка удивленно посмотрел на него, напрягшегося, как-то странно вытянувшегося и забывшего закрыть рот, потом проследил за остекленевшим взглядом мальчишки и сам застыл в ужасе. Из-за блестящей решетки, склонившись к самой земле так низко, что даже прижав щекой реденький кустик травы, на мальчишек смотрела… смотрело какое-то жуткое не похожее ни на зверя, ни на человека существо, смотрело горящими рубиновым светом глазами — огромными, безумными глазами на невероятно бледном, искаженном будто непереносимой мукой лице. — Ах-х! — произнесло существо, быстро облизнуло ярко-алые губы и вдруг потянулось к решетке длинными тонкими пальцами. Мальчишки невольно отпрянули, но существо только коснулось блестящего металла и тот час же с яростным шипением отдернуло руку. Еще раз блеснули рубиновые глаза, громко клацнули острые белые зубы с невероятно длинными клыками и — существо исчезло. Очень быстро и бесшумно. Как призрак. Еще несколько мгновений мальчишки смотрели в опустевшее окошко, потом обоих одновременно будто по команде сдунуло с кровати вниз, прижало к стене, так, чтобы их только не видно было из окошка. Януш клацал зубами, Димка трясся, как будто в нервном припадке и никак не мог остановить крупную дрожь, бьющую тело словно электрическими разрядами. — Упы… Упы… — пытался выговорить Януш непослушными губами. Он схватил Димку за руку, сжал так сильно ледяными пальцами, как только мог, но Димка не почувствовал боли. — Упы… рица, — наконец произнес он, — Это упырица!!! Димка от удивления перестал трястись. — Кто-о? — прошептал он. — Ты клыки видел?! А когти?! Дурак, ты чего не знаешь, как упыри выглядят? — Не ори, перебудишь всех! Ты сам дурак, не бывает никаких упырей! Понимаешь — не бывает! — А кто это, по твоему, был?! Димка не знал, что ответить. У него не было ответа… даже самого дурацкого предположения не было. — Это фашистская упырица, Димка! — все еще клацая зубами шептал Януш, Может они этих упырей разводят, чтобы ночами у нас в городах выпускать?! Чтобы боялись все?! — А нас привезли сюда, чтобы кормить их… — неожиданно для себя проговорил Димка. Они с Янушем посмотрели друг на друга и, хотя было так темно, что лиц не различить, они увидели друг друга, и друг в друге себя — как в зеркале. И оба поняли, хотя и не поверили еще до конца. — Ты никому не говори! — глухо сказал Януш. — Не скажу, — пообещал Димка, потом добавил с мукой, — Все равно никаких упырей не бывает, Януш! Не бывает, я точно знаю! Все это можно объяснить… Как-то можно объяснить! Может быть нас просто пугают, а? — Кто?! — возмутился Януш, — Для чего ИМ нас пугать? Зачем?! — Надо выяснить, — едва слышно прошептал Димка, — Мы должны… Они просидели прижавшись друг к другу и к стене под окошком до самого рассвета, тихо споря по поводу существования упырей и иных подобных ночных тварей. Димка упирался, не желал признавать очевидного и это страшно злило Януша, который в наиболее напряженные моменты пихал оппонента острым локтем в бок. Оппонент не оставался в долгу и пихал его в ответ, начиналась возня, прерывающаяся в конце концов шиканьем друг на друга и примирением. Тогда начинали строиться догадки, одна другой фантастичнее, что же такое задумали немцы… если страшное чудовище вообще их рук дело! Когда же наступило утро и стали просыпаться другие обитатели бывшего винного погреба, мальчишки разошлись в разные стороны, бледные, серьезные и молчаливые. Димка свернул свою постель и перенес ее подальше от окошка на одну из свободных еще кроватей почти у самой двери, возле которой воздух был более спертым и пахло уборной, но откуда окошка не было видно совсем! И — что самое важное — его самого не было видно из окошка! Больше мальчишки не говорили о случившемся той ночью, может быть потому, что так и не пришли к общему мнению относительно жуткого видения, а может быть — просто потому, что ночью было слишком страшно вспоминать, а днем — слишком нестрашно. Днем можно было смотреть в окошко, пожимать плечами и уверяться, что не было никой упырицы, что привиделось и придумалось все, а ночью залезать под одеяло с головой и дрожать, уговаривая себя, что через решетку с серебряными прутьями никакая упырица не заберется, не зря ведь она руку отдернула, словно обжег ее белый металл! Оказавшейся из всех детей самой старшей, Тане пришлось стать для них если не мамой и не воспитательницей, то кем-то вроде пионерской вожатой (так, по крайней мере, Таня думала об этом про себя). Так уж получилось. О маленькой Мари-Луиз нужно было заботиться, утешать, укладывать в постель и держать за руку до тех пор, пока та не засыпала. Мальчишек необходимо было заставлять поддерживать порядок — не разбрасывать вещи, не ссориться, не спорить. Хуже всего приходилось с Милошем и Тадеушем, эти двое как будто терпеть друг друга не могли, постоянно ругались — один на польском, другой на чешском и почему-то очень хорошо при этом друг друга понимали. Таня была в отчаянии — она не понимала ни того, ни другого и чтобы как-то объясняться с мальчишками прибегала к помощи Димки или — просто к оплеухам. К счастью двоим сорванцам было всего лет по десять и Таня еще могла запросто справиться с обоими. Януш и Димка таинственно молчали, не говорили ни того, о чем знали, ни того, о чем догадывались. Таня видела по их бледным и напряженным лицам, что они хранят от нее какую-то страшную тайну, но почему-то совсем не торопилась расспрашивать их, что-то выяснять. Не хотела она ничего знать! День прошел… Другой прошел. Два тихих и мирных дня, с четким распорядком дня, с маленькими необходимыми заботами. «Тюрьма для маленьких», — говорил Тадеуш. Как бы хотелось на это надеяться! Как бы хотелось, чтобы вот так жили они все в этом погребе с мокрицами и вечным сквозняком, с сырым каменным полом и облезлым ковриком — долго-долго… пусть даже целый год, лишь бы только ничего не менялось, лишь бы только не ждать каждый день, каждый час, каждую минуту, что за кем-то из них — а может быть сразу за всеми — придут! Таня училась бояться. Таня училась бояться по настоящему — без слез, без жалоб, без истерик, сосредоточенно и напряженно. Она могла улыбаться, болтать ни о чем, утешать кого-то или ругать, даже спать — и при этом она не переставала бояться. Может быть Тане было бы легче, если бы к вечеру третьего дня пришли за ней… Да, наверняка, ей было бы легче. Двое крепких эсэсовцев, с закатанными до локтя, как у палачей, рукавами, пришли, когда дети уже укладывались спать. Тадеуш и Милош тихо спорили (тихо, потому что только что Таня отвесила обоим по подзатыльнику, чтобы не шумели) кому в завтрашней игре изображать охотника, а кому медведя. Таня укладывала в постель Мари-Луиз, раздумывая над тем, какую бы на этот раз рассказать ей сказку — Мари-Луиз не понимала по-русски ни единого слова, но почему-то все равно слушала танины сказки и быстро засыпала. Януш лежал, укрывшись с головой одеялом — то ли спал уже, то ли размышлял над чем-то, Димка готовился слушать сказку — Таня рассказывала интересно. Немцы пришли в неурочное время, когда их ждали меньше всего, поэтому их появление вызвало шок и настоящую немую сцену — с разинутыми ртами и широко раскрытыми глазами, с постепенно вытягивающимися и бледнеющими лицами. Это была хорошая, правильная реакция, доставившая несомненное удовольствие Клаусу Крюзеру и Герберту Плагенсу, которые не особенно уверенно чувствовали себя в последние дни после исчезновения Ханса Кросснера — которого так и не нашли. Власть над чужими жизнями упоительна, она пьянит как крепкое вино, она доставляет удовольствие сродни сексуальному, крепкое, острое, всегда богатое какими-то новыми ощущениями и оттенками. Как приятно видеть неподдельный, искренний страх на лицах людей, глядящих на тебя как на божество, как на демона смерти, как на воплощение самого страшного своего кошмара, перед которым каждый чувствует себя обреченным, потому что знает — пощады не будет. Клаус Крюзер никогда не любил фотографироваться с трупами, его всегда безмерно удивляла эта странная забава, улыбаться на фоне перекошенного синего лица повешенного или расстрелянного, он предпочитал фотографироваться рядом с еще живыми. К примеру, нежно обнимать юную девушку, на глазах которой только что были убиты какие-нибудь ее родственники или молодую женщину, которая смотрит и не может оторвать взгляда на распростертого поодаль ребенка, застреленного или заколотого штыком. У них такие глаза! У них такие лица! На фотографии потом приятно посмотреть — как будто возвращается снова и снова то сладостное чувство, будоражащее кровь, вызывающее ошеломительную до звона в ушах эрекцию. Плагенс — существо простое и примитивное, ему до всех этих тонкостей нет дела, он схватил бы, не долго думая, первого попавшегося, чтобы отвести к доктору Гисслеру — как можно более быстро и точно выполнить приказ, поэтому когда тот отправился уже было к одному из мальчишек, тому, кто был к нему ближе всех, Крюзер остановил своего приятеля. — Черт тебя возьми, Клаус, что ты… — проворчал Плагенс, но Крюзер оборвал его. — Не видишь, у мальчишки еще синяки не прошли? Он не спеша прошел по камере до самого окна, посмотрел внимательно на каждого из притихших ребятишек. Кто? Ты? Нет… А может быть, ты? Крюзеру вдруг вспомнились собственные школьные годы, когда сидя на задней парте, сгорбившись, втянув голову в плечи и вперив взор в раскрытую тетрадь и — ничего в ней не видя, он истекал потом, холодел и морщился от мучительной боли в животе, когда садистка учительница немецкого языка, медленно водила кончиком ручки по странице из классного журнала вверх-вниз, вверх-вниз… повторяя как будто в задумчивости: «Отвечать пойдет… отвечать пойдет…» Может быть, и она наслаждалась, как он сейчас, этой невероятной почти мистической властью, этим сладостным ужасом, исходящим от напряженно замершего класса, заставившим оцепенеть этих маленьких детишек, на грани… На грани чего? На грани между раем и адом… Крюзер останавливался перед каждым, чувствовал, как у порога закипает гневом его приятель Плагенс и все-таки никак не решаясь прервать этот мистический акт — между раем и адом… между жизнью и смертью… Потом он вдруг оттолкнул в сторону высокую, уже совсем оформившуюся девочку, застывшую как свеча у одной из кроватей, прижавшую к груди сцепленные мертвой хваткой руки, закрывающую собой сжавшуюся в комочек пухленькую малышку, что лежала в постели уже только в маечке и трусиках, совсем готовая ко сну. Схватив пронзительно завизжавшую малышку за руку, Крюзер хотел было выдернуть ее из постельки, но тут вдруг взревел от внезапной, острой боли. Ни у кого из детей не было ни пилочек, ни ножниц, никто не мог подстричь и привести в порядок ногти. Мальчишки просто обгрызали их под корень, а Таня никак не могла решиться на столь неэстетичную и негигиеничную процедуру. Она была почти уже готова к ней, почти… но еще не успела. Таня всегда гордилась своими ногтями, крепкими, красивыми… Она метила эсэсовцу в глаза, но ярость, затуманила ей взор черными и красными кругами, поэтому Таня не видела, куда точно вонзились ее ногти, поняла только, что попала, что достала до мясистых щек, до рыхлой, нездоровой кожи. Только бы добраться до глаз! Таня не чувствовала боли, когда ее лупили кулаками, потом прикладом, потом ногами, перед глазами ее была тьма, в ее душе была только ярость и невероятное превышающее все другие чувства и желания — желание убивать. Потом тьма… тьма… тьма… И редкие вспышки молний, где-то далеко-далеко… Восхитительный полет над горами, над лесом, над облаками, над небом. Потом боль… боль… боль… И пустота. Димке показалось, что все произошло так быстро, что, наверное, одной вспышки молнии хватило бы, чтобы осветить всю сцену от начала и до конца. С безумным и каким-то нечеловеческим криком Таня кинулась на эсэсовца, вцепившись ногтями ему в лицо. Эсэсовец заревел, отпустил оглушительно визжавшую Мари-Луиз, нелепо взмахнул руками, потом стал колотить ими по повисшей на нем девочке, тщетно пытаясь оторвать от себя. Таня была сильнее. Таня — была уже не Таня, это был демон или зверь, но совсем-совсем не Таня… Оставшийся у дверей эсэсовец несколько мгновений только хлопал глазами, потом бросился на выручку орущему приятелю, тоже сперва пытался оторвать от него девочку, потом начал бить ее в лицо прикладом. В дверь сунулся часовой и так застыл, не зная, то ли бежать за помощью, то ли кидаться на выручку, то ли просто оставаться на посту. Недолги были его терзания. Маленькая серая молния метнулась к нему, белое до синевы, оскаленное личико, вытаращенные глаза — черные-черные, и… Немец согнулся пополам от невыносимой, гасящей сознание боли в паху. Наверное, сработал инстинкт, данная самому себе давным-давно установка бежать как только обстоятельства сложатся нужным образом. Обстоятельства сложились. Благодаря неожиданному помрачению рассудка у Тани, вдруг ринувшейся защищать чужую ей в сущности девочку, как родного ребенка. Благодаря растерянности слишком уверенных в своем превосходстве эсэсовцев. Благодаря ненужному любопытству часового. Димка юркнул в дверь, побежал по коридору, что было духу. Верх по лестнице, направо, вперед, где совсем темно и пахнет плесенью, потом снова вверх, потом в темную нишу, чтобы зажав ладонью рот и уткнувшись лицом в колени, судорожно перевести дыхание, успокоить сердце, прислушаться. Услышать тишину, увидеть в узком окне, расположенном в стене напротив и чуть справа — темно-синее вечернее небо и черные острые верхушки елей, ошалеть до головокружения от внезапного осознания своей свободы. От того, что все-таки вырвался! Димка плакал, судорожно глотая сопли и слезы, затыкая себе рот, зажимая нос, чтобы не шуметь, злился на себя, но никак не мог остановиться, словно бурным потоком изливалась из него тьма. Тьма зловонная, тяжелая, подобная смерти, отравлявшая его организм бесконечно долго… она вдруг ушла. И только после этого Димка понял, что нельзя было жить с этой тьмой, просто ни единого денечка нельзя было выжить с такой отравой! Как же он жил?.. А жил ли? Тишина сохранялась не долго. Она сменилась криками — откуда-то со двора, она сменилась глухим топотом — откуда-то из-за стены, и Димка вскочил на ноги, прижался спиной к холодным камням, с ужасом подумав, что его свобода, конечно же, окажется недолгой, что его найдут через несколько минут, потому что в замке он — все равно как в ловушке, из которой выхода нет! Несколько раз глубоко вздохнув мальчик заставил себя оторваться от стены, осторожно выглянуть из ниши, бросить взгляд — налево, потом направо, потом прокрасться к окошку… Выглянуть в него и тут же спрятаться, потому что окошко выходило прямо во внутренний двор, через который несколько дней назад Димку вели в замок, потому что по двору сновали солдаты. Никак не выйти из замка! Никак! Значит надо спрятаться в замке. Замок старый, запутанный, неужели не найдется в нем маленькой норки, в которую можно забиться? Тут Димка услышал голоса прямо за своей спиной, кто-то поднимался по той самой лестнице, по которой только что бежал он. Все! Пути к отступлению нет! И в нише отсидеться не удастся — как только заглянут в нее сразу же его увидят! Тихонько сняв тяжелые, грубые ботинки, Димка на цыпочках побежал вперед — в неизвестность. Но там пока еще было тихо, там быстро сгущалась ночная темнота, торжественная, нетронутая… Некоторое время Димка бежал по коридору, пока тот вдруг не изогнулся почти под прямым углом и вывел в широкую галерею, казавшуюся вполне обжитой из-за чистого толстого ковра на полу, из-за нескольких уже зажженных электрических ламп, не слишком ярких, но вполне способных разогнать сумрак. Лампы крепились на вбитых в стену крюках, соединялись толстым проводом, один конец которого уходил как раз в тот коридор из которого вышел Димка. В стене справа были три двери. В стене слева — две. Впереди темнел прямоугольник следующего коридора. Бежать дальше? Или попытаться открыть какую-нибудь из дверей? Бегать от преследователей пока они не загонят его в тупик? Или загнать себя самому в маленькую каморку, из которой уже не выбраться? Наверное, Димка побежал бы в коридор, в котором все еще жила нетронутая темнота, если бы он не помнил о том серьезном мальчике, что смотрел на него из окна, когда охранники отчитывались перед злобной Магдой. Где-то здесь это окно… за какой-то из закрытых дверей слева. Димка прижался ухом к одной, к другой — тишина. То ли нет никого за дверями, то ли слишком толстые они для того, чтобы пропускать звук. Глубоко вдохнув, мальчик толкнул первую. Сильно толкнул, но дверь не поддалась. А сзади уже слышался топот бегущих ног и голоса! Димка заметался по коридору как испуганная птичка в сетях, он вдруг понял, что просто не переживет, если его сейчас поймают — сердце не выдержит и разорвется. Изо всех сил, удесятеренных отчаянием, Димка толкнул вторую дверь, кубарем влетел в укрытую полумраком комнату, споткнулся обо что-то и растянулся, уткнувшись носом в ковер, тут же вскочил, захлопнул дверь и только потом огляделся. Настольная лампа под зеленым абажуром стояла на массивной, украшенной витиеватой резьбой тумбочке, она освещала только один угол комнаты — угол, в котором стояла столь же массивная и столь же вычурно украшенная, как и тумбочка, огромная кровать. На кровати, прислонясь к высоко поднятой подушке и накрывшись толстенным как пушистый сугроб пуховым одеялом сидел темноволосый и темноглазый мальчик — тот самый мальчик. В момент, когда Димка ворвался к нему, мальчик читал книгу, теперь книга выпала из его рук и упала на пол, сминая страницы. В очередной раз Димке повезло. В отличие от него, стоявшего столбом и хлопающего глазами, мальчик соображал поразительно быстро. Удивление лишь мельком скользнуло по его лицу, уже через мгновение сменившись непонятной бурной радостью. Мальчишка молнией выскользнул из кровати, схватил Димку за руку и поволок за собой. Димка нацелился под кровать, но мальчик остановил его. Он откинул тяжелый край огромного пуховика и без лишних объяснений швырнул Димку к себе в постель. Сам забрался следом, прихватив с полу пострадавшую книгу и уткнулся в нее, как ни в чем не бывало, предварительно как следует пнув ногой Димку, чтобы тот не вздумал ерзать. Дверь отворилась практически в тот же момент. Мальчик лежал, согнув ноги в коленях, давая Димке тем самым необходимое жизненное пространство, в котором тот расположился как мог, обвившись кольцом вокруг ступней своего спасителя и постаравшись быть как можно более маленьким и плоским. Под пуховиком было невыносимо жарко, и абсолютно нечем было дышать. Димка вспотел моментально — должно быть, скорее от страха, чем от жары — и при этом не переставал мелко трястись, очень надеясь, что трясется только изнутри, а не снаружи. Когда он услышал шум открываемой двери, то перестал дышать. Совсем. В комнату мальчика зашли. И судя по всему зашедших было несколько. — У тебя все в порядке? — услышал Димка прямо у себя над ухом. — Да, — удивленно ответил мальчик, — А что-то случилось? — Ты не слышал шум? Мальчик шевельнулся — видимо пожал плечами. — Слышал — из окна. А что случилось? — А из коридора? Может быть кто-то пробегал мимо? Может быть даже заглянул к тебе? Мальчик вздрогнул как будто от испуга и голос его прозвучал жалобно: — А кто… там бегает? Несколько пар ног глухо топали по толстому ковру, устилающему пол комнаты мальчика, грохали дверцы шкафа, промялся пуховик у самого димкиного лица, когда чья-то рука оперлась на него — кто-то заглядывал под кровать. Димка уже не трясся, перед его глазами плавали черные мушки, звуки уплывали куда-то далеко, сменяясь все усиливающимся звоном, стало хорошо, тепло и не страшно. Совсем не страшно, как будто все, что происходило в тот момент в комнате, ни мало его не касалось… Глоток свежего сладкого воздуха. Невыразимо приятный холод на лице и — уже не столь приятные — довольно увесистые пощечины. — Ну, ты чего… — пробормотал Димка, морщась, жмурясь и выныривая, как из омута, из тошнотворной маслянистой темноты. — Шепотом говори! — яростно прошипел мальчик. — Хорошо, — прошептал Димка по-немецки, и добавил проникновенно, Спасибо тебе! — Не за что! Димка выбрался из душных объятий пуховика, подошел к наглухо запертому окну, глянул мельком за занавеску, ударился взглядом в непроглядную тьму, в свое кривое, дрожащее отражение с совершенно безумными глазами. — Не выглядывай, — попросил мальчик. — Да… извини… Я только хотел посмотреть смогу ли протиснуться сквозь решетку. — Не сможешь, — покачал головой мальчик, — Да и не нужно этого… Ты здорово по-немецки говоришь, только акцент дурацкий. Откуда ты? — Из СССР. — А-а. А я думал — ты поляк. Думал, у них там поляки одни… — Нет. Там еще девчонка одна — тоже из СССР. А одна вообще из Франции. И чех есть. А поляков всего двое. Мальчик удивленно хмыкнул. — Целый интернационал! А первые две девчонки — польки были… Тебя как зовут-то? — Дима. — А меня Михель… Хотя на самом деле Мойше. — Мойше?! — изумился Димка, — Еврей?! Мальчик кивнул. — Наполовину. У меня папа еврей… был. А мама — немка. Тоже была… А вообще мне кажется, что она на самом деле не моя мама… Димка не нашелся, что ответить. Слишком растерялся от такого странного признания. И Мойше не спешил продолжать, сидел на краешке кровати, вцепившись пальцами в пуховик, смотрел в пол — сосредоточенно и хмуро. — Как это? — пробормотал Димка, наконец, — Я не понял! Папа — не папа, мама — не мама. Что ты здесь делаешь? Что вообще происходит? Мойше поднял на него глаза, посмотрел долго и пристально. Удивительные глаза были у этого, с виду совершенно благополучного мальчика, спящего в теплой постели, читающего на ночь книжки — еврейского ребенка, пользующегося невероятными привилегиями в набитом эсэсовцами замке! — запутанного, испуганного, очень одинокого маленького человечка. Беспомощного… — И как тебе удалось сбежать? — вдруг удивился он, — Я думал все время, как отвлечь охранников, как открыть дверь, как вывести вас всех… Я нашел тайное место в развалинах и натаскал туда консервов… Там ты сможешь просидеть несколько дней, никуда не выходя, а потом… Мойше замолчал, поморщился и потер ладошкой лоб. — Что-то будет… — Что здесь происходит? — снова спросил Димка. — Сам не знаю, — вздохнул Мойше, — Никто мне ничего не рассказывает. Сижу в этой комнате, иногда дед разрешает мне выйти погулять в сад… разрешал. Уже несколько дней творится что-то странное. Прогулки запретили и вообще из комнаты выходить… а самое главное, мама перестала заходить ко мне… Я думаю, ее уже больше нет… мамы… Уж очень странно все о ней говорят… Расспрашивают… Димка почувствовал, как холодок пробежал по коже, как снова болезненно сжалось в комочек то, что пребывало в приятной расслабленности вот уже несколько минут. Потом Мойше рассказал все, что знал и выяснилось, что знал он не так уж и мало, несмотря на то, что сидел все время в своей комнате и никто ему ничего не рассказывал. — Все это затеял, наверное, мой дед, — говорил Мойше, — Доктор Гисслер… Не знаю зачем, но они выпустили какую-то нежить, что была заперта в этом замке. Вампиров… Ты слышал что-нибудь о вампирах? Димка кивнул. Не время сейчас было заниматься политграмотой и убеждать Мойше, как некогда Януша, что не бывает никаких вампиров, как не бывает бабок-ежек и кощеев бессмертных! И что это… это, наверное… скорее всего… Димка кивнул, продолжая внимательно слушать. — Они выпустили вампиров, я так думаю, чтобы попытаться изучить их для пользы Рейха… Может быть, приручить или заставить нападать на кого-то, вампиры ведь очень сильные и практически неуязвимы… И вас всех привезли сюда, чтобы… ну в общем, в качестве приманки. Хотелось бы возразить — да нечего было. Все слишком хорошо складывалось, слишком просто объяснялось. Вампиров не бывает… Но никак иначе, чем это сделал Мойше, происходящего не объяснить. Как там говорил Шерлок Холмс? Самое невероятное объяснение может оказаться самым правильным? — А ты сам-то видел этих вампиров? — спросил Димка. — Я видел своими глазами, как один из них выпил всю кровь у одной из девчонок. В развалинах постов не ставят. Там можно бродить, сколько хочешь, я и бродил… до того случая. Потом тоже бродил, но уже с этим… Мойше запустил руку под подушку и выудил большой серебряный крест и серебряную же палку, недлинную и толстую, напоминающую прут от решетки, что стояла на всех окнах в обитаемой части замка. — Крест мне дала мама… Прут я добыл сам. Вампиры боятся серебра. Не знаю, как насчет креста или чеснока, но серебра действительно боятся. — Точно, — согласился Димка, — та вампирша, что мы с Янушем видели в окно, только дотронулась до решетки и тут же сгинула с воплем, как ошпаренная. — Вампирша? — тихо спросил Мойше, — А не вампир? — Не-е, точно тетка! Я видел ее лицо так же близко, как твое. Жуткое оно было, конечно, но явно женское. — Значит их несколько… — пробормотал Мойше, — Тем хуже для нас. Тот, которого я видел, был здоровый дядька… Тут какая-то тень пронеслась за окном, на мгновение оборвав луч уже идущей на убыль, но все еще почти круглой, сильной и яркой луны, висящей над самыми кронами деревьев, светящей прямо в комнату Мойше, и как будто краешек крыла неведомой ночной птицы задел слегка толстый прут серебряной решетки. Димка в ужасе отскочил от окна, Мойше схватил распятье, выставил перед собой. — Они? — еле слышно прошептал Димка, вдруг онемевшими губами. — Не знаю… Мальчишки заворожено смотрели на плотно сомкнутые шторы, боясь отвести взгляд, боясь даже моргнуть — смотрели минуту, две… — Надо идти, — вздохнул Мойше. — Куда? Перспектива выходить за обшитую серебром тяжелую дубовую дверь, из этой казавшейся вполне надежной, светлой комнаты, огражденной от опасности толстыми прутьями и плотными шторами — в темноту, перед которой они будут беззащитны, совсем не радовала Димку. — Если ты останешься здесь, тебя найдут как только наступит утро. Сейчас ночь и все затаились, боятся ходить по замку и искать по настоящему, но с рассветом… Они будут искать, пока не найдут тебя… Сам же понимаешь… — А там… Не найдут? Димка чувствовал, что снова начинает дрожать, и сильно сжал кулаки, чтобы трястись только внутри, а не снаружи. — Не найдут, — сказал Мойше уверенно, и Димка подумал, что это нарочитая уверенность, для того только, чтобы его поддержать. Они вооружились так хорошо, как только могли. Мойше сжимал в руке крест, Димка — серебряную палку. Они осторожно открыли дверь и вышли в тишину и серый сумрак плохо освещенного тусклыми лампочками коридора, пошли в ту сторону, откуда несколько часов назад пришел Димка. Шли босиком, чтобы не цокать каблуками по камням, не кормить жадное эхо, готовое подхватить самый слабенький звук, чтобы унести далеко-далеко… Камни были такими холодными, что сводило ступни, не помогали даже подаренные Мойше теплые носки. Холод как будто просачивался сквозь волокна ткани, упорно добирался до теплой кожи, через кожу — до самых костей. Мойше действительно не терял времени даром. Не так уж давно жил он в замке, а успел изучить его, лучше охранников-эсэсовцев — у которых должно быть не было тяги к исследованиям — мальчик уверенно и очень легко обходил все посты, которых, впрочем, было немного, и шуму которые производили изрядно. Солдаты как будто намерено не желали прислушиваться к тишине, они громко говорили, смеялись, топали, они, должно быть, полагали, что Нечто нападает только в тишине. Как сторож отпугивает трещоткой случайного вора, они отпугивали свой страх. Они все еще верили, что сильнее его. Жилая часть замка оборвалась внезапно — часть лестницы была хорошо вычищена, а уже следующий пролет дышал пылью, сыростью, древностью и запустением. Опять-таки толстый провод, державший редкие лампы, что тянулся вдоль всех коридоров, здесь обрывался. Мойше включил маленький фонарик и первым ступил в темноту, Димка задержав дыхание, словно перед прыжком в воду — шагнул вслед за ним. По тем камням, что приходилось ступать сейчас мальчишкам, давно уже никто не ходил. Десятки лет… не хотелось думать, что может быть даже сотни. На полу лежал толстый слой пыли, с потолка свисали огромные лоскуты паутины, которые никак невозможно было обогнуть и потому очень быстро мальчишки уже были увешаны ею, как саванами. Один раз Димка подхватил паутину с огромным толстым пауком, который забеспокоился, забегал, запутался у мальчика в волосах, и тот едва не закричал, пытаясь сбросить с себя это ужасное плюшевое создание, собравшееся юркнуть ему за шиворот. Мойше зажал Димке рот пыльной ладонью, помог сбросить паука и прошептал в самое ухо: — Сейчас нам придется выйти наружу. Я покажу тебе ту скамейку, на которой сидела девочка… ну та девочка, которую убил вампир… Глаза Мойше таинственно сверкнули, поймав последний отблеск фонарика, который затем погас, отдавая мальчишек непроглядной темноте, столь абсолютной, что у Димки даже заболели глаза, не нашедшие на чем остановиться, и закружилась голова. Сразу захотелось схватиться за стены, найти какую-то точку опоры, чтобы доказать стремящемуся к панике мозгу, что мир не исчез, не растворился в бесконечности, что склизкие стены, паутина, и пауки находятся на своих привычных местах. Мойше схватил Димку за руку поволок за собой. Похоже он совсем неплохо ориентировался в темноте и, что особенно удивительно — при данных-то обстоятельствах! — похоже совсем ее не боялся. Когда-то дверь, ведущая из замка в сад запиралась на замок, теперь дерево прогнило, железо проржавело и засов, к которому крепился замок, очень хорошо снимался вместе с гвоздями. Легонько скрежетнуло, когда Мойше выдергивал засов, и дверь сама собой, жалобно скрипнув отворилась наружу. Лунный свет, неожиданно хлынувший в дверной проем показался слишком ярким, даже ослепил на мгновение, сладкий и удивительно чистый воздух хлынул в затхлую темноту, закачал полотнища паутины, сдул куда-то в глубину коридора комок залежавшейся пыли. Первой димкиной мыслью, когда он увидел тихо шуршащие темные кусты, высокие деревья, когда ощутил на щеках прохладу ветерка была сладкая мысль о свободе, желание побежать через парк, перелезть через стену и углубиться в лес было так велико, что мальчик силой заставил себя удержаться на месте, не кинуться бежать изо всех сил все равно куда, не разбирая дороги. — Может быть мне сбежать? — прошептал он, — Просто сбежать?! Мойше схватил его за руку, крепко сжал ладонь ледяными пальцами. — Как ты думаешь, чего от тебя ожидают немцы? Именно то, что ты как заяц кинешься в лес! Поверь, они найдут тебя. А даже если доберешься до какой-то деревни, где гарантия, что местные не выдадут тебя? Не забывай, что румынам совсем незачем ссориться с немцами. — Румы-ыния? — выдохнул Димка, — Так это — Румыния? Мойше тихо засмеялся. — А ты что, не знал? Может быть Мойше прав, а может быть и нет… Все димкино существо стремилось бежать как можно дальше от своей тюрьмы, конечно, он был далек от того, чтобы недооценивать эсэсовцев, но все-таки, в огромном лесу его найти будет труднее, чем в замке у себя под носом… но с другой стороны, может быть им и не придет в голову искать его у себя под носом! И потом, в замке остались Таня и Януш, и Мари-Луиз, и эти двое драчунов. Всех их ждет жуткая смерть, и надо как-то попытаться спасти их… ну хоть кого-нибудь! Ведь если жертв выводят на ночь глядя в сад и оставляют там без присмотра (надо только выяснить, действительно ли — без присмотра), можно будет отогнать вампира серебряной дубинкой и спасти жертву, отвести ее в то тайное место, что приготовил Мойше и спрятать там… — Пошли! — Мойше потянул задумавшегося Димку за собой, — Тут рядом скамейка… Не надо было ходить смотреть на эту скамейку! Надо было скользнуть краешком, по самой стеночке из одной двери в другую, забраться в потаенное место и сидеть тихонечко! Зачем испытывать судьбу, отправляясь навстречу опасности, глупо и странно это со стороны мальчиков, нахлебавшихся уже этой опасности по самое некуда, набоявшихся на несколько жизней вперед! Малышка Мари-Луиз стояла на скамейке на коленях, положив головку на плечо одетому в черный плащ мужчине. Тоненькая ручка, обнимающая мужчину за шею была необыкновенно белой, как будто даже светилась. Они разговаривали, но тихо-тихо, так, что мальчики разбирали только голоса — один тоненький детский, другой глубокий, завораживающий. Димка и Мойше замерли там, где стояли, не в силах шевельнуться, их самих как будто заворожил этот бархатный голос, они стояли и смотрели, и видели все… Видели, как мужчина склонился над Мари-Луиз, будто хотел ее поцеловать и — поцеловал, но не в губы, а в шею. Мари-Луиз засмеялась радостно, как будто серебряный колокольчик зазвенел, потом вдруг застонала, тяжело и утробно, как стонет женщина в миг высочайшего экстаза, выгнулась, сжала тоненькими пальчиками темную ткань. Минута… другая… целая вечность — и пальчики разжались, дрогнули как будто в судороге, замерли, и обнимавшая мужчину ручка упала с его плеча, безжизненно повисла. Мужчина прервал свой невероятно долгий поцелуй, посмотрел на бледное личико девочки с нежной улыбкой, как мог бы смотреть любящий отец на своего спящего ребенка, легонько провел кончиком пальцев по раскрытым посиневшим губам, по растрепавшимся шелковым волосам, заглянул в последний раз в остекленевшие глаза и осторожно положил девочку на скамейку. Он что-то сказал. Достаточно громко, чтобы Димка и Мойше смогли разобрать слова, но им незнаком был язык, на котором говорил мужчина. Может быть это был румынский, а может быть у вампиров был свой собственный, непонятный для людей язык? А потом он вдруг повернулся к ним. Повернулся и посмотрел так, как будто все это время знал о том, они стоят не дыша и смотрят… жадно смотрят. Вампир улыбнулся и рубиновый отблеск сверкнул в его пронзительных черных глазах, потом он медленно поднял руку и поманил мальчиков пальцем. К себе. Поманил как будто шутливо, понарошку, иначе вряд ли смогли бы ослушаться его мальчишки, вряд ли смогли повернуться спиной и ломануться что есть духу прямо через кусты, не разбирая дороги, грохоча, как стадо кабанов, до ведущей в заброшенную часть замка двери, чтобы ворваться в нее с лету, и нестись сквозь паутину и пауков сквозь кромешную темноту до самого того укромного местечка, заваленного банками с тушенкой, чтобы сжаться на куцем матрасике в комочек, прижавшись друг к другу и к стене, чтобы дрожать и клацать зубами, выставив перед собой крест и палку и все еще видя бледное лицо, ярко-красные губы, растянувшиеся в игривой улыбке и блеснувшие рубиновым совсем уж нечеловеческие глаза… — С наступлением темноты никто не может оставаться в одиночестве — это приказ! Только в уборной, потому что уборная защищена серебром. — Ну слава Богу, — ехидно проговорил Петер Уве, — Хоть так… Прошедшей ночью исчез его напарник, Холгер Котман, двадцатипятилетний юнец, которого Уве, признаться, терпеть не мог и теперь испытывал смешанные чувства, из которых, пожалуй, доминировало все-таки злорадство. Высокий и статный красавец, в лучших традициях арийского совершенства, Холгер Котман имел (по мнению Петера Уве) дурные наклонности и крайне неприятный характер. Котман почему-то считал себя во всех отношениях совершенством, и сколь не разубеждал его в этом Петер Уве и другие, никак с таковых позиций не сходил. Должно быть, был непроходимо туп. Когда другие говорили о бабах, о пирушках, о том, как осточертел этот замок, эта чертова Румыния и война вообще, Котман цитировал Геббельса, а то и фюрера, нес какую-то околесицу, которая уже у всех на зубах навязла — о величии арийской нации, о высоких идеалах… И что за глупость этот дурацкий приказ — не оставаться в одиночестве! Никто и не остается! В эту самую пресловутую уборную, сколь бы смешным это ни казалось, тоже ходят толпой, никто безрассудством не страдает, иллюзиями себя не тешит, у всех есть глаза и уши, и мозги — худо-бедно! Даже у Холгера Котмана… который от Уве не отходил ни на шаг… ни на секунду… Он все говорил-говорил о чем-то, а потом вдруг замолчал, и Уве тогда вздохнул про себя с облегчением — не пришлось самому затыкать пламенного оратора. Петер Уве ничего не утаил от своего начальства, когда то потребовало объяснений, куда подевался его напарник. Он сказал чистую правду, когда заявил, что тот просто исчез, растворился в воздухе, перестал существовать. Был — и нету! «Вы не заснули?» — нетерпеливо расспрашивал доктор Гисслер. «Никак нет!» Разве что на какую-то минутку накатила странная сонливость, руки и ноги налились тяжестью, перед глазами как будто поплыло, и темнота вдруг сгустилась, дохнула в лицо сладкой и нежной истомой. «Вы видели что-то или… кого-то?» «Я не уверен, но мне показалось… какая-то тень… Как раз в тот момент, когда погасла лампочка». «Говорите, говорите же все!» «Тень… как будто женщины, в длинном платье. Она проскользнула мимо меня». Он сказал доктору, что кинулся за тенью сразу же, на самом деле он какое-то время просто тупо смотрел ей вслед, медленно и тяжело ворочая мозгами, и даже не пытаясь сдвинуться с места — это было просто невозможно! Потом, когда ушло это странное оцепенение, его всего, как волной накрыло страхом, жутчайшим страхом, от которого ноги подкосились, и горло свело спазмом. Никогда, никогда доселе Петер Уве не испытывал такого страха, хотя повидать пришлось много всякого! Присутствие в замке темной, неведомой силы чувствовали все, но никто еще не видел ее воочию, поэтому по возвращении в казарму, Уве пришлось пересказать еще раз то, что он рассказывал доктору Гисслеру, и даже немного более того. Окруженный всеобщим напряженным вниманием Уве вальяжно развалился на койке. Закинув ногу на ногу, положив руки за голову и мечтательно глядя в потолок, он припоминал: — Она была красива… Черные волосы, белая кожа, губы яркие, пухленькие, и зубки… хорошие такие зубки, остренькие… А фигурка — просто блеск! И одето на ней что-то такое воздушное, полупрозрачное, развевающееся… Все видно… сиськи… задница… И похоже этой твари нравилось, что все у нее видно. Уве говорил громко, очень надеясь на то, что его слышат. Еще не стемнело, еще и закат не догорел, но Нечто — оно теперь не боялось бродить по замку даже днем — могло быть здесь. Нечто должно было понять, что Оно не напугало Петера Уве, что Петер Уве смеется над Ним, откровенно и нагло издевается, и если Оно решило, что тот теперь не сможет заснуть — Оно ошибается! Страху нельзя отдаваться, даже на время, даже чуть-чуть, если только подпустишь его к сокровенной и нежной глубине, он вцепится когтями и не отпустит, он поведет за собой, потащит, и уже не вырваться тогда… Будешь сидеть белый как полотно, как сидит сейчас на своей койке Вильфред Бекер, будешь как он шарахаться от каждой тени, и ворочаться без сна все ночи напролет, умрешь еще до того, как тебя убьют, пойдешь к смерти уже готовенький, уже давно настроенный на то, чтобы умереть. Нечто действительно напугало Уве, напугало как то исподволь — не набрасывалось ведь оно и не угрожало, а скользнуло всего-навсего тенью, которую тот и не разглядел-то толком — бесплотным призраком, туманом, облачком тьмы, какой не бывает на земле никогда, которая может быть только там… Там в неведомом мире льда и огня, вечного стона, бесконечной боли. Питер Уве выгонял из себя страх, выбивал, выжигал злыми язвительными и оскорбительными словами, заставлял себя смеяться над страхом, и наверное, у него получилось, потому что говорил и говорил со все возрастающим азартом, и слушатели его уже не были так напряжены, одни хмыкали и качали головами, другие ржали и отпускали сальные шуточки, третьи с разгоревшимися глазами строили предположения, где же сейчас действительно красавчик Котман, и уж не развлекается ли он втихоря с демонической красоткой, пока они тут сокрушаются о его кончине. Даже Клаус Крюзер, сам похожий на чудовище из-за своей ободранной и покрытой синяками физиономии, ухмылялся, морщась от боли, и осторожно касался кончиками пальцев пластыря под глазом, где царапина была особенно глубокой. Ему тоже пришлось повстречаться с нечистью, с обезумевшей и оттого необычайно сильной девахой, с которой справились еле-еле втроем, из-за которой удалось сбежать какому-то проворному мальчишке, которого искали весь день, да так и не нашли. Скорее всего, мальчишка был теперь там же, где и Холгер Котман и искать его не было больше смысла. Жертва не смогла избежать своей участи, только отправилась на заклание раньше времени — то, что ей не удалось покинуть замок было доподлинно известно, потому как следов найти не удалось, а следы непременно остались бы. Глава ХIII Тайна семьи Карди Гарри Карди сидел на веранде, в кресле-качалке. Тупо глядел перед собой. Иногда отталкивался ногой от пола, приводя качалку в движение… Но, когда кресло переставало раскачиваться, он довольно долго сидел в неподвижности, и только через несколько минут спохватывался и отталкивался снова. На полу рядом с ним валялись свежие газеты. То есть, свежими-то их можно было назвать весьма относительно… Газеты за последнюю неделю. Одна из газет была сегодняшней. Теперь газеты привозили только один раз в неделю, по четвергам. Поместье Карди было в значительной степени удалено от города и почтовый грузовичок, в виду дороговизны бензина, не мог каждый день кататься туда и обратно. У Гарри было «право первенства» на чтение газет. Остальные — включая отца — ждали, изнывая, когда же он ознакомится с новостями. Считали, что для него это важнее… Ведь что может быть интереснее новостей? Если хоть что-то и может вернуть Гарри вкус к жизни, то это ощущение бега времени, живого пульса мироздания! Поместье Карди было окутано сладостной дремой — но ведь где-то жил, кипел большой мир! Мир, в котором происходит столько судьбоносных событий! Каждому из обитателей поместья приятно было ощущать себя если не свидетелем, то хотя бы современником этих событий. И каждый жаждал своей очереди взять в руки тонкие, ломкие, пахнущие типографской краской газетные листки! И каждый готов был ждать — ради Гарри. Потому что никто из них не понимал, что Гарри это уже не интересно. Ему ничего не интересно. И газеты он читает только для того, чтобы доставить удовольствие родственникам. Ведь они так тревожатся за него! И так настаивают на прочтении газет… Но сегодня претворяться у него не было сил. Вглядываться в мелкие черные строчки, вчитываться в буковки… Нет. Буковки разбегались, как муравьи. Строчки выстраивались в шеренги и уползали за край листа. А листы сами выскальзывали из сонных пальцев. Гарри дремал с открытыми глазами. Он ждал ночи. Ночью можно будет напиться. Пойти на кладбище. Сесть на могилу Ната. И поболтать с ним от души. Разве пласт земли и крышка гроба могут быть серьезной преградой для двух старых друзей? И велика ли разница между Натом, который — там, и Гарри, который — здесь? Ведь это всего лишь недоразумение… То, что он здесь. Все еще здесь. Гарри дремал с открытыми глазами и не услышал, как по главной аллее к крыльцу дома подъехал автомобиль. А должен был: неумолчный звон цикад все-таки не заглушил шелест колес по гравию и легкое урчание мотора! В их глуши автомобили были редкостью. А каждый приезд на машине — событием. Но Гарри как-то умудрился пропустить момент, когда его судьба сделала резкий поворот и жизнь начала меняться к лучшему. Он что-то почувствовал, только когда служанка, молоденькая чернокожая Бабетта, выбежала на веранду и, задыхаясь от волнения, пролепетала: — Маса Гарри, вас просит к себе маса Гарри! И тут же поправилась: — То есть, вас просит к себе маса Карди-старший! Гарри кисло улыбнулся, вставая с кресла. Его забавляла эта привычка Бабетты называть хозяев по-старинному «маса» — искаженное «мистер». Забавляло… Но не очень. Не хотелось двигаться. Не хотелось идти. Но Гарри еще не настолько оскотинился, чтобы проигнорировать отцовский приказ. — Маса Гарри! — окликнула его Бабетта, когда он уже сделал шаг через порог двери, ведущей в дом. Гарри вопросительно обернулся. Хорошенькое личико Бабетты выражало мучительное внутреннее борение, но в конце концов, потупив глазки, она прошептала смущенно: — Маса Гари, у масы Карди-старшего гость… Было бы правильно, если бы вы побрились и переоделись в чистое. — Спасибо, Бабетта, — ответил Гарри, чувствуя, как краска стыда заливает его лицо. Он действительно не брился уже несколько дней! А не мылся? Больше недели! И не менял одежду. О, Боже, наверняка воняет от него, как от борова. Как же родные-то терпят? И никто ни слова не сказал. А он… Словно забыл, что живому полагается бриться, мыться и переодеваться! Так и валился спать в чем весь день ходил. — Спасибо, Бабетта. И, знаешь… Ты напоминай мне, чтобы я все это делал. Это после ранения… Я иногда забываю об элементарных вещах. — О, маса Гарри! — лицо Бабетты исказилось жалостью, она едва не плакала. — Маса Гарри, бедный вы, маса Гарри! Я обещаю… Я буду всегда… — А отцу скажи, что я немного задержусь. — Хорошо, маса Гарри! Гарри принял душ. Побрился. Побрызгал на лицо и волосы одеколоном. С наслаждением переоделся во все чистое — белая рубашка и светлые холщовые брюки. Теперь он выглядит прилично. Как и положено джентельмену-южанину. Бледен, измучен, черные круги под налитыми кровью глазами… Да еще волосы отрасли сильно и теперь торчат в стороны, как иголки взбесившегося дикобраза. И пригладить их — никакой возможности. Когда он коротко стрижен видно хотя бы, что волосы неправильно растут из-за сетки шрамов. И это неизменно вызывает сочувственно уважительные взгляды окружающих. Да, пора бы постричься. Гарри криво улыбнулся своему отражению в зеркале. И спустился в гостиную, размышляя: кто же это надумал нагрянуть к ним, не предуведомив о своем визите? Наверное, посторонний. Никто из соседей не решился бы так чудовищно нарушить этикет! В гостиной сидел англичанин. То, что это — именно англичанин, Гарри понял с первого взгляда. До того, как услышал английский акцент в его речи. До того, как отец их представил друг другу. И дело даже не в том, что гость выглядел — как англичанин с карикатуры: длинный, сухощавый, с длинным постным лицом. Нет, было в нем еще что-то… Что-то очень английское. Невозмутимость? Внешнее безразличие ко всему? Легкая сумасшедшинка во взгляде? Ну, в общем, это был типичный англичанин, и Гарри ничуть не удивился, когда отец представил его лордом Годальмингом. Удивительно было — с чего это лорд надумал к ним нагрянуть. Он был слишком молод для того, чтобы оказаться старым приятелем отца! — Прошу вас, лорд Годальминг, расскажите моему сыну хотя бы вкратце то, что вы поведали мне. Полагаю, он должен это знать, — попросил отец, когда Гарри сел на диван и изобразил на лице «весь внимание». — Да, конечно. Сэр Карди, — англичанин обратился к Гарри. — Я сотрудник британской разведки. Тайный сотрудник. И согласился содействовать только во время войны… Поскольку принадлежу к тому слою общества, где осуждается сотрудничество с карательными органами. Но сейчас — особая ситуация. Стране нужна наша помощь. Разных ученых — физиков, химиков, медиков, лингвистов. — Выше начальство уполномочило вас на этот разговор? — усмехнулся Гарри. — Мне не хотелось бы услышать ничего лишнего… Никаких знаний, за которые я или мои близкие могут поплатиться. — Если бы я не был уполномочен, я бы не только не разговаривал с вами об этом, но и не появился бы здесь, — невозмутимо ответил лорд Годальминг. Итак, я — этнограф. Не буду вдаваться в лишние подробности, поскольку времени у меня немного. Я впервые услышал имя «Карди», когда прочел роман «Семейные хроники графа Дракулы-Карди». Я понял, что в основу романа легли реальные события. И я заинтересовался историей вашей семьи. Разузнал кое-что… Впрочем, немного. Я предполагал, что автором романа является ваш отец. Оказалось, что в этом я ошибся. Но не ошибся в главном: события романа действительно имели место в недавнем прошлом. Я давно планировал познакомиться в господином Карди. Но как-то все не получалось… Однако, три месяца назад, меня попросили изучить отчеты наших агентов из Германии. Когда попадается что-то странное, не понятное с первого взгляда, а то и вовсе бессмысленное — обычно несут ко мне. Я прослыл специалистом по бессмысленному. Потому что иной раз даже в самом бессмысленном я могу угадать скрытый смысл… Так вот: в отчете я вновь увидел имя Карди. Вокруг заброшенного замка Карди в Румынии начала вестись активная работа. Некая группа ученых добивалась разрешения на проведение там эксперимента. Какого не ясно. Им было разрешено и даже выделены значительные средства. Слишком значительные — это-то и привлекло внимание наших агентов! К тому же охрана, самая серьезная охрана: отряд СС. Все это выглядит непонятно. Но очень серьезно. Возможно, в замке основали новый… Стратегический объект. Будет послана группа для сбора разведданных. В Британской Библиотеке планов замка не обнаружено. И я приехал, чтобы попросить планы и карты местности у вашего отца, если таковые наличествуют, конечно. Приехал лично, потому что то, что на самом деле волнует меня, слишком важно. Я не мог это доверить постороннему. В замке обитают носферату. Ваш отец подтвердил мне… — Обитает кто? — переспросил Гарри, не слишком-то много понявший в отрывистой и путанной речи англичанина. — Носферату, — ответил вместо гостя Карди-старший. — Неумершие. Проще говоря — вампиры. Гарри удивился. Папа шутит? В такой момент? Но отец выглядел слишком мрачным… А притворяться он не умел. — Мне давно следовало сказать тебе. И дать прочесть книгу. — Какую книгу? Эти дурацкие «Семейные хроники…», которые накропал старина Вейс? Так я начинал их читать… Но бросил. Скучно! И я не верю в вампиров. — Сейчас у меня нет времени разубеждать тебя, — холодно ответил Карди-старший. — Наш гость завтра утром должен уехать. Просто посиди и послушай. Гарри, изумленный свыше всякой меры, не осмелился больше ни о чем спрашивать. И принялся слушать. — Так что стало с ожерельем? — спросил англичанин, видимо, продолжая начатый до прихода Гарри разговор. — С жемчужным ожерельем в виде змеи. У которого была застежка — змеиная голова с изумрудными глазами, кусающая хвост… Карди-старший улыбнулся. — Источником этих знаний опять же был выдающийся роман доктора Вейса? Написанный им, кстати, в соавторстве с моим библиотекарем, стариком Чарлзом… Язык не поворачивается называть его «Карл Иванович». Варварское наречие! Чарлз-хитрюга вывез из замка все документы, представлявшие интерес и имеющие отношение к вампирической тематике. А потом, вместо того, чтобы передать их мне, оставил их у Вейса! А на основе их Вейс и создал «Семейные хроники графов Дракула-Карди». Смешно! Почему-то Фридрих Драгенкопф стал у него Дракулой. Что касается ожерелья… Оно погибло. Дело в том, что финальная сцена романа, описанная как беседа на палубе корабля, на самом деле происходила в купе поезда. А в Америку я поехал один. Чарлз должен был последовать за мной через некоторое время — приводил в порядок библиотеку моего друга Райта. И слава Богу… Он бы уж наверняка погиб, если бы поехал со мной. Такое испытание не для старика! Ведь я, следуя своей вечной и неизменной везучести, купил билет на «Титаник». И плыл первым классом! — Да, я слышал об этом, — сдержанно кивнул англичанин. — Кстати, как вам удалось спастись? Или это не деликатный вопрос? — Надеюсь, вы не думаете, что я бросился в шлюпку, расталкивая женщин и детей? — оскорбленно спросил Карди-старший и, не дождавшись ответ, пояснил: — Мне удалось не замерзнуть в первые пол часа после катастрофы. А потом меня вытащили. Я застудил почки, но это — сущая мелочь… В госпитале я познакомился с Кристэлл. Она была сиделкой. Так что, если бы я мог забыть обо всех жертвах этой чудовищной катастрофы… Я мог бы сказать, что лично для меня она была — во благо. Я перестал бояться. И женился на чудесной девушке. Которую люблю по сей день. — А змея исчезла во время катастрофы? — Утонула, полагаю. Лежит теперь на дне океана, в моей каюте, в шкатулке… Очень надеюсь, что на самом деле это было просто ожерелье! Хотя многие признаки указывали на то, что с ожерельем что-то было неправильно. Но я надеюсь… Что не оно стало причиной катастрофы! — О, нет! — безмятежно ответил лорд Годальминг. — Причины катастрофы «Титаника» давно изучены. У «Титаника» и у двух других кораблей, построенных по тому же чертежу, была несовершенная рулевая система. И, кажется, все три корабля — затонули. Но катастрофа «Титаника» более всего известна из-за немыслимого количества человеческих жертв. К тому же два других корабля были военными. В общем, сэр Карди, вы можете не беспокоиться насчет корабля. А вот насчет ожерелья… Оно не утонуло. Шесть лет назад некий аноним выставил его на аукцион. Карди-старший выглядел искренне удрученным. — Надеюсь, вы не подозреваете в этом меня? — резко спросил он. — Нет, что вы! Зачем бы вам скрывать свою же собственность? Полагаю, это сделал тот, кто обыскивал каюты первого класса на тонущем корабле… А затем сумел спастись вместе с похищенными ценностями. — И кто купил это ожерелье? Или — тоже аноним? — Нет. Ожерелье купил я. И передал в дар Британскому Музею, — все тем же ровным тоном ответил англичанин. — О, Боже… Надо бы съездить в Англию после войны. Посмотреть на него. Или — нет, не надо. Не хочу больше видеть проклятую драгоценность! вздохнул Карди-старший. — Вернемся же к вопросу о замке. Что могло привлечь нацистов в вашем родовом имении? — Что, кроме вампиров, могло привлечь в моем замке кого бы то ни было? — невесело усмехнулся Карди-старший. — Ничего… Не знаю. Там осталось много старых вещей. Но их должны бы разворовать местные жители. Еще во время Первой мировой. Вряд ли бы их мог бы удержать старый монах граф Карло! Разве что вампиров побоялись бы… А если не вещи — то, возможно, архитектура? Опять бред какой-то. Зачем тогда направлять туда отряд СС? Вы сказали — туда поехали ученые. Какие конкретно ученые? — Разные. И врачи, и этнографы. Это-то и кажется самым странным! — Вы сказали, первым предположением было — что в замке намереваются оборудовать секретный завод… — Да, и именно это предположение кажется самым… самым разумным. И самым реалистичным. Это — официальная точка зрения нашего командования. Но вот только — зачем там этнограф? Еще врачи — худо-бедно, но понять можно… Возможно, они планируют проводить исследования для создания вирусного или химического оружия. Но этнограф? Да еще такой известный ученый, как Отто Хофер?! И распоряжение о выделении средств для экспедиции в замок Карди подписано не только Гиммлером, но и генералом Хаусхоффером. — А кто такой этот Хаусхоффер? — Известный нацистский мистик. — А Отто Хофер? — Этнограф. Особенно интересовался легендами о вампирах… Воцарилось молчание. Нарушить которое решился опять-таки англичанин. — Я добился разрешения на личное участие в операции. Ведь я — тоже этнограф. Хоть и не такой известный, как Отто Хофер. Я добился разрешения на этот разговор с вами. Мне нужны планы вашего замка, граф Карди. Мне нужны карты окрестностей. Для начальства… А для меня самого — мне нужна ваша помощь, сэр! — Я готов. Всем, чем могу… — Расскажите мне. Все. Правду! Клянусь — никто не узнает об этом… Без вашего разрешения. Все равно я не смогу сообщить об этом моему начальству. Меня примут за сумасшедшего, вы ведь понимаете… Но я… Я верю в вампиров. Я знаю, что вампиры существуют! — Боже! — вздохнул Карди-старший. — Тогда вы действительно безумец… Как и я! Гарри недоуменно воззрился на отца. Пока отец с англичанином говорили о вампирах, как о вымысле доктора Вейса — Гарри был спокоен, хотя и не понимал, зачем говорить о книжке, не лучше ли сразу приступить к главному вопросу. Когда англичанин заявил, что верит в вампиров… Гарри удивился. Но только слегка. Он знал, что все англичане — чудаки. Ну, и этот оказался не исключением! Но вот когда отец заявил, что верит в вампиров… Или Гарри просто неправильно его понял? — Так вы расскажете? Расскажете мне? — спрашивал лорд Годальминг, подавшись вперед в кресле. — Когда это началось на самом деле? Когда появились первые упоминания о неумерших в вашей семье? Ведь это, как правило, бывает семейной болезнью… Он весь трепетал и даже нос у него как-то вытянулся, как у пойнтера, учуявшего добычу. — Не только расскажу. Но и покажу вам кое-что… Карди-старший стремительно вышел из комнаты. Гарри, оставшись наедине с англичанином, чувствовал себя очень неловко. Но за время отсутствия отца, лорд Годальминг не произнес ни единого слова. Это было немного обидно — он что же, считает Гарри недостаточно интересным собеседником? Но, с другой стороны… Гарри не представлял себе, как вообще следует разговаривать с человеком, верящим в вампиров!!! Отец вернулся. В руках у него был свиток пожелтевших листов и две тетради. Листы он положил на стол. — Это — карты и планы. Одну тетрадь — толстую, в черной кожаной обложке, с золотыми уголками и изящным золотым замочком — протянул гостю. Другую — тоже довольно старую, но вполне обычную на вид — оставил себе. — Это — дневник моего предка. Пра-пра-пра… В общем, первого американского Карди. Приехавшего сюда в начале прошлого столетия и оставившего здесь потомство. Уже сам по себе этот документ был бы интересен… Но главное — именно этот мой предок, граф Раду Карди, был выведен в романе как «американский граф». А иногда мой друг Вейс в запале называл его даже «графом Дракулой»! В этом дневнике подробно описаны события, предшествовавшие превращению Раду Карди в вампира. Если бы не последующие события — те, о которых вы знаете из книги Вейса — этот дневник можно было бы счесть бредом сумасшедшего… Особенно обратите внимание на последнюю запись! Она была сделана уже после того, как Раду Карди официально был признан умершим! — О, Боже, — вздохнул англичанин и дрожащими пальцами расстегнул замочек. — Дневник записан на старом румынском. Вы не знаете румынского? Ну, не страшно. Я сделал перевод. Вот он, — Карди старший раскрыл вторую тетрадь и прочел: — Дневник путешественника Раду, графа Карди, начатый в апреле 1825 года… Когда Карди-старший закончил читать, воцарилось молчание, прерываемое лишь тиканьем часов и шелестом крыльев ночных насекомых, привлеченных светом ночника. Когда наступила ночь? Гарри не заметил… И англичанин смотрел на ночник с таким удивлением, словно подозревал его сверхъестественное происхождение. Но Гарри-то помнил. что ночник принесла старая чернокожая служанка. Вот только он тогда не обратил внимание, что это — ночник, что за окнами сгустилась тьма, что время ужина уже прошло… Но хорош предок! Настоящий сумасшедший! — Он был сумасшедший! — решительно заявил Гарри, и слова его взорвали тишину. — Просто больной человек. С богатым воображением. И главное — он же верил в вампиров! И… Он верил, что стал вампиром! — Да. И еще он выкопал из земли свой гроб, привез его на родину, в замок Карди, и сам приехал в качестве «слуги-сопровождающего». Его старший сын к тому времени умер, умерла и невестка. Внучка Мария, так и оставшаяся единственной, вышла замуж за австрийского офицера Фридриха Драгенкопфа. У нее росли дети: его правнуки — Карло и Люсия. Но, видимо, Раду Карди к тому времени уже совершенно утратил все человеческое… Он убил свою внучку, Марию. И свою правнучку, Люсию. И это — помимо множества других жертв… По округе прошла настоящая волна смертей! Правда, вампиром, из всех убитых графом, стала почему-то только Мария. Позже к ней присоединилась итальянка Рита — между прочим, невеста его внука Карло, лишь чудом спасшегося! — Очень забавная история, отец, но я не верю… — начал было Гарри. Но его перебил тихий, скучающий голос лорда Годальминга. — А вам и не нужно верить в это, молодой человек. Верьте в то, во что вам проще верить. Ну, например, в то, что замок ваших предков нацисты хотят использовать в качестве помещения для изготовления оружия, которое они потом против нас же и направят! Прежде всего — против моих соотечественников, но позже может придти и ваше время, ведь Америка и Англия — союзники… В это вы верите? — Верю. И мне очень больно это слышать. Но все же, мне кажется, что вы с отцом верите в то, что… — Это наше дело, Гарри, во что мы верим! — оборвал его теперь уже отец. — Давайте закончим этот бессмысленный спор. У лорда Годальминга очень мало времени. Мы должны изучить карты. Я, конечно, отдам вам копии. И даже оригиналы, если хотите. Но лучше, если первый раз вы их изучите в сопровождении моих комментариев. Я все-таки там был и хорошо помню… Пусть это будет вкладом семьи Карди в наше общее великое дело! — Вклад уже был, — прошептал Гарри. — Да. Гибель Натаниэля. И твое ранение. Но это — ваш вклад. Пусть будет и мой… Взгляните, лорд Годальминг, вот этими крестиками на всех картах помечена часовня, где… Ну, вы понимаете? — Да. Понимаю. Три головы склонились над картами. Чуть позже заглянула Кристэлл и предложила поздний ужин. Но все трое мужчин отказались. Им было сейчас не до еды… Этой ночью Гарри не напился. И на кладбище не ходил. Часть третья КРОВАВАЯ ОХОТА Глава XIV Покойники в подземелье Присутствие в замке темной, неведомой силы чувствовали все, но никто еще не видел ее воочию, поэтому по возвращении в казарму, Уве пришлось пересказать еще раз то, что он рассказывал доктору Гисслеру, и даже немного более того. Окруженный всеобщим напряженным вниманием Уве вальяжно развалился на койке. Закинув ногу на ногу, положив руки за голову и мечтательно глядя в потолок, он припоминал: — Она была красива… Черные волосы, белая кожа, губы яркие, пухленькие, и зубки… хорошие такие зубки, остренькие… А фигурка — просто блеск! И одето на ней что-то такое воздушное, полупрозрачное, развевающееся… Все видно… сиськи… задница… И похоже этой твари нравилось, что все у нее видно. Уве говорил громко, очень надеясь на то, что его слышат. Еще не стемнело, еще и закат не догорел, но Нечто — оно теперь не боялось бродить по замку даже днем — могло быть здесь. Нечто должно было понять, что Оно не напугало Петера Уве, что Петер Уве смеется над Ним, откровенно и нагло издевается, и если Оно решило, что тот теперь от страха не сможет заснуть Оно ошибается! Страху нельзя отдаваться, даже на время, даже чуть-чуть, если только подпустишь его к сокровенной и нежной глубине, он вцепится когтями и не отпустит, он поведет за собой, потащит, и уже не вырваться тогда… Будешь сидеть белый как полотно, как сидит сейчас на своей койке Вильфред Бекер, будешь как он шарахаться от каждой тени, и ворочаться без сна все ночи напролет, умрешь еще до того, как тебя убьют, пойдешь к смерти уже готовенький, уже давно настроенный на то, чтобы умереть. Нечто действительно напугало Уве, напугало как то исподволь — не набрасывалось ведь оно и не угрожало, а скользнуло всего-навсего тенью, которую тот и не разглядел-то толком — бесплотным призраком, туманом, облачком тьмы, какой не бывает на земле никогда, которая может быть только там… Там в неведомом мире льда и огня, вечного стона, бесконечной боли. Петер Уве выгонял из себя страх, выбивал, выжигал злыми язвительными и оскорбительными словами, заставлял себя смеяться над страхом, и наверное, у него получалось, потому что он говорил и говорил со все возрастающим азартом, и слушатели его уже не были так напряжены, одни хмыкали и качали головами, другие ржали и отпускали сальные шуточки, третьи с разгоревшимися глазами строили предположения, где же сейчас действительно красавчик Котман, и уж не развлекается ли он втихаря с демонической красоткой, пока они тут сокрушаются о его кончине. Даже Клаус Крюзер, сам похожий на чудовище из-за своей ободранной и покрытой синяками физиономии, ухмылялся, морщась от боли, и осторожно касался кончиками пальцев пластыря под глазом, где царапина была особенно глубокой. Ему тоже пришлось повстречаться с нечистью, с обезумевшей и оттого необычайно сильной девкой, с которой справились еле-еле втроем, из-за которой удалось сбежать какому-то проворному мальчишке, которого искали потом весь день, да так и не нашли. Скорее всего, мальчишка был теперь там же, где и Холгер Котман и искать его не было больше смысла. Жертва не смогла избежать своей участи, только отправилась на заклание раньше времени — то, что ей не удалось покинуть замок было доподлинно известно, потому как следов найти не удалось, а следы непременно остались бы. Только у Вильфреда Бекера выражение лица оставалось унылым, а взгляд пустым. Он был уже не здесь, и наверное, он как никто другой из всех был уже готов умереть. Был готов… Но Смерть почему-то все еще не хотела его. Может быть, берегла для чего-то? Смерть почему-то выбирала сейчас тех, в ком жизнь кипела через край, кто ничего не боялся. Самых сильных, самых крепких и здоровых. Может быть, с ними Ей было интереснее? Должно быть, правы те, кто утверждают, что ребенку легче пережить свалившиеся на него беды, чем взрослому человеку. Сознание взрослого грубо и закоснело, в иные моменты оно просто отказывается верить очевидному просто потому, что это очевидное не вписывается в устоявшуюся картину мира. Дети же видят мир немножко иначе, чем взрослые и воспринимают самые невероятные — с точки зрения взрослого — вещи, как само собой разумеющиеся. Они доверчивы, они гибки, они пронырливы и хитры, они внимательны и любопытны, их чувство самосохранения развито невероятно, их сила и выносливость, их жажда жизни способны преодолеть немыслимые препятствия. Дети никогда не смиряются с поражением! А самое главное их преимущество перед взрослыми в том, что они не верят в то, что могут умереть! Пусть погибают все, кто их окружает, пусть рушатся города, моря выходят из берегов, просыпается нечистая сила или идет война, ребенок никогда не впадет в отчаяние, никогда не опустит в бессилии руки и не отдастся на волю судьбы с возгласом: «А пропадай оно все!» Видя смерть своих родителей и друзей, видя гибель целого мира, ребенок будет думать — «Я буду жить!» И при этом ребенок может пожертвовать собою ради сущей ерунды… Опять-таки не осознавая по настоящему, что может умереть — умереть на самом деле. Жизнь — игра, и смерть — игра… Даже для тех, кто прошел через гетто или концлагерь… Особенно для них. Дети умеют приспосабливаться, принимать любые правила игры, и там, где взрослый будет метаться в безумии, рвать на себе волосы или глушить спиртное — ребенок наморщит лоб, закусит губу и будет думать со всей серьезностью о том, что делать, чтобы выжить и всех победить. Димка и Мойше сидели прижавшись друг к другу и трясясь от страха, не шевелясь и почти не дыша. При этом Димке в копчик больно упиралась ребром проклятущая банка с тушенкой, но у того даже в мыслях не было подсунуть руку под зад и вытащить банку, он вообще не чувствовал ни боли, ни каких бы то ни было неудобств в тот момент, он весь превратился в слух и в обоняние. Так прошло какое-то время. Потом Мойше тихонько вздохнул. Потом Димка охнул и вытащил-таки из-под себя жесткую банку, ощупал со всех сторон, убедился, что это именно банка — в нынешних обстоятельствах можно было ждать и чего-то куда более зловещего — и отложил в сторону. — Может фонарик включишь? — попросил он Мойше, — Осмотреться бы… Мойше щелкнул кнопкой, и яркий свет вспыхнул, ослепив на мгновение привыкшие к темноте глаза мальчишек, потом — когда глаза попривыкли, представив их взору маленький, заваленный камнями так, что оставался только узенький проход, закуток, каморочку, где, вероятно, в иные времена слуги хранили какой-нибудь подсобный инвентарь типа метел и тряпок, где теперь лежал потрепанный серый матрас, громоздились когда-то стоявшие аккуратной стопочкой, а теперь разбросанные одинаковые промасленные банки без этикеток. — Хорошее укрытие, — с удовольствием произнес Мойше, — Немцы никогда сюда не ходят. Боятся. А вампиры… ну от них все равно нигде не спрятаться, от них только серебром отбиться можно… Димка молчал, он вдруг подумал, что в этом темном закутке (укрытии сомнительной все-таки надежности) ему придется остаться одному. Совсем одному! Ведь Мойше уйдет, вернется в свою уютную комнату — он просто не может не уйти! Он должен уйти! — Не уходи… — прошептал Димка, — Пожалуйста, не бросай меня здесь одного! Мойше помрачнел. — Не могу, — сказал он именно то, что Димка и ожидал от него услышать, — Но ты не дрейфь! Я буду приходить к тебе каждую ночь… если смогу, конечно. Мне понимаешь, надо знать, что там происходит, а что я смогу узнать, если останусь здесь?! У меня ведь там мама осталась, Дима, я должен попытаться ее спасти, если это еще возможно! — А как ты думаешь, что с ней могло случиться? — испуганно спросил Димка. Мойше сидел, по-турецки подогнув под себя ноги, фонарик лежал у него на коленях, так отбрасывая тень на лицо мальчишки, что выражение его казалось очень скорбным. Впрочем, скорее всего оно на самом деле и было таким. — Она… Она стала какой-то странной. Была всегда печальной и очень доброй, а стала какой-то радостной, смеялась громко… А радоваться-то нечему! Совсем! И в лице появилось что-то такое… В общем, понимаешь, это была и мама и в то же время как будто совсем не мама… Как будто кто-то чужой, холодный, и очень издалека… или изглубока… нет, из глубины… вселился в маму и постепенно подчинил ее себе. Мойше всхлипнул, раздраженно стряхнул слезы рукавом рубашки. — Но она еще бывала прежней… Иногда… Тогда она плакала, обнимала меня, и говорила, что для нее теперь все уже кончилось, но что меня в обиду она не даст теперь никому, что теперь она сможет по-настоящему меня защищать… Мойше плакал, опустив голову так, чтобы не было видно его лица. Слезы капали, оставляя темные пятна на светлых (когда-то светлых) штанах, потому что он больше не вытирал их, он сидел сцепив руки так сильно, что побелели костяшки пальцев, всхлипывал и шмыгал носом. Димка сел с ним рядом, обнял за плечи. — Ты знаешь, я думаю, ее можно спасти! Правда! Надо только придумать как… Мойше покачал головой. — Она уже несколько дней совсем не приходит! — Мы ее найдем… — сказал Димка очень тихо, — Обязательно… Перебьем всех вампиров, и тогда чары пропадут. Так всегда бывает… Он хотел сказать «в сказках», но вовремя осекся. — Так должно быть… Мойше ушел, оставив Димке фонарик, открывалку для консервов и фляжку с водой. Фонарик велел беречь — потому как батарейки не вечные, да и воду… — Кто знает, когда я в следующий раз смогу придти, — сказал он, — Может меня поймают по дороге и съедят! Или застрелят… Смотря кто поймает… Но сидеть в темноте было страшно невыносимо! С одной стороны душу грела мысль о том, что он на свободе и даже вполне надежно спрятан от немцев, с другой стороны — вампиров, которые вообще обладают нечеловеческими возможностями, стоило бояться ничуть не меньше! Вот так — находясь между двух огней, в темноте кромешной, в гробовой тишине, в сырой и холодной коморке Димка сидел час… другой… третий, потом улегся, свернувшись калачиком на тощеньком матрасе, накрылся серым солдатским одеялом и уснул. «Наверное, уже утро, — думал он, засыпая, — Наверное, все вампиры вернулись в свои гробы». Кто знает, так ли это было на самом деле, но в любом случае никто не потревожил димкин сон, и когда тот проснулся — опять-таки непонятно в какое время суток, ему было уже совсем не так страшно, как поначалу. А сидеть на одном месте было скучно, уныло, да и прямо-таки невыносимо от одолевавших грустных мыслей. Хотелось деятельности, хотелось знания и понимания оперативной обстановки, чтобы действовать как-то! Чтобы спасть Мойше, его маму, Таньку, Януша и остальных! Время дорого! Мальчик на скорую руку сжевал полбанки жирной говядины (если бы еще с хлебом, было бы совсем хорошо!), вооружился фонариком, серебряной палкой и пошел. Как и было велено ему, Димка старался беречь фонарик, но в кромешной темноте это оказалось невозможным. Шагу нельзя было ступить, чтобы не запутаться в паутине, не удариться обо что-нибудь, не споткнуться, не испугаться чего-то, что, как казалось, мелькнуло впереди. В конце концов, после того, как он едва не умер от страха после чьего-то холодного прикосновения, что на поверку оказалось всего лишь одним из лоскутов паутины, Димка фонарик включил. И сразу почувствовал себя куда лучше! Поначалу ему казалось, что эта разрушенная часть замка состоит из сплошных лабиринтов и запутанных переходов, он даже боялся, что не найдет своего тайного убежища. На самом деле развалины представляли опасность только для таких бедолаг, кто способен заблудиться в трех соснах, Димка же к таковым не относился и очень быстро понял, что длинных коридоров всего три. Один, судя по всему, вел в обжитую часть замка, куда вел другой вообще не имело теперь значения, потому как обвалившаяся наружная стена засыпала его безнадежно, третий спускался в подвал. Идти в подвал мальчик не решился — что-то оттолкнуло его, когда он сунул было туда нос, сердце забилось сильнее и похолодело в животе, в обжитую часть замка, он естественно, не пошел тоже, потому как был сейчас день — время сна вампиров и время бодрствования фашистов. Оставалось побродить по округе, позаглядывать в уцелевшие комнатки… Вампиры спят. Возможно, в подвале. Они не станут нападать на него сейчас. И если Мойше прав, если немцы действительно боятся соваться в эту часть замка, он, Димка, здесь в полной безопасности… До наступления темноты. Обрушенная и завалившая один из коридоров стена образовала довольно большую дыру, ведущую наружу. Серенький свет едва-едва пробивался через сплетение кривых веток и темно-коричневых, каких-то скукоженных листьев, забившихся в разлом видимо по той простой причине, что за его пределами места для жизнедеятельности уже не хватало. Димка осторожно подобрался к рваному краю искрошившейся кирпичной стены, выглянул, жмурясь от солнечных бликов, порою все-таки пробивавших хитросплетение ветвей и листьев. В самом деле, сад в этом месте оказался заросшим до безобразия! Если вдруг случится такая необходимость срочно выбираться из замка, вряд ли стоит принимать в расчет этот проем. И от земли далеко — ее даже не видно там внизу, одни ветки кругом — да и не продерешься сквозь них, будешь биться, как в паутине, пока не схватят, только исцарапаешься весь. Димка побродил немного по комнатам — по бывшим комнатам, потому что не осталось в них уже ничего от старой обстановки, вся мебель вынесена, окна заколочены, большинство дверей снято с петель. Должно быть эта половина замка развалилась еще при жизни в нем старых хозяев. То ли не было у них денег на ремонт, то ли просто желания не было всем этим заниматься… А может быть окрестные крестьяне не так уж боялись обитающей в замке нежити и перетаскали себе в хозяйство все, что плохо лежало уже после того, как замок опустел. Ведь Мойше говорил, что вампиры были надежно заперты в своих гробах и не было от них никакого беспокойства до самых тех пор, пока его дед со товарищи не решили таковой порядок вещей изменить. Как бы там ни было, обследование коридоров и комнат не подарило Димке ничего интересного, разве что позволило ему чувствовать себя увереннее в своих новых владениях. Здесь было очень тихо и покойно, и не хотелось верить, что чуть дальше по коридору расположился вооруженный до зубов отряд эсэсовцев, и страшный как Кощей Бессмертный из детских сказок, седой старикашка профессор каким-то образом оказавшийся дедом милейшего парня Мойше — проводил непонятные эксперименты, скармливая для чего-то вампирам живых детей. Димка все время думал, как они там, живы ли еще? Прошлой ночью умерла Мари-Луиз… Должно быть сегодня на съедение вампирам поведут кого-то еще… Кого?.. Нет, с наступлением темноты обязательно нужно будет выбраться в сад. Собрать в кулак волю и не поддаться вампировым чарам! Как только присосется он к жертве, отвлечется от всего окружающего, тут и треснуть его серебряной палкой по голове! А потом хватать жертву и тащить в убежище. Эх, если бы Мойше помог, совершить задуманное было бы совсем просто, но Димка решил, что на худой конец справится и один. Если вампиры и в самом деле боятся серебра — а мальчик успел уже в этом убедиться сам — его серебряная палка должна быть для них пострашнее, чем автомат Калашникова… Еще бы осиновым колом обзавестись, только вот некогда искать осину (если таковая вообще есть в вампирьем саду) да и колышек обтачивать нечем! Было все еще светло — по крайней мере, на полу возле разлома в стене все еще лежало мутное серое пятно, и Димка после некоторых сомнений, сопровождающихся задумчивым глядением в темноту и кусанием ногтя, решился-таки проведать то, оставшееся единственным необследованным, подозрительное место, которое он для себя именовал подвалом. Ступеньки круто уходили вниз, откуда тянуло сыростью, холодом и чем-то еще… Димка пытался светить в подвал фонариком, но луч света очень скоро натыкался на стену. Ступеньки сворачивали. Судя по всему, налево… «Я дойду только до поворота, — решил для себя Димка, — Только загляну, посмотрю что там, и обратно. Фашистов там нет, вампиры спят… Ну чего мне бояться?» Он сделал шаг… Сделал другой… Едва не поскользнулся на сырых камнях и не и не съехал по ступенькам на заднице… Еле-еле удержал фонарик… Помянул черта, хотя, наверное, не стоило бы… Чувства опасности, поразившего мальчика когда он впервые заглянул на эту лестницу, больше не появлялось, и Димка списал его на общую перепуганность, с которой начинал обследование развалин. Он спустился до поворота, осветил фонариком новый открывшийся пролет, увидел, что лестница кончается широким коридором, уходящим опять-таки столь далеко, что луча не хватало. «Я только взгляну, — сказал себе Димка, — Одном глазком взгляну что там… Надо же мне знать, что находится у меня в тылу!» Как только мальчик спустился, перед ним тот час встала дилемма… Широкий коридор действительно уходил куда-то вдаль, но сразу же за оборвавшимися ступеньками влево уходил еще один коридор. Куда более узкий… Димка посветил фонариком вперед… посветил влево — и там фонарик снова наткнулся на кирпичную кладку. — Ну прямо лабиринт, — шепотом проворчал Димка, — Одни повороты… Выходит что тут-то куда больше всего, чем наверху… Пол в подвале повсюду был сырым и Димка ступал очень осторожно, глядя по большей части себе под ноги, чем по сторонам. Он решил пойти сначала влево, может потому, что не хотел оставлять у себя за спиной ничего неизвестного, а может быть просто из любопытства… Ведь куда интересней, куда может идти узкий и извилистый ход, чем прямой и широкий! Ну и холодно же было в этом узком коридоре! В тоненькой рубашке и изорванных на коленях штанах Димка дрожал как осиновый листочек, даже зубы стучали, а при дыхании — похоже даже пар вырывался изо рта! А ведь лето на дворе в самом разгаре! Первое, что увидел Димка после того, как коридор привел его в довольно обширное квадратное помещение с низким потолком — это были бочки. Проржавевшие и прогнившие бочки, настолько давно здесь стоявшие, что уже невозможно было определить, что в них хранилось в иные времена. Димка подошел к одной, сунул в нее нос, принюхался… Что это за странный сладковатый запах? Гниющие доски не могут пахнуть так мерзко. — Фу! — поморщился Димка, зажимая ладонью рот и отступая от бочек подальше, — Мясо там что ли сгнило… Он обошел бочки стороной, заглянул за них и — замер с разинутым ртом. Дрожащий луч фонарика выхватил из темноты аккуратно лежащие вдоль стеночки рядком тела… Синие лица, закатившиеся глаза, почерневшие и ссохшиеся губы приоткрыты в гримасе боли или в улыбке, теперь уже не понять… У троих шеи разорваны так, что кости и связки торчат наружу… белые, словно обсосанные кости и связки… Все трупы были одеты в черную форму СС… Их было… было… Со сдавленным стоном Димка перегнулся пополам и его вырвало съеденной давеча жирной тушенкой… Этот запах, мерзкий, удушающий, сладкий запах… гниения… Его все еще тошнило, когда в желудке не осталось уже ничего, и тот только сокращался, болезненными мучительными спазмами. Держа в одной руке фонарик, а другой сжимая себе горло, Димка побрел, качаясь, прочь из коридора, кое-как поднялся по скользким ступенькам (опять едва не грохнулся вниз), добрел до своего убежища и рухнул на матрас, предварительно высосав из фляжки почти всю воду. Он сжался в комочек, накрылся одеялом, и все равно ему было холодно, еще долго было очень холодно… Он много успел увидеть, прежде чем приступ тошноты скрутил его и заставил поскорее убраться восвояси. Он осветил фонариком пол вдоль всей стены, а стена была длинная… и он даже не смог сосчитать сколько там было мертвецов. Может быть целый десяток, а может быть и еще больше! Димке не было страшно, он на своем веку повидал такое количество трупов, что таковое зрелище стало для него привычным и обыденным, ему даже было приятно в какой-то степени и злорадно — в довольно большой степени видеть истерзанные тела фашистов, и чем больше их было бы там — тем лучше, и пусть бы весь подвал был ими завален, и никого не осталось бы в живых, тогда можно было выпустить детей, найти Мойше, его маму и уходить в лес, подальше от всяких вампиров, но Димка помнил очень хорошо, что немцев в замке куда больше, чем десяток… Оставшихся в живых все еще никак не менее тридцати человек, это много, слишком много на двоих маленьких безоружных мальчиков! Но какая должно быть паника царит сейчас среди живых! Паника, это хорошо… Паникой обязательно надо будет воспользоваться… Этой же ночью! Вот теперь, когда серое пятно света возле разлома в стене исчезло, что означало безусловное наступление вечера, было действительно страшно вспоминать разорванные горла и почерневшие губы… Настало время вампиров, чудовища вышли на охоту, и им все равно кого слопать — фашиста или советского ребенка, им совсем нет дела до идущей где-то вне замка войны, они не собираются поддерживать ту или иную сторону… им все равно… они хотят кушать… Они хотят скушать всех. Димка облизал шершавым языком пересохшие губы, сильнее сжал в руке серебряную палку. Ну где же Мойше? У него не просто палка — у него крест! Большой серебряный крест на толстой серебряной цепи. Может быть, крест куда лучшее оружие против вампиров, чем просто палка, может быть и в самом деле есть какая-то сила в соединенных таким образом перекладинках. Вообще наверное стоило бы подумать на досуге, как это получилось, что советские ученые ничего не знаю о существовании подобных тварей. Может быть не живут они в Советским Союзе?.. А может быть просто скрываются умело… Почему-то Димке вспомнился крепкий, высокий, рано поседевший сорокалетний мужчина — Георгий Иванович Коротков, предпочитавший, чтобы его называли отцом Григорием. Он жил в соседнем с Димкой доме, и работал в церкви священником. Старушки его любили и расхваливали, взрослые посмеивались над ним, а ребятишки побаивались почему-то, хотя Георгий Иванович никогда не угрожал им ни по заднице надавать, ни уши оборвать, а напротив угощал конфетами и гладил по голове тяжелой ладонью. Родители запрещали ребятишкам брать у него конфеты, боялись, видимо, что священник таким образом заманивает их в обитель мракобесия, но те все равно брали — очень уж сладенького хотелось. Однажды Георгий Иванович спас десятилетнего Димку от двоих пьяных лоботрясов, возжелавших отобрать у того выданные матерью на покупку хлеба деньги. Он просто подошел, встал рядом с мальчиком, положив ему на плечо руку, и посмотрел на оболтусов как-то так, что они развернулись и убрались восвояси. Димка тогда ему даже спасибо не сказал, слишком уж был напуган, а когда опомнился — священник был уже в конце улицы. В тот день Димка поспорил о отцом, когда тот в очередной раз назвал Георгия Ивановича бездельником и сволочью, получил от отца увесистую затрещину и пошел спать довольным, как будто отблагодарил священника, как будто заступился за него так же, как и тот за него. Когда началась война Георгий Иванович одним из первых пошел в военкомат. Он записался добровольцем в пехоту и было так странно видеть его одетым в защитную форму и с винтовкой за плечом… Георгий Иванович наверное поверил бы Димке, решись он рассказать о том, что случилось с ним в замке, а больше никто не поверит, никто во всем Советском Союзе, даже пытаться не стоит! Димка бы сам не поверил, расскажи ему кто-нибудь такую чушь. Отец говорил, что в попы идут те, кому лень на заводе работать, и кто предпочитает кормиться за счет полоумных старух, Димка думал, что так оно и есть, ведь слова отца звучали так правильно и логично. А теперь Димка подумал, что Георгий Иванович наверное и правда верил в то, что Бог есть. По настоящему верил! И может быть, даже это знал?.. Был бы здесь сейчас Георгий Иванович, не были бы страшны никакие вампиры! Но его нет… Может быть вообще уже нет на свете… А если так, то он должно быть у Бога, всевидящего, всезнающего… Димка прижал к груди серебряную палку, посмотрел в потолок и прошептал: — Георгий Иванович… то есть отец Григорий… Если вы и правда там… Помогите мне, пожалуйста, ладно? Ему самому было странно произносить подобные слова, они звучали как-то смешно и совсем не так, как надо бы! Но Димка не знал как надо! Совсем не знал… Он помнил, что молитва должна начинаться словами: «Боже, еси на небеси», но, наверное, этого было недостаточно, чтобы обратить на себя внимание неведомого грозного Бога, который представлялся не иначе, чем одетым в хитон лохматым Громовержцем на троне, что изображен в учебнике то ли по истории, то ли по литературе. Ну станет ли такой обращать на него внимание после жалкого «еси на небеси»? А Георгий Иванович — Димка был уверен в этом — если сможет, поможет непременно, смог бы только… Димка вышел в сад через ту самую дверь с прогнившим засовом, в которую прошлой ночью они с Мойше влетели, едва не сбив с петель, спасаясь от вампира (который, впрочем, похоже, их не преследовал). Было уже совсем темно, только на западе, над самыми верхушками деревьев небо было все еще темно-синим, что указывало на то, что ночь едва только началась и рассвет нескоро. Хорошо еще, что на дворе конец июня, и ночи короткие, была бы зима, совсем туго пришлось бы. Отойти от калитки и углубиться в сад было равносильно подвигу, Димка топтался на месте, поглядывая то вправо, то влево, от страха все внутри его сжалось, как сильно закрученная пружина и подлая мысль бросить все и бежать в укрытие все сильнее и сильнее звучала в воспаленном мозгу. Димка вспомнил о Тане, порывисто вздохнул и, стараясь не шуметь, отправился по шелковой, мягкой траве, прекрасно заглушающей шаги… куда-то. В обычном саду не бывает так тихо, даже ночью — стрекочут какие-нибудь цикады, соловьи поют, совы ухают, да мало ли ночных тварей! А в этом саду было так тихо, что Димка подумал бы, что внезапно оглох, если бы не слышал своих шагов, своего дыхания… Впрочем, может быть поэтому он так издалека услышал голоса. Говорили две женщины и… и… Димка замер, боясь дышать, потом все-таки пошел — дальше. С каждым шагом страх отступал, сменялся непонятной эйфорией, странной бесшабашностью, кружащей голову радостью… предвкушением! Не таясь он вышел на тропинку, откуда увидел одну из разбросанных по саду скамеек — может быть даже ту самую, на которой прошлой ночью вампир съел Мари-Луиз, — на скамейке сидели две молодых женщины, блондинка и брюнетка, они тихонько смеялись, глядя на вышедшего из чащи мальчика, и махали ему руками, иди, мол, сюда, не бойся. Между женщинами, теряясь в складках их пышных платьев сидел мальчик, Димка сразу узнал его, это было один из драчунов, маленький чех Милош. Он тоже смеялся и тоже звал Димку. — Зачем тебе палка? — удивленно и обижено спросила одна из женщин, чем-то похожая на его маму — такая же светловолосая, голубоглазая, с такой же нежной улыбкой… — Неужели ты хочешь нас обидеть? — Нет… — сказал Домка хрипло, но палка почему-то словно приросла к его пальцам, никак не хотела падать на землю. — Ну иди же сюда, садись рядом с нами! — проговорила темноволосая. Ее голос был столь же нежен, как и у блондинки, но чувствовалось в нем какое-то нетерпение, — Только брось, наконец, эту палку! Или ты драчун?! — Нет… — снова сказал Димка. Он пребывал в растерянности. Он чувствовал странность происходящего, и в то же время невыносимо хотел бросить палку, сесть на скамейку рядом с этими милыми тетеньками, одна из которых так похожа на маму… маму… Да нет же, это и есть мама! Это же мама!!! — Мамочка… — выдохнул Димка. Мама улыбнулась, она распахнула ему объятия, и Димка, всхлипнув, бросил палку, кинулся было к ней… Но тут тяжелая рука легла ему на плечо, придавила к земле, не позволяя сделать ни шага, мешая упасть в объятия гневно оскалившейся упырицы с глазами горящими как раскаленные уголья. Светловолосая красавица, которая почему-то казалась Димке похожей на маму, вскочила вдруг и с нечеловеческой быстротой отпрянула от лавочки. Зашипевшая от ярости брюнетка выставила вперед тонкую руку, как будто защищаясь. Она не хотела уходить, бросать уже выпитую почти, но еще не до конца жертву, маленького мальчика, который лишенный чар, побледнел, закатил глаза и шлепнулся со скамейки на землю. Она держалась сколько могла, но рука ее задрожала, и она отдернула ее, и отступила… И вдруг исчезла вслед за подругой, унеслась прочь туманным облаком. А Димка все стоял и стоял, хотя ничто уже не давило его к земле, наверное, он простоял был так до рассвета — с остекленевшими глазами и разинутым ртом, пока его не нашли бы немцы, если бы вдруг кто-то не пихнул его сзади в спину. — Ты что здесь делаешь? — услышал Димка шепот Мойше, — Ты что, с ума сошел?! Димка молчал, потому что в голове его царил плотный молочный туман… Туман без конца и края… Димка проснулся как просыпаются от наркоза, долго не понимая, где они находятся, что с ними произошло, и кто они есть на самом деле. Димка открыл глаза. Было темно. Очень. — Ох, — сказал он, потому что молча лежать в темноте ему было странно, — Сколько времени? В школу еще не пора? Щелкнула кнопка фонарика, и в тускло-желтом дрожащем свете обозначилось лицо лохматого чумазого мальчишки, который спросил на непонятном языке: — Ты чего? На каком языке говоришь? Димка тупо уставился на мальчишку, размышляя, что если он понял вопрос, значит язык, на котором он был произнесен, на самом деле ему известен. — А… Мойше… Это ты? — пробормотал Димка, заставляя себя снова думать и говорить на немецком. — Ну наконец-то! Очнулся? Что с тобой? «А что со мной?» — удивился Димка. — Не знаю… А где это мы? Воспоминания нахлынули бурным потоком, заставив встрепенуться и проясниться мозги. — А! Вспомнил! — воскликнул Димка, приподнимаясь на матрасе, глядя с ужасом и изумлением в скептичное лицо Мойше. — Вспомнил?.. Ну и что ты вспомнил? Что понесло тебя в сад?! — В сад?.. — призадумался Димка. Он помнил, зачем отправился в сад — он должен был спасти кого-то из своих, он шел по саду, шел… шел… — Я ничего не помню! — пробормотал он, — Я не помню того, что было в саду! Мойше кивнул. — Вампиры загипнотизировали тебя. — Вампиры?.. — С тобой невозможно разговаривать… — проворчал Мойше, — Ты еще, похоже, не пришел в себя. Облил бы тебя водой, да нету. — Я правда ничего не помню, — обиделся Димка, — Знаешь что-то так расскажи! Может я и вспомню тогда! Мойше вздохнул. — Я случайно тебя заметил, когда шел через сад… К тебе, между прочим, шел. Ты стоял столбом в нескольких шагах от скамейки, возле которой лежал мальчишка… — Милош! — вдруг встрепенулся Димка, — Где он? — Он был мертвым, Дима, и я оставил его там, где он лежал. Тем более, что я все равно не смог бы дотащить его, и не успел бы! Дед и остальные всегда наблюдают за тем, как вампиры пьют кровь у детей. Они боятся выходить, если вампиры поблизости, но если бы они уверились, что им ничего не угрожает до тех пор, пока мы с тобой не успели был скрыться, нам пришлось бы очень плохо. — Значит они видели меня?! — ужаснулся Димка. — Видели… И меня тоже… Мне теперь уже нельзя возвращаться. — Нас будут искать? — Наверняка. — Что же делать?.. — Не бойся, — махнул рукой Мойше, — Мама не подпустит их ко мне, а значит и к тебе. Она очень сильная… теперь. — Мойше… ты уверен?! — ужаснулся Димка, — Твоя мама… — Уверен, — ответил мальчик деревянным голосом, — И не будем больше об этом, хорошо? Димка кивнул. — Меня знаешь что интересует, как ты смог напугать вампиров, Дима? Так сильно напугать, что они от тебя убежали… — Я?! Я напугал вампиров?! Мойше хмыкнул. — Ну да. Они не тронули тебя, и мальчишку того бросили. Димка в растерянности покачал головой. — Ничего не помню! — Я думаю, позже ты вспомнишь. Может быть не все, но большей частью. Хорошо бы побыстрее, неплохо нам было бы знать, как отпугивать вампиров… Я, видишь ли, не знаю, как долго мама будет помнить, что меня надо защищать, а не есть… За истекший день произошло довольно много интересных и значительных событий, и мальчишки поспешили поделиться ими друг с другом. Димка рассказал Мойше о своих исследованиях подвала и о сложенных в одном из помещений телах убитых фашистов, Мойше подтвердил его подозрения, что среди остающихся в живых зреет паника, готовая в скором времени вырваться наружу и, возможно, подарить мальчикам шанс на спасение. — Они не знают, куда пропадают солдаты, потому что исследовать замок боятся. В первые дни солдаты пропадали по одному, а теперь по несколько за ночь, несмотря на то, что ходят кучей, все в серебре и чесноке… И, ты знаешь, мне кажется, не только моя мама стала… вампиром… Курт… Есть там такой, преследовал маму своей идиотской любовью, был сегодня каким-то странным… Таким, как мама, когда у нее все только начиналось… Надо нам бежать отсюда, Дима, боюсь, в скором временем здесь никого живых не останется… Сколько там еще детей в подвале? — Трое, — пробормотал Димка. — Надо попробовать вытащить их и удирать в лес. Теперь уже, думаю, никто за нами погоню не устроит, не до нас им… А на следующий день фашисты действительно устроили обыск в развалинах. Настоящий обыск, по всем правилам, с целью обязательно найти беглецов и доставить к профессору Гисслеру непременно живыми. Особенно русского мальчика, который считался мертвым и выжил каким-то чудесным образом и — что самое интересное — явился причиной довольно странного эффекта, который исследователи имели возможность наблюдать из укрытия. Вампирицы успешно заманили жертву, которая достаточно легко поддавалась внушению, и шла уже в их сладкие объятия, когда вдруг произошло нечто странное. За спиной мальчика появилась тень. Ни доктору Гисслеру, ни остальным, не удалось разглядеть, как они не пытались, что же пряталось в этой тени, настолько ужасное, что испуганные вампирицы, бесславно ретировались, бросив и старую жертву и новую. Мальчишка остался стоять как вкопанный, даже когда исчезла тень за его спиной, доктор Гисслер решил, что он в шоке и хотел уже послать за ним кого-нибудь, когда откуда ни возьмись из-за деревьев вдруг выпрыгнул его правнук, это еврейское отродье, и утащил мальчишку за собой, куда-то в развалины. Преследовать их было неразумно. Поиски отложили до утра, справедливо решив, что никуда мальчишки не денутся. Глава ХV Вся правда о Дракуле Гарри Карди так и не понял, почему люди, руководившие британской разведкой, все-таки разрешили его личное участие в операции. Англичане вполне могли бы обойтись без него. И он не особенно надеялся на удачу, даже когда поднажал на Годальминга, чтобы тот взял его в Англию и представил руководству. В конце концов, он сам никогда не был в замке Карди. И все ужасные семейные предания узнал лишь тогда, когда Джеймс Годальминг появился в их доме. Он ничем особенным не мог помочь разведгруппе. Вряд ли мог бы стать им обузой — все-таки имел изрядный боевой опыт и хорошо говорил по-немецки — но и серьезной помощи от него они бы вряд ли дождались. Даже чудаковатый ученый, английский лорд Джеймс Годальминг — даже он представлял собой большую ценность по сравнению с отставным моряком Гарри Карди! И все-таки англичане решили его взять. И целых три недели натаскивали, пытаясь сделать из него диверсанта. Прыгать с парашютом и стрелять у него получалось хорошо — он уже это делал. Но в остальном… Гарри был уверен, что в случае неудачи они с Джеймсом погибнут первые. Но все равно ему очень хотелось поучаствовать в этом приключении. Даже смерть — настоящая, окончательная смерть — и то лучше, чем унылое прозябание в отчем доме. Он сходит с ума… И в конце концов сойдет окончательно. Или сопьется. Уж лучше — погибнуть в бою. Правда, на Арлингтонском кладбище его уже не похоронят. Но запомнят, как солдата, отдавшего свою молодую жизнь за звездно-полосатый флаг и высокие идеалы Американской Конституции. Не самая печальная участь. Особенно, если альтернатива — окончательно свихнуться и стать чем-то вроде деревенского дурачка. Тогда-то уж точно все быстро забудут, что он был солдатом и свихнулся в результате ранения! Несколько дней Гарри удалось пожить в лондонском доме Джеймса. Дом Годальмингов ему очень понравился. Все такое старинное… И жена настоящая английская леди, как с книжной иллюстрации: высокая сухая фигура, длинное нежно-розовое лицо, золотистые волосы и очень красивые руки. Как и положено английскому дому, — дом Годальмингов буквально кишел собаками: добродушными длинноухими спаниелями. Двое из них преисполнились к Гарри самой искренней симпатии и даже забирались ночью к нему в постель. Как и положено английской леди, — леди Констанс Годальминг любила спаниелей больше, чем своих сыновей. А сыновей у нее было четверо. Они только-только вырвались на каникулы из стен привилегированной закрытой школы для мальчиков, куда родители заточали их на девять месяцев в году. И бурная энергия, сдерживаемая в течение этих девяти месяцев, так и хлестала через край. Гарри очень понравились эти мальчишки! Даже жалко было уезжать. Они задумали столько совместных шалостей… Но уехать пришлось. Причем намного раньше, чем планировалось. В замок Карди прибыла группа ученых в сопровождении отряда СС, а потом туда же привезли детей из концлагеря. Возможно, для каких-то экспериментов? Или в качестве рабов на особо тонком производстве? Тонкие пальцы детей могут сделать то, с чем грубым рукам взрослых не справиться… Необходимо было понять, что происходит в замке Карди. Почему заброшенный замок вдруг сделался стратегическим объектом. В группе было восемь человек, не считая Гарри и Джеймса. Всего десять. Семь опытных диверсантов и радист. У них был свой связной на местности, их должны были встретить. И вообще — операция планировалась не очень серьезная. Просто проверка: не оборудовали ли немцы в замке очередной военный завод? И зачем там ученые? Особых опасностей и препятствий не предвиделось. Собственно на территории Германии или где-нибудь во Франции было гораздо опаснее работать, да и небо там контролировалось лучше… Правда, к воздушным атакам британской авиации там уже привыкли, так что ничего не стоило сбросить под прикрытием бомбежки — группу диверсантов. А в Карпатах британцев — ну, совсем не ждали! И бомбить пришлось бестолково… Не бросать же бомбы в сам замок Карди? Разбомбили ближайший военный аэродром. Но он был настолько мал, что ради него просто не стоило лететь через всю Европу! И командование размещенных в этой местности военных частей — видимо, зная о практике сбрасывания диверсантов под прикрытием бомбежки — развернуло полномасштабную акцию поиска чужих. Конечно, у них у всех были документы, а диверсанты еще и по-румынски умели говорить… Лорд Годальминг тоже умел. Правда, с британским акцентом. И Гарри знал несколько слов. Но они не планировали контактировать ни с местными, ни с немцами! Дальше события развивались стремительно. Группа разделилась. Трое ушли с радистом — искать связного. Еще трое, не дождавшись их возвращения, пошли к ближайшему населенному пункту — и сгинули. Лорд Годальминг и Гарри Карди остались в компании очень бывалого диверсанта. Но, к сожалению, это был боевик, а не разведчик. Он был натаскан защищать группу, а не исследовать вопрос и не искать выходы из затруднительного положения. Никто из ушедших не вернулся. Посоветовавшись, Гарри и Джеймс решили идти в сторону замка и попытаться хоть как-то выполнить задание. Они знали, куда им идти потом, где их будет ждать еще один связной, который поможет вернуться в Англию. Могли бы пойти уже теперь, ведь операция все равно, по большему счету, провалилась… Но Джеймсу хотелось хотя бы взглянуть на замок, о котором он так много слышал. Да и Гарри не против был посмотреть свои фамильные владения. И они пошли. Так, через два дня после высадки, в километре от замка Карди, глубокой ночью оставшиеся трое английских диверсантов попали под облаву. И боевик в совершенстве проделал свою работу: он прикрывал отход Гарри и Джеймса, удерживая на месте целый взвод немцев. А потом покончил с собой, взорвав гранату. Гарри и Джеймс успели воспользоваться знанием плана местности и укрылись в одном из подземных ходов, ведущем к старой, разрушенной части замка. Они слышали выстрелы, лай собак, приготовились умереть с честью… Но почему-то здесь их не стали искать. Возможно, не знали этого хода? К счастью, отступая, Гарри и Джеймс так и не сбросили рюкзаки. И, помимо оружия и гранат, кое-что для поддержания жизни у них осталось. Сухари. Спички. Фляга с виски. Воды не было, но Гарри считал, что виски важнее воды. Воду они как-нибудь, с божьей помощью, добудут. Два фонаря с запасными батареями. Один набор для оказания экстренной помощи. Ну, и главное, конечно, — карты местности, планы замка. Карты они знали практически наизусть, а вот планы выглядели настоящей головоломкой. Замок неоднократно достраивался и перестраивался. Многими подземными ходами не пользовались уже несколько столетий. Они могли быть перекрыты — хотя бы в результате естественных разрушений. Их могли разрушить и люди, чтобы закрыть подступы к замку. Кроме того, разрушенная и заброшенная старая часть замка в несколько раз превосходила размерами ту часть, которая уцелела. И здесь, в сплетении лестниц и коридоров, легко было заблудиться… И встретиться с одним из вампирствующих предков-Карди! Когда Гарри со смехом сказал об этом Джеймсу, тот ответил укоризненным взглядом и быстро провел рукой где-то у основания шеи. — Ощупываете несуществующие укусы? — со смехом спросил Гарри. — Нет. Проверяю, на месте ли цепочка. Серебро, знаете ли, защищает от вампиров. Гарри снова расхохотался. И смеялся, пока из глаз не полились слезы. Ему было ужасно жалко тех англичан, с которыми они летели на задание… Ведь наверняка же погибли! Все! А больше других жалко было парня, прикрывавшего их с Джеймсом отход… Нет, их позорное бегство! Но если Джеймсу было простительно удирать — все-таки ученый, а не военный! — то долг Гарри был в том, чтобы остаться с тем парнем и разделить его судьбу. Так почему же он все-таки убегал? Словно что-то позвало его сюда, в этот проклятый замок! Когда Гарри насмеялся вдосталь, Джеймс пододвинул в его сторону план подземелья и осветил его фонарем. — Вот, посмотрите, Гарри. Благодаря причудливой фантазии архитектора, прямо из этого подземелья можно попасть в часовню. А из часовни — прямо в это подземелье… Так что, возможно, ваше предположение относительно встречи с предками небезосновательно. — Но вам-то, Джеймс, чего бояться? У вас на шее, как я понимаю, серебряная цепочка! — Да. На шее. А знаете, сколько на человеческом теле мест, где крупные сосуды вплотную подходят к коже? На это Гарри ответить было нечего. Не мог же он твердить, как заведенный, что вампиров на самом деле не существует! Джеймс уже проявил достаточно упрямства в этом вопросе. Они еще немного прошли по коридору, в глубину, в темноту… Пока не оказались в каком-то странном помещении с высоким сводчатым потолком. Из тоннеля в это помещение можно было попасть через дверной проем — настолько низкий, что Гарри и Джеймсу пришлось чуть ли не пополам согнуться, чтобы пройти в него. Зато в противоположной стене красовалась настоящая дверь, обшитая металлическими полосами — правда, до предела истлевшая. За дверью подземный ход продолжался — и вел непосредственно в замок и в часовню. — Что это? Подземная тюрьма? — растерянно спросил Гарри. — Мои предки заточали здесь своих врагов? — Нет. Ваши предки хранили здесь свое вино, — пробормотал Джеймс, высвечивая фонарем ряды покрытых пылью бутылок и обломки бочек. — О! Милые предки… От жажды мы не умрем! — обрадовался Гарри. — Не уверен, что это можно пить… — А я все-таки попробую. — Как угодно. Остановиться действительно лучше здесь: из остатков двери и бочек можно сложить костер. Если облить его виски, он, возможно, будет гореть… А нам с вами нужно отдохнуть и немного согреться. — Не преступно ли — тратить виски на костер? — Здесь все настолько отсырело, что без горючего дерево не займется. И потом, вы же решили пить вино ваших предков? — И то верно, — Гарри сбросил на пол рюкзак и со стоном разогнулся: спину ломило немилосердно. Джеймс принялся собирать обломки бочек и складывать из них костерок. Гарри, приземлившись на собственный рюкзак, наблюдал за его стараниями без особого энтузиазма. Ну, какой смысл возиться с костром? Слабенькому огню ни за что не согреть такое огромное подземное помещение. Сырость и холод царили здесь столетиями! Чтобы выгнать их отсюда, нужен как минимум старомодный калорифер. А может быть, и его жара не хватит. Но когда Джеймсу удалось-таки разжечь огонь и он погасил фонарь, и вместо одного узкого и яркого луча по громадному подземелью разлилось золотисто-розовое сияние, Гарри вдруг почувствовал себя гораздо уютнее. Тело расслабилось и усталость начала понемногу, тоненькими струйками утекать из гудящих ног, из натертых плеч… — Боже, Джеймс, как вы были правы! — расчувствовавшись, воскликнул Гарри. — Нам не хватало именно огня! Он хоть и не греет, а… Как-то от него теплее. — Это в вас говорит память предков. Не ваших предков — Карди, а… Наших общих предков. Собираясь в пещере у крохотного костерка, они чувствовали себя защищенными от всех недобрых сил, таящихся в ночи. — От пещерных медведей и саблезубых тигров? — Да, и от них тоже, — загадочно улыбнулся Джеймс. Чудесное действие огня! В его теплом свете даже длинная постная физиономия лорда Годальминга казалась Гарри не такой уж гадкой. Ему даже поболтать захотелось с Джеймсом… По-дружески, как с нормальным человеком. И, хотя Гарри догадывался, что из этой затеи ничего не получится, он все-таки задал наводящий вопрос: — Должно быть вы, Джеймс, побывали в разных переделках и опыта такого специфического набрались… Вот я и воевал, и всякое другое, а о том, что костерок разжечь надо, чтобы на душе стало спокойнее — и не догадывался! — Да… Побывал. И опыта набрался. Мне ведь тридцать четыре года, Гарри. Я старше вас на одиннадцать лет. Значительная разница в возрасте, но, надеюсь, это не станет помехой для нашей дружбы… — Джеймс, мне кажется, в нашем случае разница в возрасте не имеет такого уж значения! — возмутился Гарри. — В конце концов, я уже успел посмотреть в лицо смерти. Что дало мне дополнительный жизненный опыт. У вас такого опыта не было, и поэтому можно считать, что… Лорд Годальминг снисходительно улыбнулся и похлопал Гарри по руке. — Я шучу. Будет, Гарри… Шучу, конечно. Не обижайтесь. Почему все молодые хотят казаться старше? Молодость — такое сокровище… Вы должны радоваться, что так молоды… Нет, конечно, я еще не стар. Тридцать четыре года — самый расцвет для мужчины. Но ощущаю я себя так… Словно не то, что стар… Словно я умер уже давно. — У вас истерика из-за пережитого? Или это обычный английский сплин?! язвительно осведомился Гарри. Слова «умер уже давно», прозвучавшие из уст Джеймса, показались Гарри насмешкой над его собственной бедой. — Нет, это не истерика и не рефлексия, Гарри. И не обычный английский сплин, — меланхолично ответил Джеймс. — Слишком многое для меня — в прошлом. И ничего отрадного — впереди. Да, все хорошее уже было… Давно. И невозвратимо ушло. Представьте себе, я утратил надежду на благополучие, когда был еще моложе вас… В голосе лорда Годальминга звучала неподдельная грусть, и Гарри решил, что обижаться дальше — глупо. В конце концов, в тридцать четыре года у человека действительно многое позади… Возможно, Джеймс нуждается в поддержке и утешении. Ведь он впервые попал в такую ужасную ситуацию. Сам Гарри после Перл-Харбор не боялся ничего, или почти ничего, а если даже и боялся… То уж наверняка Джеймс боялся сильнее, чем Гарри! Ведь прежде англичанину не приходилось видеть, как умирают его друзья, не приходилось слышать свист пуль над головой. Неудивительно, что он захандрил. Правда, особого опыта по части утешений Гарри не имел, но он решил, что следует хотя бы попытаться, и сказал: — Но у вас такая милая жена и чудесные дети, Джеймс! Что бы не пришлось вам потерять в давнем или недавнем прошлом — они есть у вас сейчас! Лорд Годальминг криво усмехнулся. — Милая жена? Чудесные дети? О, конечно, леди Констанс — Настоящая Леди, и вполне оправдывает свое имя: она мне более чем верна. Я могу гордиться такой супругой! Она в юности получила столько кубков за стрельбу из лука и за греблю… Она состоит в стольких благотворительных обществах… И она разводит таких великолепных спаниелей! Да, это ее любимое хобби разводить спаниелей. Она их любит больше всего на свете. Больше меня, больше детей. Нет, я не преувеличиваю. Посудите сами: эти длинноухие собаки настоящие ангелы! Они мне доставляют столько приятных минут… Вообще, спаниели — это лучшее, что дала мне женитьба на Констанс. А мои дети на ангелов совсем не похожи… Маленькие дьяволята. Как я был счастлив, когда мы наконец разослали их по закрытым школам! А на каникулы я всегда стараюсь куда-нибудь удрать… Четверо сыновей — это, конечно, замечательно. Мой отец был бы счастлив, если бы у него родилось четверо таких замечательных, здоровых и горластых мальчишек. А так — приходилось все надежды возлагать на меня одного. Гораздо легче, когда родительские надежды поделены между четверыми детьми. Легче и для детей, и для родителей. Да, мой отец был бы счастлив… А вот я своих сыновей, откровенно говоря, побаиваюсь. Они все время орут. И не могут усидеть на месте. Я таким не был. Я, знаете ли, был хорошим, тихим мальчиком… Чем все время раздражал своего отца. — А я своего старика раздражал тем же, чем вас раздражают ваши сыновья! — рассмеялся Гарри. — Бегал, орал, стрелял из рогатки, лазил на деревья, дрался… — Вы ведь, конечно, читали «Дракулу», Гарри? — неожиданно спросил лорд Годальминг. — Я имею в виду роман мистера Абрахама Стокера? — Ну… В двенадцать лет. Неплохая страшилка. А почему вы вдруг вспомнили? — удивился Гарри. — Ну, конечно, еще в детстве… — словно не расслышав вопроса, пробормотал Джеймс. — А я, знаете ли, не решался взять эту книгу в руки до шестнадцати лет. Сейчас вы поймете, почему… Когда вы в двенадцать лет читали «Дракулу», вряд ли вы подозревали, что все написанное там — правда? Иначе вам стало бы по-настоящему страшно… — Не думаю. Я никогда особенно не верил во всякую нечисть… — Вы даже не верили в вампиров, Гарри?! — на лице Джеймса отразилось неподдельное изумление. — Не верил и не верю! К чему вообще все это, а, Джеймс? Нам сейчас следует бояться гансов, а не вампиров! — Ах, Боже мой! Я забываю, что вы до сих пор в них не верите, несмотря на дневник вашего предка и всю ужасную историю вашей семьи! — Он был ненормальный. Чокнутый. Джеймс, как вы можете думать обо всей этой чуши, когда нас вот-вот могут найти и расстрелять? — Чокнутый? Вы действительно считаете, что он был сумасшедшим? Хорошо, а другой ваш предок — Карл Карди? И он — сумасшедший? — ласково спросил Годальминг. — Возможно. Это часто передается по наследству. Особенно в знатных семьях. Среди ваших аристократических предков тоже наверняка были чокнутые! — зло ответил Гарри. — А ваш отец, Гарри Карди?! Он тоже сумасшедший? — Отец тут не при чем! Он просто… Просто… Гарри сбился и замолчал. Этим простым вопросом Джеймс загнал его в ловушку. С одной стороны, верить в вампиров — чистое безумие. С другой стороны, отец — самый нормальный, рассудительный и мудрый человек на свете. Гарри размышлял, не отлупить ли ему Джеймса, тем самым прекратив неприятный и бессмысленный разговор… Но решил, что сейчас не самое подходящее время и место для драки. Все-таки вокруг бродят злобные гансы, вооруженные автоматами. А Джеймс — хоть и чудик, как и все англичане, но все-таки друг. — Ваш отец просто-напросто верит в вампиров, — с отвратительной глумливой ухмылкой резюмировал лорд Годальминг. — Вот так-то… Но дай Бог вам, Гарри, просто поверить в них, а не убедиться в их существовании на собственном, так сказать, малоприятном опыте… Я просто в них верю. — Надо полагать, вы видели их собственными глазами, — проворчал Гарри. — А может быть, один из них вас даже укусил. И с тех пор вы такой… Такой бледный. — Нет, своими глазами я их не видел. И, к счастью, меня не кусали. Пока… — спокойно ответил Джеймс. — Но я знаю, что они существуют. Потому что я знаю, что все, описанное в «Дракуле» — чистейшая правда. — Ну да, конечно. Ладно, Джеймс, хватит. Даже вашему аристократическому английскому чудачеству должен быть какой-то предел… Опомнитесь, мы по уши в дерьме, в тылу врага, сидим в этом поганом подземелье, без жратвы и воды, вокруг — враги… Вот-вот обнаружат нас и надерут нам задницы! А вы устраиваете эти дурацкие розыгрыши. — Нет, я вас не разыгрываю. Моего отца звали Артур Хольмвуд, лорд Годальминг. Гарри удивленно посмотрел на Джеймса. — Подождите… Я не… Джеймс, ведь вы — лорд Годальминг, но Хольмвуд это из «Дракулы»? Но это ведь — просто совпадение? — Нет, он — именно тот самый Артур Хольмвуд. Это не совпадение. Он разрешил написать всю правду, он разрешил упомянуть свое имя… Не только фамилия «Хольмвуд» упоминается в романе, но и более знаменитое имя «Годальминг». Но второе упоминается реже, поэтому многие не обращают на это внимания. Отец и все остальные — они позволили писать о себе, и не только о себе: там присутствует имя мисс Люси Вестенра, его покойной возлюбленной. — Боже мой, Джеймс… Бред какой-то. Вы не сказки мне вздумали рассказывать? — Мне кажется, обстановка к сказкам как-то не располагает. Вы только что так четко ее обрисовали… Мы в дерьме, вокруг гансы и все такое прочее. Гарри, я говорю с вами очень и очень серьезно. Я знал Джонатана и Мину Харкер. И доктора Джона Сьюарда. Они часто собирались в нашем доме. Фотография Квинси Морриса стояла на письменном столе у отца. А мисс Люси ее памяти — в доме была отведена целая комната. Что-то вроде часовни. Отец никому не позволял туда заходить. В детстве я боялся этой комнаты… Я знал всю историю, и мне казалось, что мертвая мисс Люси — неупокоившийся вампир выплывет белым облачком из-под двери. Причем в тот самый момент, когда я буду проходить мимо. Если бы отец узнал, он бы убил меня за такие мысли. А мама знала. Она сама боялась и этой комнаты. Она и мисс Люси боялась, и отца тоже… И только когда он умер, я смог войти в эту комнату. Гарри смотрел на Джеймса с все нарастающим ужасом и изумлением. Кажется, англичанин действительно не разыгрывал его… Тогда что же с ним? Может, он — сумасшедший?! Действительно, в аристократических семьях это случается часто… Сумасшедший. Веселенькая история! Вот и причина его увлеченности вампирами, призраками и прочей херомантией! Хотя, кажется, слово «хиромантия» пишется через «и» в первом слоге… Но то, о чем говорит сейчас Джеймс, это именно «херомантия» через «е»! Только ненормальный может интересоваться всем этим сейчас, в середине двадцатого века, да еще когда на родной город сыплются бомбы! А он, Гарри, каков везунчик… Сидит в подземелье без воды и еды, вокруг бродят «гансы» с автоматами, рации нет, а единственный кореш оказался чокнутым!!! Правда, внешне Джеймс сумасшедшим не выглядел. Спокойный, печальный взгляд, горько опущенные уголки рта… Ни дрожи рук, ни лихорадочного блеска в глазах. Гарри случалось видеть свихнувшихся солдатиков — они или тряслись и бормотали, или впадали в ступор. Джеймс, вроде, не трясется, да и ступором его состояние нельзя обозвать. Джеймс просто очень спокойный, типичный англичанин, меланхолик. Но те слова, которые он произносил и складывал во фразы, нормальный человек произнести не мог! Разве что будучи очень пьяным… А Джеймс — трезв, как стеклышко. Потому что виски он вылил на сырые обломки древних бочек… Неплохо бы сейчас выпить. Только нечего. — Там висел портрет мисс Люси и на столах, под стеклянными куполами как в музее! — были выставлены все ее вещицы… — ровным голосом говорил Джеймс. — Письма, перчатки, веер, локон, медальон… Несколько фотографий. Правда, фотографии потускнели от времени, да и вообще — в те времена на фотографиях все выглядели как-то неестественно. Но портрет писался хорошим художником, и на нем мисс Люси была — как живая. Даже страшно. Она была так красива! Нет, не то, чтобы совершенная красота, черты ее лица были даже не совсем правильны… Не то, что миссис Харкер, я имею в виду Мину Мюррей. Вот миссис Харкер — настоящая красавица. Но слишком скромная. А мисс Люси Вестенра… Улыбка — чарующая! Взгляд такой пылкий, шаловливый! Изумительная фигурка, белоснежная кожа, а волосы — как пламя! Роскошные волосы. Правда, я понимаю, почему отец никогда в жизни так и не смог ее забыть. Так и не перестал любить… Ему было тридцать четыре — как мне сейчас — когда он познакомился с девятнадцатилетней Люси. И меньше, чем через пол года, потерял ее. И так и не смог вытравить ее из своего сердца. Пятнадцать лет спустя он женился на моей матери. Из чувства долга. Женился, чтобы продолжить род. Чтобы произвести на свет меня… Матери было двадцать, ему почти пятьдесят! И ни единой минуты она с ним не была счастлива. И я… Я тоже. Я родился через год после свадьбы. Больше детей не было. Но отцу было достаточно и одного сына. Только требовалось от меня много больше… Ладно, это вас уже не может быть интересно. — Так вы хотите сказать… Что Дракула существовал на самом деле? Я имею в виду — настоящий Дракула? Вампир, румынский князь? — поинтересовался Гарри: рассказ лорда Годальминга начал его занимать. Даже если это бред сумасшедшего… — Да, Дракула существовал. Тот самый Влад Дракула по прозвищу Цепеш. — И он родился в пятнадцатом веке, а в девятнадцатом явился в Лондон, как написано в книге?.. — Да, он прожил четыреста лет. Теперь понимаете, почему я так тщательно изучал историю вашего рода? Дракула… В самом звучании этого имени — ужас. Хоть я и знал, что Влад не оставил потомков… Но все-таки меня тревожило то, что я прочел в книге «барона Олшеври». Что, если кровь Дракулы смешалась с кровью румынских аристократов Карди? Но, видимо, это было не более чем рекламной уловкой. И скромный австрийский офицер Фридрих Драгенкопф превратился в Фридриха Дракулу. Звучит, действительно, гораздо лучше… — По крайней мере, Фридрих Драгенкопф был честным человеком!!! вспылил Гарри: ему было неприятно, что лорд Годальминг так пренебрежительно отозвался о благородном Фридрихе! — О, не обижайтесь, Гарри. Вы ведь американец, вы не должны быть так чувствительны к вопросам происхождения. И потом, к вам это вообще не имеет отношения. Вы ведь Карди. А род Драгенкопфа прервался… Как и род настоящего Влада Дракулы прервался в пятнадцатом веке, — вздохнул лорд Годальминг, а потом вдруг рассмеялся: — А Абрахам Стокер — он ведь тоже был участником этой истории! Под псевдонимом Абрахама Ван Хелсинга он вывел именно себя. Разве это не становится сразу же ясно, когда читаешь книгу? — Ну… Не знаю. Не очень, по-моему, — Гарри чувствовал себя очень неловко и по-прежнему не мог решить: поверить Джеймсу — или попытаться оглушить его, приложив как следует по черепу, пока англичанин не начал кусаться или биться в конвульсиях? Чтобы потянуть время для размышлений, он спросил: — А что стало с остальными? С тем парнем, которого Дракула держал в замке? С его девушкой? С врачом-психом? В смысле, психиатром… — Что стало с остальными участниками этой истории… Ну, что ж, если вам это интересно… Про отца вы знаете. Я и еще расскажу вам, Гарри… Я никогда, ни с кем не мог быть откровенным. А с вами — могу. Может, мы и не вернемся отсюда живыми. Вполне возможно… И потом, могу я в кой-то веки поделиться с другом всем этим… Гарри совершенно не нравилась такая перспектива, но он предпочитал не перечить Джеймсу. С сумасшедшими следует вести себя как можно осторожнее… — Что касается остальных, — продолжил Джеймс, — то главный персонаж и, одновременно, создатель книги, ирландский писатель Абрахам Стокер умер в 1912 году. Мне тогда было полтора года от роду, я не помню его… Да, у него была жена-красавица и любимый сын. У него все было хорошо. Джонатан и Мина Харкер еще живы. Счастливая пара. У них четверо сыновей и три дочери. Сыновей назвали Квинси, Артур, Джон и Абрахам. А старшую дочь назвали, разумеется, Люси. — А, я помню, в конце книги у них родился ребенок! — радостно заявил Гарри: приятно было в кой-то веки продемонстрировать англичанину свои литературные познания. — Да, про их первенца, Квинси, мистер Стокер успел написать в «Дракуле»… Квинси тогда только-только появился на свет. Но, знаете, ему это имя счастья не принесло… Он тоже погиб — как и мистер Квинси Моррис погиб за благое дело. За родину. В пятнадцатом году. Ему было девятнадцать. И одна из дочерей погибла недавно, сгорела заживо, когда во время бомбежки начался пожар в госпитале. Они — все три — работали в госпитале. И вот, она помогала эвакуировать раненых… — И ее тоже звали мисс Люси, ага? — с подозрением спросил Гарри: трагические совпадения, коих было слишком много в этой истории, казались ему какими-то неправдоподобными. — Нет, не Люси. Погибла младшая — Дайана. Они ее назвали в честь супруги доктора Джона Сьюарда. Сам Джон Сьюард умер два года назад. Он был счастливо женат на акушерке. Такой вот медицинский союз. У них родились две дочери. И, представьте себе, старшую из них тоже назвали Люси… — В честь вампирши? — усмехнулся Гарри. — Да, в честь вампирши, — меланхолично кивнул лорд Годальминг. — Если бы у меня родилась дочь, я бы тоже назвал ее Люси. На этом настаивал отец. К сожалению для него — к счастью для меня — у нас с Констанс рождались только мальчики. После четвертого мы решили приостановиться… И как-то так вышло, что остановились насовсем. Не возвращались больше к этому вопросу. Она занялась разведением спаниелей, а я взял на содержание хористку. Миленькая особа, транжирка, зато, кроме подарков, ничего не требует, никогда не скандалит, не занимается спортом, не состоит в клубах, не рожает детей и не разводит спаниелей. — Господи, Джеймс, вы говорите обо всем этом с таким отвращением! Ваша жена — чудесная женщина, и по меньшей мере непорядочно с вашей стороны завести себе любовницу, когда у вас жена и четверо детей, да еще говорить так цинично… — Гарри сбился и разозленно умолк. — Почему вас это так шокирует, Гарри?!!! Право же, вы, американцы, такие пуритане… Даже те из вас, кто — католики. А почему-то принято считать пуританами англичан. Вы что, все еще девственник? — Нет. Не девственник. Я морской офицер, у меня нередко случались веселые выходные на суше. Хотя вам никакого дела до этого быть не должно! огрызнулся Гарри. — Нет? Ну, слава Богу… А то мне было бы просто тяжело с вами разговаривать. — Ну, и не разговаривайте, — надулся Гарри. — Дракула убил мисс Люси Вестенра и убил радость в сердце моего отца, продолжил Джеймс так, словно и не прерывался вовсе. — Мой отец перед смертью обратился к католицизму. Он очень мучился вопросами жизни после смерти, воссоединения любящих душ и Господнего прощения… Ведь мисс Люси, будучи вампиром, убивала детей! Мог ей проститься такой грех — или не мог? И суждено ли им было встретиться? Наша вера ответа на эти вопросы не давала… И отец тайно принял католицизм. Там он все ответы получил. Он даже смягчился как-то перед смертью. Мы с ним подружились. И его отношения с моей матерью стали как-то теплее. Хотя она очень мучилась из-за его отступничества… А для меня все это было просто слишком поздно, потому что уже была Констанс и были мальчики. Да, вы ведь не знаете: отец умер пять лет назад. И его смерть, и все, что предшествовало смерти, уже ничего не могли изменить в моей жизни… — Джеймс тяжело вздохнул и встряхнул головой, словно бы пытаясь отогнать кошмарное виденье: — Я знал Констанс с детства. Она мне никогда не нравилась. Я ее боялся. Она была… Слишком правильная. И слишком резвая. И слишком спортивная. Она всегда и во всем следовала правилам. Принято было носить короткие юбки и танцевать фокстрот и чарлстон — она носила короткие юбки и танцевала фокстрот и чарлстон. Модно было заниматься греблей и стрельбой из лука — она преуспела в этом. У нее руки в юности были, как у морячка Папая из американского мультика!!! Гребля, знаете ли, развивает такие неженственные мускулы! А все эти клубы? И везде Констанс председательствовала… Я с самого детства боялся, что мне придется жениться на ней. И поэтому всегда ее ненавидел. Я больше всего боялся вампиров — и Констанс!!! Теперь мне осталось встретить живого вампира… Хотя и вампир не так страшен, как женитьба на Констанс. — Вы преувеличиваете, Джеймс, — с мягким укором сказал Гарри. Ему действительно понравилась леди Констанс — такая аккуратная, почтенная особа… Излишне холодна и аристократична на его вкус. Гарри предпочитал американских девушек — смешливых, искренних, пылких. И не очень представлял себе, каково это — быть женатым на такой Настоящей Леди, какой была леди Констанс Годальминг. Но все-таки… Вряд ли это было так уж отвратительно! Сам он из двух зол — встретиться с вампиром или жениться на леди Констанс — все-таки предпочел бы женитьбу. Они ведь не католики и всегда возможен развод! — Когда мне было восемнадцать лет, отец отправил меня учиться в Германию. В Нюренбергский университет, — продолжал Джеймс, словно не слыша слов Гарри. — На самом деле, мне кажется, ему хотелось, чтобы я окунулся в безнравственную атмосферу, которая царила в Германии тех лет. Он считал, что мне это пойдет на пользу. Он находил меня слишком вялым… А учился я на медицинском, специализировался в области психиатрии. Не самое изысканное занятие для будущего лорда, но я к восемнадцати годам перечитал едва ли не всю медицинскую библиотеку доктора Сьюарда. Мы с ним вообще были большие друзья… О нем я скорблю больше, чем об отце. Я бы с радостью женился на одной из его дочек. Но я им не нравился. А отец хотел в невестки настоящую аристократку, — Джеймс горестно вздохнул и продолжил после короткой паузы. Так вот, в восемнадцать лет в Германии я познакомился с внучкой доктора Гисслера, одного из наших преподавателей. Фрейлен Эльза-Шарлотта Гисслер. Она на год моложе меня. Я называл ее «Лизе-Лотта». Ее родители погибли… Не знаю, при каких обстоятельствах. Ее дед был таким же тираном, как мой отец. У нас с ней было много общего — и в жизни, и в восприятии мира. Она была… — Могучая белокурая валькирия в сверкающих доспехах, напевающая арии из Вагнера и развлекающаяся на досуге метанием ядра! — радостно выпалил Гарри. — Я знаю немецких девок, они все такие. А уж горячи! Помню, однажды я познакомился с одной такой, ее Грета звали, так она в постели за ночь могла насмерть уходить целую роту, не говоря уж о… Гарри захлебнулся собственными словами: ведь он только что укорял Джеймса в безнравственности! А Грета была обыкновенной портовой шлюхой. Не следовало ему признаваться в знакомстве с такими женщинами. — Белокурая валькирия?!! — возмутился Джеймс. — Не смешите меня… Это стереотипное представление о немецких женщинах. Впрочем, большинство из них — действительно белокурые валькирии. Страстные и даже, я бы сказал, сексуально агрессивные. Я их боялся. — И их тоже? — удивился Гарри. — Да, и их тоже! Знаете, Гарри, мне уже все равно, будете вы считать меня трусом или нет. Возможно, мы скоро погибнем. Так что мне наплевать. Я буду говорить только правду. Как на исповеди. Я боялся этих баб… А Лизе-Лотта — она такая маленькая, миниатюрная, изящная, как статуэтка. Глазищи у нее громадные, темно-карие, с золотым дном. Кажется — темные, а приглядишься — и видишь жидкое золото, которое где-то там в глубине плещется… А волосы — золотисто-каштановые, вьющиеся. Заплетены в две длинные-предлинные косы. Она была такое чудо… Тихая, застенчивая. Очень скромная. Очень романтичная. Воплощение моей сокровенной мечты. Мне уж казалось, что все девушки в мире участвуют в соревнованиях по гребле и танцуют эти резвые джазовые танцы. А она носила длинные юбки, читала стихи и рассказывала мне замечательные истории о привидениях. Немцы вообще очень сентиментальны и при этом любят всякие ужасы… — Да, я знаю, они о-о-очень любят всякие ужасы! — ухмыльнулся Гарри. Они прямо-таки мастера в области ужасов… Концлагеря, газовые камеры, эксперименты над людьми, вроде тех, что проводятся в моем родовом замке, а еще — массовые истребления мирного населения, рвы, полные трупов… Причем они сами же заставляют обреченных рыть себе могилы! Прелесть, как сентиментальны! Когда об этом начали писать в газетах, никто поверить не мог, говорили — журналисты выдумывают… Гарри прервался, поймав укоризненный взгляд Джеймса. — Нет, это не остроумно, Гарри, то, что вы сказали. Концлагеря и эксперименты над людьми не имеют отношения к тем милым старомодным ужасам, которыми так увлекалась Лизе-Лотта. Вообще, я не понимаю, как в ту Германию, в нашу с Лизе-Лоттой Германию мог прийти фашизм! Бред какой-то… Та Германия, которую знал я… Она была прекрасна. Моя Германия. Я любил ее. И я любил Лизе-Лотту. Но чувства у нас были сугубо возвышенные… — Тогда почему вы женаты на Констанс? — угрюмо спросил Гарри. Нехорошо быть таким бесчувственным, но зато как приятно сбросить Джеймса с небес на землю! — О, это очень печальная история, — рассмеялся Джеймс. — Следующим летом я не вернулся на каникулы в Англию, а совершил путешествие по Германии на автомобиле, с Лизе-Лоттой и двумя нашими друзьями. Они, кстати, были евреи. — Евреи?! — ужаснулся Гарри. Он ужаснулся потому, что знал, какая участь выпала всем немецким евреям… Но Джеймс неправильно его понял и улыбнулся такой саркастической, мерзкой улыбочкой, что Гарри тут же захотелось дать лорду Годальмингу по зубам! — Вас это не должно шокировать, Гарри. Американцы всегда так чванятся своим демократичным отношением ко всему на свете, в том числе к вопросу национальности и вероисповедания. А вот мой отец едва не умер от потрясения, когда узнал, что я дружил с евреями. А они были мои лучшие друзья! Мои — и Лизе-Лотты. Эстер и Аарон Фишер. Аарон уже окончил медицинский, работал помощником у герра Гисслера, дедушки Лизе-Лотты. Эстер — очень красивая девушка, моя ровесница — нигде не училась, потому что приличная еврейская девушка нигде не учится, к ней учителя на дом ходят. А она была приличной еврейской девушкой. Во всяком случае, так считали ее родители. Хотя она мечтала сбежать и стать танцовщицей, и вообще много о чем мечтала, а уж пылкостью могла превзойти и дюжину таких, как ваша Грета! Так вот, отправились мы в путешествие. Это было самое лучшее путешествие в моей жизни. Хотя мне приходилось много путешествовать — как и положено англичанину из хорошей семьи. Мы ночевали в гостиницах, брали два двухместных номера. Девушки — в одном, мы с Аароном — в другом. Мы объехали все города, все музеи, все замки. Лизе-Лотта была нашим экскурсоводом. Она так хорошо умела обо всем рассказать… Это было лучшее лето в моей жизни. — Судя по вашему печальному тону, Джеймс, романтическая героиня вашей истории скончалась, оставив вас навеки безутешным? — Нет, Гарри, она не умерла. Точнее, теперь-то я не знаю… Наш роман продолжался три года. Только следующие лета я проводил все-таки в Англии. Я собирался жениться на Лизе-Лотте, когда мне исполнится двадцать один год и я стану совершеннолетним. В ожидании этого мы сохраняли сугубо целомудренные отношения. А жаль. — Чего жаль? Что не успели утратить целомудрия? — нагло спросил Гарри: он все не мог простить Джеймсу предположения относительно его, Гарри, девственности… — Нет, Гарри, я сожалею не об упущенных возможностях, — спокойно ответил Джеймс. — Я сожалею о потерянном счастье. Если бы Лизе-Лотта забеременела и родила мне ребенка, мой отец не стал бы протестовать против нашего брака. Он бы как-нибудь наказал меня… Не знаю, как. Но наследства не лишил бы и не позволил бы мне отказаться от моего родного ребенка. Для него кодекс чести был превыше всего. Он бы умер от огорчения, если бы узнал, что я изменяю Констанс. Жаль, в юности я был слишком глуп и не понимал… Нам с Лизе-Лоттой следовало тайком пожениться и завести ребенка. И все бы само собой решилось. Но мне хотелось ввести ее в мой дом невестой, чтобы все было красиво… А отец, видно, догадался. Или дошли до него какие-то слухи. Но в ту осень, когда мне исполнился двадцать один год, он не позволил мне вернуться в Германию. Просто не позволил. А я не посмел ослушаться. Он приказал мне жениться на Констанс. И я женился. Бедняжка Лизе-Лотта, наверное, ждала меня, ждала… И не понимала, что произошло. Она никогда не писала мне в Англию. Я просил ее этого не делать — а она всегда делала то, о чем я ее просил. И она никак не могла узнать, что же произошло со мной, куда я делся, почему не вернулся в Германию, хотя обещал… Обещал! И просто не вернулся. — Но вы ведь… Как-нибудь… Сообщили ей? — Гарри, против собственного желания, почувствовал интерес к этой истории и сочувствие к юным влюбленным неудачникам! — Нет. Я не мог написать ей. Не посмел. Я трус, Гарри. Впрочем, вы это уже поняли. Я не знал, как написать ей, что женился и чтобы она не ждала меня. Впрочем, в том же году она вышла замуж за Аарона Фишера. Полагаю, с ее стороны это был жест отчаяния. Она ведь любила меня. А Аарона — никогда. Да и он ее не любил. Они просто дружили. Уж я-то знаю. Но он был помощником ее деда… Может, дед их заставил пожениться? Хотя — вряд ли. Он всегда был дальновиден. А тогда в воздухе уже запахло грозой. Хотя еще не очень явственно… — Джеймс замолчал. И Гарри содрогнулся: ему показалось — это похоже на минуту молчания в память о погибших товарищах. — Она родила Аарону сына. И больше ничего я о них не знаю, — произнес Джеймс своим прежним меланхоличным тоном. — Я знаю только, что бежать из Германии они не успели… Или не смогли. Я наводил справки — все время с начала террора в Германии я справлялся о них — ни в Америку, ни в Англию, ни в скандинавские страны они не переехали. И никто из семьи Аарона. Он снова замолчал. И в этот раз это действительно была «минута молчания». И прервал ее опять сам же Джеймс. — Я только надеюсь, что дед позаботился о ней, спас ее… И малыша. Хотя бы их. Вряд ли он мог бы спасти Аарона. Или Эстер… Господи, я часто бывал в доме Аарона… У него такие милые родители… Господи, Боже, я не понимаю, не пойму никогда… Как это все могло случиться в Германии?!! Джеймс стиснул кулаки, потом медленно разжал пальцы и странным долгим взглядом посмотрел на свои ладони. «Все-таки он — чокнутый», — подумал Гарри, но теперь уже с сочувствием. — И вот та вторая причина, Гарри, о которой я не говорил ни вам, ни кому другому, по которой я так рвался в эту экспедицию, — тихо, спокойно сказал Джеймс. — Знаете, как зовут доктора, который начальствует над группой ученых, окопавшихся в замке ваших предков? Его зовут герр Фридрих Гисслер! Это тот самый… Дедушка Лизе-Лотты. Я подумал, что смогу что-нибудь узнать про нее, если подберусь к ним поближе. Я не мог бы жить… Нет, это просто была не жизнь — не зная, что с ней! Особенно — теперь, когда появилась возможность узнать. И если я погибну, Гарри… Я вам завещаю: найдите Лизе-Лотту, если она жива, и позаботьтесь о ней. И, если ребенок уцелел… Считайте, что это мой сын. Позаботьтесь о нем тоже. — Ох, Джеймс, как все это патетично звучит! — расхохотался Гарри. Проще всего для меня сейчас торжественно пообещать найти вашу возлюбленную и позаботиться о маленьком Аарончике — или как там его назвали. Но, Джеймс, посмотрите вы правде в глаза! Мы с вами можем не дожить до утра! А уж до завтрашнего-то вечера… Мы с вами о себе-то позаботиться не можем, не то что о вашей прекрасной немке с ее еврейским младенцем! — По моим подсчетам мальчику должно быть где-то двенадцать лет… Приблизительно… И я не знаю, как его зовут, — серьезно ответил Джеймс. Гарри не нашелся, что сказать ему. А потому просто лег лицом к стене и притворился спящим. Он проснулся от того, что услышал рядом с собой стоны. Сдавленные стоны умирающего существа. Гарри вскочил — и в первый момент был буквально ослеплен тьмой. Костер догорел, не осталось даже угольев. А темнота была сплошная, не проницаемая ни единым лучиком… И эти жуткие стоны! Стонал Джеймс. — Джеймс, что с вами? Вам нехорошо? — испуганно спросил Гарри, прикидывая, что же могло случиться с англичанином: вроде, он не был ранен во время отступления. Ответом на его слова был еще более отчаянный стон. И какое-то тихое рычание… «Аппендицит!» — мелькнуло у Гарри самое ужасное предположение: ведь если это действительно аппендицит — Джеймс обречен умирать в ужасных мучениях. Гарри нашарил рядом с собой фонарь, включил… И замер, буквально окаменев от ужаса. Джеймс лежал на полу, возле истлевшей, полуразрушенной двери. А над ним склонились две женщины. Две прекрасные женщины — молодая пышнотелая блондинка с в чем-то белом и совсем юная, хрупкая брюнетка с голубом. Женщины держали руки Джеймса разведенными в стороны, словно бы распинали его на ледяном полу, и дружно припав губами к запястьям… Сосали кровь! Да, да, из-под их губ, вплотную приникших к коже, текла кровь… Голова Джеймса болталась из стороны в сторону, словно у мечущегося в тифозном бреду, он был страшно бледен, глаза — полузакрыты, и он стонал… А рычали — рычали женщины. Когда свет фонаря на миг ослепил их, неестественно-огромные глаза обеих вспыхнули странным рубиновым пламенем. Но они ни на миг не прерывали своего занятия. Они сосали упоенно, как младенцы. Блондинка в платье с завышенной талией, с распущенными по плечам локонами, впилась в левую руку Джеймса. Брюнетка с изящной высокой прической, скрепленной черепаховым гребнем, сосала кровь из правой руки. Гарри вспомнил слова Джеймса, произнесенные совсем недавно… Когда?.. Вчера?.. Несколько часов назад?.. «А знаете, сколько на человеческом теле мест, где крупные сосуды вплотную подходят к коже?» Серебряная цепочка поблескивала на шее Джеймса. Воротник свитера был разодран — до середины груди. Свитер из хорошей шерсти, толстой вязки чтобы так располосовать, надо было поработать ножом! Или… Когтями? Гарри посмотрел на руки женщин. Нет, не когти… Ногти — правда, очень длинные, острые и какие-то бледные. Впрочем, и кожа бледна, бледнее, чем у Джеймса. И словно бы светится в темноте! Вампиры. Но это же бред… Вампиры! Или — кто бы они там ни были — но они же сосут кровь из его друга! Гарри наконец смог преодолеть ступор и, взмахнув фонарем, закричал тонким, хриплым голосом: — Прочь! Пошли прочь! Кажется, его голос, эхом пронесшийся по подземелью, испугал его самого гораздо больше, чем этих кошмарных женщин. Брюнетка, не отрывая рта от запястья Джеймса, хихикнула. И Гарри вдруг увидел себя со стороны — словно бы ее глазами — и сам себе показался таким смешным и нелепым! Жалкое существо… Человечек. И он услышал… Что-то вроде вкрадчивого шепота, зазвучавшего прямо внутри его головы! «Человечек! Не суетись… Подожди, придет и твой черед, мы и тебя приласкаем… Наши поцелуи покажутся тебе такими жаркими — и такими сладкими! Тебе понравится… Подожди немного, мы только закончим с твоим другом!» В первый момент Гарри опешил. А затем — выхватил из кобуры пистолет и направил в голову блондинке. И повторил — уже нормальным голосом: — Прочь! Отойди от него, сука, не то я тебе мозги вышибу! Блондинка прервала трапезу. В свете фонаря сверкнули длинные, острые клыки. Губы ее были в крови, кровь стекала по подбородку и капала на платье. Она облизнулась, пристально посмотрела в глаза Гарри, словно пытаясь заворожить его взглядом… И вдруг ее фосфорицирующие глаза округлились, словно от удивления. — Почему ты здесь? — недовольно спросила она. — Здесь тебе не место… Здесь — наши угодья! Здесь можем охотиться только мы! Я знаю, тебе подобные не пьют кровь… Вам нужно мясо, горячее свежее мясо, и сердце, еще не переставшее биться, а главное — мозг! Я права? Тебе хочется высосать его мозг? Но пока он жив, мы будем пить его кровь, потому что мы голодны… А когда он умрет, его мозг уже не сможет насытить тебя, не так ли? Она засмеялась. Но ее голос и смех почему-то не рождали эха… И это было ужаснее всего. Даже ужаснее, чем ее слова! Настолько ужасно, что Гарри не выдержал. — Поди прочь, тварь! — завопил Гарри и выстрелил, больше не тревожась, что шум привлечет гансов. Пусть лучше все гансы мира, Гарри не боялся их так, как эту… Как это… Гул прокатился по подземелью. Гарри показалось даже, что старинные своды дрогнули над его головой. Но блондинка успела пригнуться под его пулей — с нечеловеческой быстротой и гибкостью. Брюнетка тоже оторвалась от руки Джеймса и зашипела на Гарри. Гнев настолько исказил лица обеих женщин, что сейчас они уже не казались Гарри красивыми. И даже… Не слишком-то похожими на человеческие. Одна за другой проступали в них черты сходства с кошкой, крысой, летучей мышью… — Это ты пойди прочь! — прорычала блондинка. — Ступай к своему господину! К тому, кто вернул тебя! И скажи ему, что здесь охотимся только мы! Людей мало. На всех не хватит. Страшные зеленые глаза негра вспомнились Гарри. Огонь большого костра. Обнаженные черные тела, блестящие от воды и пота. Странный ритм негритянской пляски… И голос! Этот проклятый голос! «Лазарь, иди вон…» И сразу накатилась слабость, даже коленки подломились. Блондинка, удовлетворенно улыбнувшись, снова припала к запястью Джеймса. Брюнетка последовала ее примеру, громко зачмокав от удовольствия. И тут Гарри охватила ярость. Наверное, это и называется «состоянием аффекта». Напоминание о том, кто вернул его, о «хозяине», причинило ему столько боли, что разом отступил страх… И те последние крупицы неверия, которые удерживали его на месте (ведь этого не происходит на самом деле, я ведь сплю, я сплю, я сплю, это всего лишь кошмарный сон…) — даже эти крупицы истаяли. А в крови закипело бешенство. Гарри отшвырнул фонарь и бросился к Джеймсу. Правой рукой, сжатой в кулак, нанес удар в лицо блондинке, а левой вцепился в волосы брюнетки и рванул так, что, будь она человеком, он наверняка сломал бы ей шею! Да только вот не были они людьми — ни одна, ни другая. Удар кулака пришелся в пустоту. И пальцы едва скользнули по волосам… По холодным, влажным, мертвым прядям! Отскочив от Джеймса, обе женщины зашипели, оскалив окровавленные рты. А потом бросились на Гарри. Настолько стремительно, что он не успел даже заметить их движение… Тогда как блондинка уже повисла на нем и вцепилась ему в горло, а брюнетка сжала его руку, словно в холодных стальных тисках! Гарри услышал звук рвущейся материи, ощутил холодный воздух на своей шее и груди, потом — мгновенную острую боль укуса. Почти одновременно — шея слева и запястье левой руки… Он пытался вырваться, но женщины были сильны нечеловечески. Вот они обе присосались… Сразу стало холодно в затылке. И боль! Какая острая боль! Словно все сосуды в теле разом натянулись до предела… Первой отшатнулась блондинка. Застонала, согнулась пополам и изо рта у нее хлынула черная кровь. Затем брюнетка выпустила его руку и с воем покатилась по полу. Ноги не держали Гарри — он упал. И, лежа, смотрел, как корчится черноволосая вампирица. — Мертвый… Мертвый! — прохрипела блондинка. Брюнетка только стонала, сжимая ладонями собственное горло. — Мертвая кровь, — совсем уж неслышно прошелестела блондинка. И выскользнула сквозь трухлявую дверь. Правда, отверстие в двери было слишком маленьким, чтобы туда могла протиснуться взрослая женщина… Но, видимо, для кровососущих это не могло быть серьезной преградой. Брюнетка незамедлительно последовала за подругой — не поднимаясь с пола, но так стремительно и гибко, словно змея. Голубая змея. Где-то вдали, в сплошной темноте коридора растаял последний болезненный стон… Не рождавший эха! А на том месте, где брюнетка только что билась в судорогах, остался лежать ее черепаховый гребень. Глава XVI Последнее торжество Вилли Преследовать сбежавших мальчишек сочли неразумным. Поиски отложили до утра, справедливо решив, что никуда эти двое не денутся. Мальчишки действительно не делись никуда, только вот к утру пропали еще трое солдат, среди которых оказался и исцарапанный Клаус Крюзер. Сей факт заставил многих пересмотреть свое мнение о том, что вампиры предпочитают красивых жертв, и что уродливым суждено остаться в живых или уж, по крайней мере, среди последних оставшихся в живых. Герберт Плагенс не столько переживал о гибели товарища, сколько был растерян и напуган тем фактом, что Клаус пропал прямо у него из-под носа, а он и не заметил ничего! Совсем ничего! Они стояли на посту у покоев генерала Хофера, Герберт с одной стороны от двери, Клаус — с другой. Однажды Герберт обернулся и увидел, что Крюзера не посту уже нет. Позвал его, но ответа не получил. — Мы беззащитны перед этими тварями! — рычал он, мечась по казарме, — И никто не защитит нас от них, кроме нас самих! Плевал я на приказы, пора покончить с упырями, пока они не покончили с нами! Надо найти их гробы и поотрубать, к черту, всем головы! Кто со мной? Воцарилось тягостное молчание. Плагенс был прав. Кругом прав. Вместо того, чтобы придерживаться правил и питаться исключительно выделенными для них жертвами, вампиры почему-то переключились на солдат. Мало им что ли детишек? Может быть не по штуке надо их выводить, а по двое или по трое? Теперь уже поздно… Дети больше не поступают, в подвале осталось всего двое мальчишек, да и начальство, похоже, пребывает в растерянности. Если уж доктор Гисслер не смог уберечь от вампиров свою собственную внучку, значит не контролирует ситуацию вообще. Значит сам не знает, как применить полученные знания и заставить вампиров подчиняться. Не может ничего! И выходит, что он такая же жертва, как и дети, как и солдаты, как и все в этом замке! — Я с тобой, — подал голос первым Петер Уве, — Нам уже нечего терять. Тех, кто решил спасаться по мере собственных сил и тех, кто все еще не решался нарушить присягу оказалось примерно поровну. Между собой договорились так: одни будут заниматься обычной работой, другие займутся поисками упырей, однако последовавшее на утреннем смотре событие изменило сложившиеся планы… или, по крайней мере, отложило их на какое-то время. Сам доктор Гисслер обратился к солдатам с речью, в которой помимо обычной чепухи о служении Рейху, было заявление о том, что один из мальчишек, тот которому удалось сбежать в день, когда сошедшая с ума девчонка покалечила Клауса Крюзера, каким-то образом остался жив. Поведав о событиях минувшей ночи, доктор Гисслер предположил, что мальчишка нашел в развалинах или узнал что-то такое, что помогает ему беречься от вампиров и даже более того — повергать их в бегство. Таким образом, если получится найти его и допросить, оных вампиров удастся подчинить себе очень быстро. Странно все это было, но чем черт не шутит, а вдруг и правда что-то такое, с помощью чего в стародавние времена какие-то люди одолели вампиров и заперли в гробах, оставалось спрятанным в замке, и мальчишка это что-то нашел?.. Не выжил бы он иначе в развалинах, никак не выжил бы! Если уж вооруженным и подготовленным солдатам не удается уберечься, то уж ему-то, маленькому, жалкому и слабому это было бы точно не под силу, не попадись ему в руки… что-то… Таким образом, Димку собирались искать со всей серьезностью и ответственностью, и не только потому, что таков был приказ — в мальчишке увидели шанс на собственное спасение. …Не нравился Герберту Плагенсу его новый напарник, совсем не нравился. И раньше-то был он какой-то не такой, а теперь и вовсе… Молчаливым стал, задумчивым, и глаза всегда какие-то — никакие. И оживился он подозрительно и странно, когда был получен приказ обыскивать развалины, глаза засветились, превратились из никаких — в сумасшедшие. Герберт Плагенс не был аналитиком и не склонен был делать выводов из увиденного, и все равно он насторожился, глядя на вдохновенное лицо Вильфреда Бекера, в его потемневшие из-за слишком расширившихся зрачков глаза. Разрушенная часть замка, судя по сохранившимся планам, была еще обширнее, чем жилая, и еще где-то под развалинами, по слухам, располагался то ли очень большой и сложно разветвленный подвал, то ли даже подземный ход, выводящий куда-то в лес. Вот эти подземные части более всего и вызывали опасения, скорее всего, вся возможная нечисть пряталась где-то там. На поиски мальчишки отправили далеко не всех солдат, которыми располагали. Всего-то человек десять, решив, что и этого будет вполне достаточно. Остальные остались охранять ученых и генерала — можно подумать, была от этой охраны какая-то польза! Петер Уве был не прав, когда счел Вильфреда перепуганным до смерти, шарахающимся от собственной тени, и мертвецом уже при жизни. Так было. И вместе с тем, было совсем не так… Просто в отличие от Петера Уве, Вильфред никому не рассказывал о том, что случилось с ним однажды, когда он стоял на посту у замковых ворот, о том, что вдруг переменило его так сильно. До того он будто бы спал или бесцельно блуждал в плотном тумане, и вдруг — он проснулся, вышел на свет, в мир где краски ярче, звуки чище, а мысли правильны и просты. …Темноволосая красавица возникла из ниоткуда, соткалась из воздуха, и Вильфред вздрогнул от неожиданности, увидев прямо перед собой бледное личико с правильными милыми чертами, большие черные глаза, светящиеся любопытством и удивлением. Ничем больше. В ней не было ничего от чудовища, а между тем Вильфред знал, что это она смотрела на него горящими глазами той памятной ночью. — Да, это была я, — произнесла она, прочтя его мысли и добавила удивленно, — Как странно, почему ты не послушался приказа?.. Твой напарник послушался, а ты нет… Вильфред посмотрел налево и увидел, что Эрик Вейсмер, его обычный напарник и почти даже приятель, в самом деле как-то неестественно застыл, как будто уснул с открытыми глазами. — Что с тобой такое?.. Хотелось бы знать… Она протянула руку, коснулась его щеки холодными тоненькими пальчиками, заглянула в глаза. Вильфреду и правда почему-то совсем не было страшно. Как будто что-то сломалось в нем или перегорело. Когда? Он точно не знал, когда… Он вообще не знал, что ЭТО с ним случилось, до того мгновения, когда вампирица предстала перед ним, и он ее не испугался, как будто она и впрямь была просто милой девушкой… самой обыкновенной девушкой… И ведь не то, чтобы он был уверен, что она не тронет его, сосем напротив — но почему-то ему было все равно. Вильфред был свободен. От всех и вся, от самого себя, от прошлого, от будущего, от памяти, от желаний, от навязанных ему правил и условностей. — Когда страх вырастает до бесконечности, он пожирает сам себя, сказал Вильфред и улыбнулся вампирице, — Ты даже не представляешь себе, милая, как это здорово, когда от него не остается ничего. — О-о да, — протянула она, как будто что-то вдруг поняла, получше заглянув в потемневшие глаза солдата, — Я не трону тебя… Пожалуй, лучше не стоит… Я выпью его, хорошо? Она рассмеялась звонко, как колокольчик, кивнула в сторону по-прежнему изображавшего статую Эрика Вейсмера. Вильфреду было совсем не жаль Эрика, почему-то даже напротив, ему приятно было видеть его смерть. Почему бы? Как странно… Вампирица позволила ему лицезреть свою трапезу, после, облизнув раскрасневшиеся губки, посмотрела на Вильфреда лукаво и попросила: — Помоги отнести его к остальным. Он такой тяжелый, боюсь мне с ним не справиться… Вильфред довольно легко поднял обмякшее тело, пошел вслед за красавицей, которая казалось не шла, а скользила по воздуху, то и дело оглядываясь, словно боясь, что он отстанет от нее по дороге. Они шли какими-то коридорами, спускались куда-то, где было сыро и холодно, но Вильфред не чувствовал ни сырости, ни холода. И тяжести довольно грузного тела он тоже не чувствовал. А еще он видел в темноте. В кромешной тьме, куда не попадало ни единого лучика света, он видел каждый камешек, каждую трещинку на камешке, мокриц, пауков и мышей лучше, чем он смог бы разглядеть их при ярком солнечном свете. Вильфред вполне осознавал, что все это странно, но над природой этой странности размышлять не хотел. Скучно это было и ненужно… Теперь уже совсем ненужно. В тот первый раз мертвецов в подвале было еще совсем немного, всего пять или шесть… Но с каждой ночью их становилось все больше, и они уже, признаться, начинали попахивать, несмотря на то, что в подвале было довольно прохладно. Однажды, спустившись в подвал с очередным телом на руках, Вильфред почувствовал, что он и Рита на сей раз здесь не одни. Он вскинул голову, посмотрел безошибочно туда, где тьма была особенно густой, поймал, устремленный на него таинственно мерцающий рубиновым взгляд. — Я привела его, Хозяин, — сказала Рита, — Я сама его нашла… Это ведь он, в самом деле он? — Может быть… — согласился Хозяин, выступая из темноты, приближаясь к Вильфреду, заглядывая ему в глаза, — А может быть и нет… — Я — кто? — спросил Вильфред, с удивлением внимая странным словам о неком внезапно открывшимся для него предназначении. — Жертва. — сказал Хозяин, — Рожденный человеком и воспитанный вампирами для служения себе. — Я узнал, кто такие вампиры и поверил в них, только когда оказался здесь. — Знаю. Но ведь в жизни порой случаются очень странные вещи. Правда, Вилли? — Правда, — согласился Вильфред, — И эта правда состоит в том, что я не чувствую себя жертвой… Больше не чувствую. Совсем. — Если останешься с нами, будешь живым человеком и вместе с тем, одним из нас. Ты будешь самым сильным из живущих. — И вашей жертвой? — Слугой. Наше время в этом замке кончается, пора переселяться в другое место, ты должен будешь помочь нам в этом. — Я вправе отказаться. У меня ведь есть пока еще… свобода воли? — Да есть… Но подумай прежде чем отказываться, потому что в таком случае ты умрешь. У тебя есть теперь связь со мной, есть возможность в любой момент знать, где я нахожусь. Я не позволю тебе жить с этим знанием. Вильфред не мучился сомнениями и раздумывать ему было не над чем. — Я прошу у вас несколько дней, — проговорил он, — Обещаю не пытаться уйти из замка живым. — Вильфред! — воскликнула Рита, — Ты не понимаешь. У тебя есть возможность… — Молчи! — приказал ей Хозяин, — Чтобы покинуть свой путь и пойти другим, должны быть существенные причины. Очень существенные… А добро, как и зло, не отпускает своих пленников. Понятие свободы иллюзорно — что толку говорить о ней, если знаешь, что никогда не сможешь пойти вопреки своей сути? Вильфред тогда не особенно понял его слова, да и не задумывался над ними, если честно. А было в них, наверное, некое рациональное зерно. То, что именно они с Плагенсом обнаружат спрятавшихся в развалинах мальчишек, не оставляло у Вильфреда никаких сомнений, у него то ли дар предвидения открылся, то ли он просто чувствовал, где надо искать — шел самой правильной и короткой дорогой, ориентируясь то ли по далекому перестуку двух маленьких сердец, то ли по спокойному сонному дыханию, а может быть по теплу или запаху. Вильфред не задумывался над тем, что его ведет. Что-то вело… и какое имело значение, что именно. Плагенс шел вслед за ним с фонариком, спотыкался на каждом шагу и поминутно матерился. Грузная, неповоротливая туша… — Черт, Бекер, я не успеваю за тобой! Куда ты несешься?! Надо по сторонам смотреть, а не мчаться как угорелый! — Ты хочешь найти мальчишек первым? — спрашивал Вильфред, — Надо поторопиться, чтобы успеть, а то ведь кто-нибудь нас опередит… Это будет скверно, правда Герберт? — Да пошел ты в задницу, — ворчал Плагенс, — Рехнулся ты что ли? Он не стал бы задавать подобных вопросов, если бы видел лицо своего напарника, он многое бы понял тогда сам… Вампир был прав, Вильфред действительно чувствовал себя сейчас самым могущественным из живых, если и не всей земле, то уж в этом замке точно. Он не стал физически сильнее, он не обрел сверхъестественных возможностей — разве что только способность видеть в темноте — переполнявшая его Сила была другой, и Вильфред думал, что она не пришла извне, а всегда жила в нем, с самого рождения, только почему-то не желала просыпаться. Должно быть времени своего ждала… Вильфред внезапно замедлил шаг и огляделся. Сопение стало вдруг таким отчетливым, как будто мальчишки спали в шаге от него… Вот кто-то из них пошевелился, перевернулся на другой бок — на мгновение сбилось ровное дыхание и восстановилось снова. Должно быть, они считали свое убежище надежным, а может быть просто не верили, что солдаты рискнут обыскивать развалины, или просто очень устали и слишком сильно хотели спать… Их было видно даже без особых способностей Вильфреда — невооруженным взглядом. Куча камней, закрывающая узкий дверной проем смотрелась очень уж искусственно для образовавшейся в результате обвала, слишком ровно лежали камни, слишком целыми казались потолок и окружающие стены, а оставленный между камнями проход так и просил, чтобы в него заглянули. Яркий луч мощного фонаря метнулся от стены к стене и Герберт Плагенс радостно взвыл. Луч фонаря выхватил из темноты узкий проход между камнями, метнулся в глубину и осветил две маленьких фигурки, свернувшихся на тонком армейском матрасе, под сереньким одеялом. Мальчишки встрепенулись от ударившего в лицо яркого света, повскакивали, ничего не понимая спросонья, ослепли и заметались в панике, ударяясь о стены, и друг о друга. Послышался грохот повалившихся банок, испуганный сдавленный крик, а потом все затихло. Они проснулись окончательно, они поняли, что происходит. Бледные и перекошенными от ужаса ртами, они смотрели на свет, не видели за ним ничего, но знали, все знали… — А ну вылезайте, гаденыши, — скомандовал Плагенс, — Быстро, а то хуже будет! Мальчишки не шевелились, они превратились в каменные изваяния. — Ну! — зарычал Плагенс и передернул затвор, — Перестреляю, мать вашу! Мальчишки дернулись, стукнулись головами, и медленно полезли из укрытия. Плагенс схватил за шиворот одного, и как котенка сунул в руки Вильфреду, потом вытащил другого. — Ха! И правда нашли! — шумно радовался он, — Ну ты молодец, Бекер! Черт! Как ты угадал-то?! Если бы не ты, их бы, наверняка, до вечера искали! — Может быть… — задумчиво проговорил Вильфред, — А может быть и нет. Он смотрел на Плагенса, а видел своего отца, смотрел на повисшего в его руках мальчишку, а видел себя. У отца был точно такой же взгляд, как сейчас у Плагенса, а у мальчишки… Неужели у Вилли когда-то были такие же глаза? Глаза крохотного щенка, которого держит над омутом безжалостная сильная рука. Безжалостная… Сильная… Рука человека, который и не задумывался никогда над тем, что может быть поступает неправильно. — Идем, Бекер! — Плагенс поудобнее перехватил мальчишку, так, чтобы тот не смог вырваться и убежать, — Что стал, как вкопанный?! — Посмотри на меня, Герберт, — попросил Вильфред, — Мне не хотелось бы стрелять тебе в затылок. — Что?.. Плагенсу показалось, что он не расслышал. Он замер и стоял некоторое время, оторопело хлопая глазами, потом обернулся. — Я не… Нет, он понял, он все понял, когда увидел направленное ему в лицо дуло пистолета. Он не хотел понимать! — Ты что?.. — Герберт, тебе никогда не говорили, что нельзя мучить детей? Дети вырастают, а взрослые стареют. Роли могут и поменяться, правда ведь? Герберт разинул рот, но не успел ничего сказать. Выстрел оглушил всех, слишком громким было эхо в содрогнувшихся, словно от испуга, старинных стенах; где-то посыпались камни, должно быть, добавив к развалинам еще одну живописную деталь. Плагенс получил пулю в лоб. Аккуратно по центру. Несколько мгновений он еще стоял, глядя на Вильфреда со все возрастающим удивлением, а потом упал тяжело, как мешок с цементом, при этом не переставая прижимать к себе зажмурившегося, словно ждавшего выстрела в себя, мальчишку. Вильфред отпустил своего, (прислонил к стене, но тот все равно сполз на пол), помог мальчишке выбраться из объятий мертвеца. — Тебя как зовут? — Мих… Мих… Мойше. — А этого? — Дима. — Вам надо бежать из замка, Мойше. Я проведу вас к подземному ходу, который выведет вас в лес. Бегите как можно дальше, понял? Мойше кивнул. — А вы? Вас теперь… — Я не могу с вами… К сожалению, не могу… Да и потом, у меня еще есть дела в замке. …Второе дыхание открылось нежданно-негаданно, может быть из-за шока, который выплеснул в кровь невиданную доселе юным организмам порцию адреналина, и мальчишки неслись по коридорам так быстро и так бесшумно, как им уже, должно быть, не повторить. Димка сжимал в руке пистолет Герберта Плагенса, Мойше тащил тяжеленный, но почему-то казавшийся ему сейчас почти невесомым — автомат. Вильфред проводил их до того места, откуда начинался подземный ход. Два раза по дороге ему приходилось стрелять, и оба раза он не промахивался правда второй выстрел все-таки не был особенно удачным, пуля попала противнику в живот, и не убила сразу, тот даже пытался стрелять, осыпав осколками выбитых кирпичей и запорошив пылью удирающих мальчишек. — Дальше сами, — с трудом переводя дыхание произнес Вильфред, останавливаясь на перепутье между широким коридором, который вел прямо и прямо, и узеньким, который вел в комнату с трупами. — Вам туда, — указал он в сторону широкого коридора, — Не попадитесь… И не бойтесь стрелять… Только друг в друга не застрелите… Он повернулся и побежал обратно, а Мойше с Димкой остались стоять, глядя ему вслед. У Вильфреда была еще одно дело, которое он собирался завершить до того, как выполнить данное вампиру обещание. В замке оставались еще двое мальчишек, которые должны быть еще живыми — с утра еще были живыми. Необходимо освободить их из подвала и отвести к подземному ходу, а уж потом тогда!.. При входе в жилую половину замка, Вильфред остановился, восстановил дыхание и поправил форму. Кругом было тихо, то ли не слышал никто выстрелов, то ли им не придали значения — решили, что солдатам вздумалось поразвлечься, устроив охоту на удирающих от них мальчишек. Вильфред шел неспеша, отвечая на чьи-то вопросы, кому-то отдавая честь. Он якобы шел с донесением к генералу Хоферу, но по пути вдруг свернул налево, вместо того, чтобы идти прямо, и спустился к бывшему винному погребу. Сердце замерло и забилось сильнее — у погреба не было охраны. Вильфред прибавил шагу, почти добежал до двери и с силой рванул на себя тяжелую дверь. Дверь отворилась. Погреб был пуст. По-прежнему вдоль стен стояли двухэтажные солдатские кровати, аккуратно застеленные и смятые, валялись детские вещи… Но детей не было… Никого. — Ты что здесь делаешь? — услышал Вильфред и резко обернулся. У него за спиной стоял один из солдат, смотрел удивленно, но без настороженности или страха. Как же его?.. — Вольфганг… — Вильфред устало улыбнулся, смахнул со лба капельки пота, — Я увидел — охраны нет. Подумал, не случилось ли чего… Где дети?.. — За ними пришел Курт фон дер Вьезе. Увел куда-то обоих. Сказал, что они понадобились Гисслеру. А ты почему не на развалинах? Нашли уже что ли мальчишек? Вильфред не отвечал. В ушах его звенело, а в груди разливалось что-то густое, черное… разжигающее внутри тяжелую, глухую ярость. …В ушах звенело так сильно, что он не слышал ни окликов, ни удивленных вопросов, он шел туда, куда вела его ярость. Нужно было слушаться ее, иначе она грозила затопить, раздавить, уничтожить. Поднимаясь по крутым ступеням на первый этаж замка, Вильфред снял с плеча автомат. Окружающие были заняты своими делами и никто не обратил внимания на солдата с автоматом, а потому никто и не пытался его остановить. Вильфред заглянул в лабораторию доктора Гисслера, но та оказалась пуста, где находились его апартаменты он не знал, да и понимал, что нет у него времени на поиски, поэтому направился в кабинет генерала Хофера. И здесь его, наконец, ждала удача. У дверей стояли двое солдат, которых Вильфреду пришлось расстрелять, иначе они просто не впустили бы его к генералу. А Хофер встретил его выстрелом в упор, благоразумно решив не выяснять, кто и зачем стреляет в коридоре, а потом вламывается к нему без стука. Пуля ударила Вильфреда в грудь и отшвырнула к стене, но он пока еще не чувствовал ни боли, ни слабости. Он видел перекошенное лицо генерала, направленный на него пистолет, он уже понимал, что убит, но понимал так же и то, что Сила еще не покинула его. Вильфред поднял автомат и, прежде чем еще одна пуля выбила ему затылок, выпустил в генерала Хофера короткую очередь. И попал. Глава XVII Визиты ангела смерти Дни и ночи слились для Лизе-Лотты воедино. Впрочем, теперь для нее вовсе исчезли понятия «день» и «ночь». Она забыла о том, что это такое. Она вообще многое забыла… Почти все. Она лежала в гробу, куда ее положил возлюбленный. Лежала послушно, терпеливо. Иногда спала — но без снов. Но большую часть времени просто ждала. Ждала, когда замки на гробу щелкнут и любимый выпустит ее ненадолго, чтобы покормить и приласкать. Все ее существование сосредоточилось теперь на трех явлениях: темнота ожидания, сияние его лица во тьме — и горячая, сытная сладость крови. Лежа в гробу, она замерзала. Но, напившись крови, согревалась и начинала радоваться жизни. Тогда возлюбленный обнимал и целовал ее, и ласкал, и шептал всякие чудесные слова… Вроде того — как стала она красива и как жаль, что теперь она не сможет увидеть себя в зеркале. Или — как он боялся потерять ее, когда безумный доктор чуть было ее не разрезал, и какое счастье, что его все-таки удалось остановить. Лизе-Лотта не знала, кто такой этот безумный доктор, но страшилась его, льнула к возлюбленному. А он говорил, что она может называть его «Раду», так его назвали когда-то, когда он был человеком, хотя теперь его называют «Хозяин» или «Граф»… Но она может называть его «Раду», ему это будет даже приятно, потому что он любит ее, он наконец-то снова любит, и ее он не потеряет так глупо, как потерял Эужению или Кончиту. Несмотря на то, что ожидание прихода любимого занимало большую часть ее времени, именно в этот период своей новой жизни Лизе-Лотта была счастливее всего. Потому что она НЕ ПОМНИЛА. Ничего не помнила. Воспоминания начали возвращаться после той ночи — она узнала, что это случилось именно ночью, ведь только ночью вампиры встают из гробов и им позволено охотиться! — после той ночи, когда возлюбленный Раду пришел к ней не один. С ним был молодой мужчина в странной серо-зеленой одежде. Этот мужчина до полусмерти испугал Лизе-Лотту… Потом она поняла: она испугалась его, потому что на нем была форма немецкого солдата. Но еще очень долго пришлось вспоминать, почему же она так боится немецких солдат! Впрочем, этот солдат вел себя тихо и скромно. Просто стоял, тупо глядя перед собой словно бы невидящими глазами. Это потом Лизе-Лотта осознала, что обрела способность видеть в кромешной темноте. А у солдата этой способности не было. Раду поднял ее из гроба, поцеловал, долго смотрел ей в лицо, нежно поглаживая кончиками пальцев ее лоб и щеки. Лизе-Лотта отвечала ему обожающим взглядом. В нем сосредоточился весь ее мир! В нем одном! Ей казалось, что она могла бы стоять так целую вечность, не отрывая взгляда от его лица… Но он заговорил — тихо и грустно — заговорил не разжимая губ, его голос ласково звучал в ее мозгу: — Как бы я хотел, чтобы все оставалось так, без изменений, чтобы длилось целую вечность, чтобы ты оставалась такой же… Моим птенцом-несмышленышем. А я кормил бы тебя своей кровью. Это так сладко кормить тебя! Но дольше тянуть с этим нельзя. Я и так слишком долго держал тебя… Я нарушил все мыслимые законы нашего клана. Я должен научить тебя охотиться самостоятельно. Чтобы ты могла выжить — если погибну я. Такая, как сейчас, ты беспомощна. Ты мила мне этой беспомощностью… И тем, что ничего не помнишь. Ничего не знаешь, кроме меня, моей любви и моей крови. Но придется вывести тебя в мир. Сегодня я буду учить тебя пить кровь у того, кто не хочет сам отверзнуть для тебя свои вены. Потом научу завлекать и нападать. Это легко. Ты все это уже умеешь. Просто надо приобрести опыт. Мне жаль лишь, что начиная с сегодняшней ночи ты начнешь вспоминать… И уже не будешь настолько моя, полностью моя! — Я всегда буду полностью твоя… — Нет. Но я счастлив уже тем, что у нас с тобой было. Вот, посмотри на этого парня. Я кормил тебя кровью из вены на руке. Но чаще всего мы прокусываем шею слева. Там находится самая большая артерия, с кровью свежей и пьянящей, как лучшее вино… — Что такое вино? — Ты вспомнишь. Ты все со временем вспомнишь. А теперь послушай меня внимательно. Артерия на шее находится несколько глубже, чем вена на руке. Так что давай начнем с его руки. Мне жаль, что это — мужчина, не очень-то опрятный мужчина с грубой кожей. Я бы предпочел привести для тебя кого-нибудь более нежного, тонкокожего… Мальчика или девочку. Но, когда ты все вспомнишь, тебе не понравится, что я заставил тебя пить детскую кровь, когда ты не сознавала себя. Тебя это огорчит. А я не хочу огорчать тебя чем бы то ни было. Подойди сюда… Лизе-Лотта послушно подошла. Парень все так же смотрел перед собой неподвижным взглядом. Раду взял его за руку, распорол ногтем рукав и поднес запястье ко рту. — Смотри! Губы Раду раздвинулись, из десен поверх ряда зубов появились два длинных и острых клыка, чуть загнутых на концах. Клыки выросли и удлинились так, что Раду вряд ли смог бы закрыть сейчас рот… Но Лизе-Лотте это не показалось уродливым или страшным. Все, что имело отношение к Раду, казалось ей прекрасным! Раду вонзил клыки в запястье парня. Тот даже не дрогнул. Раду прилепился губами к коже и принялся сосать. Потом оторвался, быстро лизнул ранки — и они затянулись. — Вот как надо. Аккуратно. Чтобы ни единой капли не пропало. Пить можно, только пока у него бьется сердце. Мертвая кровь нам вредит. От нее мы становимся неподвижными и беззащитными. В крайнем случае, можно пить кровь животных, но от нее мы тупеем… Что тоже ведет к беззащитности. Я знаю, со временем у тебя возникнет вопрос: обязательно ли нам пить именно человеческую кровь. Я лучше отвечу тебе на этот вопрос сейчас. Запомни: нам нужна человеческая кровь. Именно человеческая. Чтобы не страдать от голода, можно пить кровь животных. Но только в самом крайнем случае. Если твое тело ослабло. И тут же, как только ты обретешь силы, отправляйся на поиск человеческой крови. Только она дает нам полноценную жизнь. И запомни самое главное: никогда, ни при каких обстоятельствах не пей мертвую кровь! А теперь попробуй сама. С другой его рукой. Лизе-Лотта послушно схватила вторую руку парня, разорвала рукав, нетерпеливо провела языком по выступившим клыкам — и впилась в кожу. Рот сразу заполнился кровью — чудесной, горячей, сладко-соленой кровью — и Лизе-Лотта застонала от наслаждения, потому что давно уже была голодна и холод разливался по всему ее телу, а в это крови был огонь… Но очень быстро она поняла, что крови очень мало! Она растекается по языку, доставляя приятные ощущения — но не заполняет рот и горло горячим упругим потоком, как это было, когда Лизе-Лотта пила кровь Раду! Лизе-Лотта удивленно воззрилась на своего возлюбленного. — Ты не прокусила вену, — подсказал он. Лизе-Лотта вытащила клыки и вонзила вновь, потом еще раз, и еще… Пока горячая бархатистая влага не хлынула ей в рот! Заурчав, она присосалась к коже, но все-таки чувствовала, как тоненькие струйки утекают из-под губ… Лизе-Лотта чуть было не заплакала от разочарования и жадности: ей хотелось всю его кровь, всю!!! — Хватит. Прекрати! — скомандовал Раду. Лизе-Лотта с недовольным ворчанием отпустила руку солдата. Она была еще так голодна! Жалкая порция крови не утолила, а только разожгла ее голод! Но ей даже в голову не приходило — ослушаться Раду. — Ты забыла лизнуть, — терпеливо напомнил Раду. Лизе-Лотта снова схватила руку и провела языком по запястью, с наслаждением ощущая вкус крови… Ранки затянулись. — Теперь — шея. Рот открываешь шире, головы запрокидываешь, ему голову тоже отгибаешь вправо, только не сильно, чтобы не сломать ему шею… Лизе-Лотта подпрыгнула на цапочках — солдат был слишком высоким, она не дотягивалась до его горла! Раду беззвучно рассмеялся. — Поставь его на колени. Просто мысленно прикажи — и все… Лизе-Лотта приказала, подвывая от нетерпения. Солдат рухнул на колени. Лизе-Лотта аккуратно отклонила его голову, открыла рот, запрокинулась и с силой ударила клыками! На этот раз все получилось сразу, хотя артерия действительно была очень глубоко. Кровь хлынула ей в рот с такой силой, что Лизе-Лотта даже отпрянула — она не ожидала такого! — и чуть-чуть порвала ему зубами кожу. Но через миг — присосалась, приноровилась, и пила размеренными, большими глотками… Пила, пила, пила… Пока не почувствовала, что сердце, бившееся все скорее, затрепетало судорожной синкоппой. Тогда она оторвалась и взглянула на Раду, ища подтверждения правильности своих действий. Раду с ободряющей улыбкой кивнул ей. — Молодец, ты умница, все сделала правильно. Теперь ложись и подреми. После первого раза сон всегда долгий и глубокий. А я пока унесу его. Раду поцеловал Лизе-Лотту в губы, подхватил на руки и положил в гроб. Но не только не запер на замок — даже крышку опускать не стал! Лизе-Лотта видела, как он взвалил тело солдата на плечо и понес его прочь. Она проводила его удивленным взглядом. И почувствовала, как неудержимо клонит ее в сон. И она заснула — едва успела уронить на гроб крышку… На этот раз ей снились сны. Разрозненные обрывки события. Картины. Лица. Какие-то диалоги… Она не все понимала. Но все запомнила, потому что все это имело какое-то отношение к ней. Она вспомнила, что ее зовут Лизе-Лотта Гисслер. Что она боится — боялась? — своего деда, безумного доктора, который находится в этом замке… Но этот замок — не их дом. Их дом далеко. А дед убил ее папу и маму. Она видела, как он их убил! И еще, кажется, у нее был муж… Но муж представал перед ней в трех лицах. То высоким, тонким, синеглазым юношей с породистым лицом и светло-русыми волосами. То худощавым смуглым брюнетом с добрыми полными губами и теплыми карими глазами. То — очень молодым и очень красивым, атлетически сложенным блондином… И всех троих затмевал ее возлюбленный Раду! Еще у нее был ребенок. Худенький чернокудрый мальчик. Она его любила. Она не должна пить его кровь, не должна позволять другим сделать с ним это… Она должна его защищать! Еще во сне и в воспоминаниях присутствовала женщина. Красивая женщина с рыжими волосами. И эта женщина — ее враг! Эта женщина хотела вреда ее мальчику. Она должна быть наказана… И еще один враг вспоминался, лютый, жестокий враг, чью кровь она мечтала пить еще тогда, когда не была вампиром и не имела клыков… Отчего-то у этого врага был облик белокурого юноши, которого Лизе-Лотта сначала вспомнила, как одного из своих мужей. И все это было так странно… Но не причинило ей ни малейшей боли. Зря Раду тревожился — Лизе-Лотте стало даже как-то спокойнее после того, как она все это вспомнила! Она почувствовала себя защищенной в своем новом состоянии. Проснувшись, она еще долго лежала в уютной темноте гроба. И, хотя гроб не был заперт, ей совершенно не хотелось выходить. Она хотела дождаться Раду. Она ждала его. Но Раду отчего-то долго не шел… И в конце концов Лизе-Лотта соскучилась так вот бездеятельно лежать. В ней пробудилось любопытство. Захотелось узнать — больше! К тому же где-то в глубине тела зашевелился голод, запустил ледяные щупальца под сердце… Лизе-Лотта знала, что холод быстро растечется по всему телу, а голод сделается невыносимым. А ведь Раду научил ее охотиться! Наверное, он будет доволен, если она сама найдет себе еду… Возможно даже, он и вовсе сегодня не придет, уверенный, что Лизе-Лотта может сама о себе позаботиться? И тогда она встала. С изумлением ощупала себя — одежда была какая-то непривычная! Темно-гранатовое бархатное платье с завышенной талией и квадратным вырезом на груди. Под платьем — длинная рубашка из очень тонкого полотна. Вырез рубашки обшит кружевом, кружевная кромка выступает над вырезом платья. Странные плоские туфли из бархата того же цвета. И чулки телесного цвета до колен, под коленями перехваченные очень красивыми подвязками! И больше никакого белья. Совсем. А волосы? Что-то случилось с ее волосами! Они отросли и стали такими пышными! Лизе-Лотта пожалела о том, что не может увидеть себя в зеркале. И вспомнила, как сожалел об этом Раду. Лизе-Лотта пошла по коридору. Потом свернула. Новый коридор упирался в лестницу. Она поднялась, прошла по какому-то темному залу, потом снова по лестнице — и вышла на открытую галерею! Стояла ночь. Небо напоминало прилавок ювелира: черный бархат, усеянный многоцветьем камней. Прежде звезды не казались ей такими огромными — и разноцветными! Прежде все звезды были или белыми, или золотистыми. А сейчас — белые, золотые, голубые, розовые, красные! — они испускали длинные, трепещущие лучи, сливающиеся в широкую радугу… Ночная радуга! Прежде Лизе-Лотта и представить себе не могла, что такое бывает. А как одуряюще-сильно благоухали в ту ночь цветы! Лизе-Лотте показалось, что она может различить в этом ночном букете каждый аромат, вычленить и определить каждую травинку… Она не знала их названий — но действительно чувствовала каждое растение в саду, в лесу и на далеком лугу. Стрекотали сверчки. Посвистывали ночные птицы. Что-то шуршало в траве… Слух Лизе-Лотты тоже удивительным образом обострился! Она замерла, с наслаждением любуясь звездной радугой, слушая симфонию ночных звуков, вдыхая аромат ночного воздуха… И только сейчас поняла, что не дышит. Уже давно не дышит. Она даже разучилась дышать так, как дышала раньше — четь ли не каждый миг совершая вдох или выдох… Теперь она вдыхала и выдыхала, чтобы почувствовать запахи. И только. Но это ничуть не огорчило и не напугало ее. В этом была даже некая приятность. Как и в том, что сердце ее не билось и шум крови в ушах не заглушал другие звуки… Стук десятков сердец, укрытых за замковыми стенами! Лизе-Лотта облизнула выступившие клыки и пошла в направлении самого близкого стука. Это был солдат. Молодой, сильный мужчина с некрасивым и грубым лицом типичного немецкого крестьянина. От него пахло оружейной смазкой и ваксой, которой он начищал свои сапоги. Слегка — но мерзко — пахло потом. И горячим гуляшем, который он съел на ужин. И еще от него пахло кровью… Горячей, молодой кровью, так сильно пульсировавшей под его грубой, обветренной кожей! Лизе-Лотта еще раз облизнула выступившие клыки. Как ей напасть на него? Он выглядит таким сильным… Но она уже знала, что вампир — даже такой хрупкий, как она, — сильнее любого человека. Броситься ему на спину и впиться в шею? Он не сможет отцепить ее, если она присосется… Но, возможно, он будет кричать. Или отбиваться — и тогда шум привлечет других. А если их будет много… Кто знает, возможно, они сообща могут причинить ей какой-либо вред? Лизе-Лотта не знала точно, могут ли люди убивать вампиров. Но проверять на собственном опыте не хотелось. Однако голод, ледяными струйками растекавшийся по телу, буквально выжигал ее изнутри! И лишал последних остатков рассудительности. Она должна попробовать крови этого солдата… Должна высосать его, как сочный, созревший плод! Если она прямо сейчас же не погрузит клыки в его шею — она умрет, умрет по-настоящему, сгорит в холодном пламени, так терзающем ее! И тут ей вспомнился смех Раду — его таинственный беззвучный смех. И слова: «Поставь его на колени. Просто мысленно прикажи — и все…» Пристально глядя в спину солдату, Лизе-Лотта собрала все силы — и приказала! Такого эффекта она не ожидала… Солдат дернулся, словно от удара током. Затем выпрямился, напрягся, как натянутая струна. Медленно повернулся. Медленно опустился на колени. И запрокинул голову, открывая горло… Глаза его были пусты и бессмысленны как у того, другого солдата, которого Раду приводил к ней в подземелье! Лизе-Лотта неспеша подошла к нему. Провела ладонью по рыжеватым волосам, по шершавой коже щеки. Постояла, наслаждаясь своею властью, жадно впитывая аромат его крови, ставший прямо-таки одуряющим. Серебро цепочки пронзительно сверкало на его шее. «Сними серебро!» — беззвучно скомандовала ему Лизе-Лотта. Он покорился — торопливо сорвал цепочку с шеи, с запястий… И тогда она склонилась к нему и вгрызлась в артерию! Кровь горячей струей ударила в небо, заполнила горло, потекла внутрь, туда, к источнику холода, согревая ее… Лизе-Лотта сосала кровь долго, погрузившись в блаженное полузабытье, из которого ее вывел синкопический стук сердца. Это был тревожный звук — и Лизе-Лотта отпрянула. Посмотрела в лицо солдату: он был бледен — смертельно-бледен! — глаза закатились… Лизе-Лотта снова склонилась к его шее. Ранки кровоточили. Как там учил ее Раду? Лизнуть их, чтобы они затянулись… Лизе-Лотта расхохоталась. А потом впилась в шею солдата — и рванула… Она рвала и грызла его шею, как зверь. Кровь стекала ей на обнаженную грудь, на платье, на руки. Она купалась в крови и упивалась кровью. Жаль, в нем осталось не так-то много. Выпустив тело солдата, тяжело и бесформенно рухнувшее на пол, Лизе-Лотта провела по лицу окровавленными ладонями, чувствуя, как кровь впитывается через поры кожи. Это было даже приятнее, чем просто сосать ее! Жаль только — такое красивое платье оказалось безнадежно испорченным. Но она чуть было не забыла о цели своего визита в эту часть замка. Лизе-Лотта поднялась с колен и почувствовала, что сейчас в ее теле столько силы и легкости, что пожелай она — вспорхнет и полетит. Она действительно чуть-чуть приподнялась над ковром, повисла в воздухе… Почти как в детстве, во сне! И как же сладостны были эти сны, когда ей казалось, что она летает! Но сейчас ей не нужно было даже махать руками, чтобы лететь. Только напрячь все силы и почувствовать направление… А направление она знала. Лизе-Лотта парила по коридорам замка. Она направлялась к своему врагу. У его двери на страже стояли два солдата. Но Лизе-Лотта уже знала, что ей надо делать: она приказала — и они заснули. Оба. Заснули стоя, сжимая в руках автоматы. С полуоткрытыми глазами. Сейчас они ничего не видят и ничего не слышат, они абсолютно беззащитны. Лизе-Лотта замерла рядом с ними, переводя взгляд с одного молодого лица на другое. Она чувствовала запах их крови. Но, к сожалению, она уже насытилась. Так что — в другой раз… Когда она будет по-настоящему голодна. А сейчас то, что осталось от ее голода, этот легкий холодок под сердцем — он принадлежит ее врагу! Сегодня она поделится с ним своим голодом… Сегодня, сейчас! Лизе-Лотта замерла у двери, вслушиваясь, как он дышит, как ровно стучит его сердце. Правда, в комнате дышал и стучал сердцем еще кто-то… Но это было уже не важно. Дверь не была заперта. К счастью — потому что Лизе-Лотта чувствовала: перед запертой дверью ее власть кончается. А так — она продолжала наслаждаться своей властью. Белокурый юноша спал, разметавшись на постели. На лбу, на верхней губе и на открытой груди у него сверкали бисеринки пота. Светлые волосы слиплись. На висках уже засохли дорожки от слез. Веки мелко дрожали — он видел сон… Должно быть, не очень хороший сон. Еще одна слеза выкатилась из уголка глаза и сбежала по виску. А рядом с кроватью, в кресле, неловко согнувшись и уронив голову на руки, спала красивая рыжеволосая женщина. Та самая женщина. Враг Лизе-Лотты. Несколько мгновений Лизе-Лотта постояла в размышлении: с кого начать? Ей бы хотелось убить эту женщину. Показать ей свою силу, напиться ее крови — и убить. Но еще сильнее ей хотелось крови юноши… Не убивать его, нет! Просто насладиться его кровью. Почувствовать его беззащитность. Да, пусть поймет, каково это… Пусть теперь он побудет в ее власти! И она приказала женщине не просыпаться. А сама шагнула к кровати. Откуда-то пришла воспоминание: его имя — Курт. И Лизе-Лотта позвала — тихо и нежно, так, чтобы только он мог ее слышать: — Курт! Проснись! Я пришла к тебе! Дрогнули пушистые бронзовые ресницы… И он открыл глаза. Большие, голубые глаза. Такие удивительно яркие — даже сейчас, когда они были затуманены сном. Губы затрепетали и расцвели робкой, счастливой улыбкой. — Фрау Шарлотта? Это вы? Это действительно вы? — Да, милый. Это я. Я пришла к тебе… За тобой, — прошелестела Лизе-Лотта, проводя рукой по его щеке, по горячей шее, по гладкой мускулистой груди. Как стучало его сердце! Он попытался схватить ее руку — и Лизе-Лотта позволила ему, сама взяла его руку в ладони. — Ты так холодна, — прошептал Курт. — Я думал, что больше никогда не увижу тебя… Что ты не вернешься. Я не хотел без тебя жить. И все они думают, что ты умерла… И они боятся тебя теперь. Но я надеялся, что, если ты и придешь к кому-то, то это буду я. Я хотел, чтобы ты пришла ко мне. Ведь я люблю тебя. И я хочу быть там, где ты. Всегда. — Я пришла, — повторила Лизе-Лотта. Она совершенно не помнила, что люди говорят в таких вот ситуациях, и поэтому просто повторяла: — Я пришла. Я пришла за тобой. Сними серебро… Он торопливо рванул с шеи цепочку, затем — остальные, на нем их было еще пять… И вдруг схватил Лизе-Лотту, потянул ее к себе, увлек на постель. Лизе-Лотта подчинилась — из какого-то болезненного любопытства. Его ладони сжали ее грудь, пробежали по спине, словно в поисках застежки, потом скользнули под юбку — она почувствовала жар его рук на своих голых коленках, на нежной коже бедер… И тут ей что-то вспомнилось. Очень смутно — что-то нехорошее. Что-то, чего она предпочла бы не помнить. Капли крови на его перчатке, на рукаве мундира. Мельчайшие капельки — на свежем, румяном лице! Почему ей так больно было вспоминать об этом? Ведь она любит кровь. Она сама сегодня умывалась кровью! Пятна на ее платье еще не влажны! И все-таки — ей было гадко и больно. И она с силой ударила Курта руками в грудь, отшвырнув его от себя. От удара он буквально впечатался спиной в стену — и на мгновение потерял дыхание. Потом закашлялся, хватаясь рукою за грудь. Посмотрел на нее — непонимающе, жалобно. И снова потянулся к ней дрожащей рукой… — Фрау Шарлотта! Лизе-Лотта хотела снова ударить его — но вдруг почувствовала, как загорается, словно бы закипает изнутри, и вместо удара — притянула Курта в свои объятия, и сама раскрылась навстречу ему, прильнула, впилась ртом в его губы. Это было безумие. Помрачение. Она ничего не помнила, не сознавала. Она таяла в бесконечном наслаждении, она упивалась… Его молодой силой. Его жизнью. Его кровью! Сейчас все было совсем не так, как с Раду. Сейчас это было грубее… И жарче. И Лизе-Лотте так нравилось. Именно так. Она нежно водила клыками по его коже, покусывала, пощипывала, потом — прокусывала насквозь и пила кровь. Немного — потому что была сыта. Она играла с ним. Пока он не лишился чувств — что было внезапно и странно… И очень вовремя. Потому что, заигравшись, Лизе-Лотта потеряла счет времени. А небо уже начало чуть заметно светлеть. И ей пора было возвращаться в свой гроб. Раду никогда не говорил ей об этом… Но она знала. На уровне инстинкта самосохранения, присутствующего у любого живого — и не совсем живого — существа. Поцеловав еще раз, на прощание, странно-холодные губы Курта, Лизе-Лотта выскользнула из его комнаты. Легким облачком пронеслась по коридору, по галерее, затем — по лестницам, по темному залу, по лабиринту коридоров, безошибочно ориентируясь в кромешной темноте. Раду ругал ее. Оказывается, нельзя оставлять трупы. Надо их прятать. Хорошо, что Мария и Рита вовремя обнаружили труп солдата и унесли его. А если бы люди его нашли? Да еще в таком виде? Нельзя так жестоко убивать. Вампиры убивают нежно. А она прогрызла его шею едва ли не до позвоночника. Надо соблюдать осторожность. Пусть даже эти люди по какой-то причине благоволят к вампирам… Но есть и другие! Те, кто вампиров боятся и ненавидят! Да и этих можно восстановить против себя. А у них есть оружие опасное оружие! Осиновые колья, чеснок, розы, револьверы с серебряными пулями. И еще — совершенно новое и ужасное: раствор серебра, который они собираются вкалывать в своих жертв с помощью шприца. Лизе-Лотта должна быть осторожнее. Лизе-Лотта должна помнить законы вампиров и не нарушать их ни в коем случае. Лизе-Лотта не должна выходить на охоту без сопровождения Хозяина прежде, чем он обучит ее как следует всем приемам — и, главное, всем законам. Лизе-Лотта слушала. Внимала. Но на самом деле беспокоило ее только одно: получит ли она новое платье. То платье, что было надето на ней, теперь пришло в негодность. Пятна крови засохли и материя стала очень жесткой, заскорузлой, как руки крестьянина. Даже спать в этом платье теперь было некомфортно! Когда Раду закончил и спросил, нету ли у нее вопросов, Лизе-Лотта спросила — про платье. И тогда Раду улыбнулся: — Ох, какое же ты еще дитя! Бедный мой птенчик… Он принес ей новый наряд. Атласный, цвета молодой травы, расшитый золотом. У него так же была завышенная талия, квадратный вырез, а кроме того — коротенькие рукава-фонарики. К нему прилагалось все новое, вплоть до туфелек. Лизе-Лотта осталась очень довольна. Ей хотелось быть красивой. Очень красивой. Красивой и грозной. Для всех тех людей, которых она собирается убить… На следующую ночь она охотилась вместе с Раду. Они напали на солдата и Лизе-Лотта все сделала правильно: пила кровь аккуратно и сама убрала тело. Но когда Раду ушел на охоту, Лизе-Лотта направилась в комнату Курта. Ее влекло туда, как магнитом. Она легко усыпила Магду, сидящую на страже с шприцем в руках. И склонилась над юношей. Сегодня он был бледен и выглядел больным… Но он радовался ее приходу. Лизе-Лотта легла рядом с ним, обняла его за шею и тихо, нежно присосалась ко вчерашним ранкам. Она пила медленно, медленно, смакуя каждый глоток. Это было — как самая прекрасная ночь любви! Только лучше. Когда она почувствовала, что Курт больше не реагирует на боль, а сердце его трепещет предсмертной синкоппой, Лизе-Лотта сделала то же, что сделал для нее Раду: прокусила свое запястье, отворила для Курта свои вены! Когда первые капли упали на губы Курта, лежавшего без движения и без чувств, словно умирающий или уже мертвый, — он вдруг пробудился и жадно схватил ее руку. Он сосал ее кровь, как младенец. А Лизе-Лотта смотрела на него со счастливой улыбкой. Ей было больно… Но даже в этой боли она находила какую-то сладость. Потом она посидела с ним еще немножко. Подождала, пока его сердце перестало биться. И ушла. На следующую ночь Курт пришел к ней. Пришел сам. Он был очень слаб и ничего не помнил, ничего не понимал, не мог говорить. Все, что он смог — это слезть с прозекторского стола и придти туда, откуда он слышал зов своей Хозяйки. Лизе-Лотта накормила его своей кровью и уложила в свой гроб. Они вполне умещались там вдвоем. Раду снова ругал ее. Оказалось, она нарушила главный закон: новых вампиров может создавать только Хозяин. А Хозяином в их семье был Раду. «В их семье» — потому что группа вампиров, инициированных одним Хозяином и хранящих свои гробы в одном месте, называется «семьей». Что, по сути, верно: ведь они объединены именно КРОВНЫМ родством! Закон семьи и воля Хозяина — вот главное для каждого вампира. А еще существуют законы, по которым существуют все вампиры на земле: их называют «законы Маскарада», и они направлены на сохранение в тайне существования вампиров. Лизе-Лотта нарушила все законы сразу… Теперь Раду мог бы убить и Лизе-Лотту, и ее создание за то, что она натворила. Их жизни были целиком в его власти. Но он решил простить. Ведь он избрал Лизе-Лотту своей подругой в вечности! Он не желал ее терять. А Курт — возможно, он тоже пригодится. Только ему придется пройти очень болезненную процедуру — вторичное инициирование. Потому что не может быть двух Хозяев. Хозяин может быть только один. И Раду напоил Курта своей кровью… Ничего ужаснее Лизе-Лотта не видела за всю свою несчастливую человеческую жизнь! Курт корчился в невообразимых муках, все его мускулы сводило судорогой, он катался по каменному полу подземелья и кричал, кричал… Беззвучный крик вампира, который услышать могут только вампиры, оглушил Лизе-Лотту. Он разрывал ее сердце. Раду предупредил, что Курт может умереть в процессе вторичной инициации. Умереть окончательно. Может потерять рассудок и память, и даже первая охота не поможет ему вспомнить, кем он был до… Кем он был при жизни. Если это случится — Курт превратится в подобие зомби. Немое, бессмысленное, безразличное ко всему создание. Тогда Раду должен будет его убить — хотя бы из милосердия, которое так же ведомо вампирам, как и людям… Только понимается иначе. Ну, а третья возможность — то, что Курт еще раз переродится и воскреснет вампиром, подчиняющимся Хозяину. Единственному Хозяину. Лизе-Лотта плакала кровавыми слезами, глядя на муки Курта. Она забыла обо всех страданиях, которые перенесла по его воле — и по воле таких, как он. Не было больше ни гетто, ни гибели Аарона, ни того кошмарного расстрела, ни капелек крови на его мундире, ни унизительной ночи в венской гостинице… Ничего не было. Было только ее творение, с которым она была связана незримой пуповиной. И сейчас эта пуповина рвалась. А ее творение погибало в ужасных муках. Курт оказался сильным: он пережил это. В какой-то момент он перестал дергаться и кричать и Лизе-Лотта подумала: все, смерть! Но оказалось — это сон. Обычный сон вампира перед пробуждением для новой жизни. Раду не позволил Лизе-Лотте уложить Курта в ее гроб. Он положил тело юноши в стенную нишу, проклиная современных людей, у которых не добудешь такой простой вещи, как новый гроб! Когда Курт пробудился, Раду привел для него солдата. Одного из тех, кого Курт хорошо знал при жизни… Но сейчас Курту было все равно. Его сжигал голод. Лизе-Лотта ревниво наблюдала, как Раду учит Курта всему тому, чему недавно учил ее. Но она уже смирилась. Она поняла: таков закон. Только Раду может делать новых вампиров. Потому что он — Хозяин. Зато Раду позволил Лизе-Лотте водить Курта на охоту. Для нее уже в этом была радость. В первую же ночь Курт навестил Магду. И Магда приняла его с распростертыми объятиями. Курт пил ее кровь — а она стонала: «Возьми меня, возьми меня всю, не хочу без тебя, не хочу…» Лизе-Лотта стояла рядом с постелью и смотрела. Потом Курт отодвинулся от полубесчувственной женщины, уступая место Лизе-Лотте. Курт не потерял ни память, ни разум. Лизе-Лотте даже казалось, что он по-прежнему ее любит. Но перенесенные в момент второй инициации муки оставили на его лице неизгладимую печать… Казалось, он стал старше, хотя обычно, становясь вампирами, люди выглядят моложе, чем были при жизни! Однако красота его ничуть не пострадала. Даже напротив — в нем появился какой-то свет, какая-то утонченность, которых не было при жизни. Первое время Курт ходил обнаженным: таким он сбежал с прозекторского стола, таким пришел в подземелье. Потом он нашел свою форму и надел ее — он привык ходить именно в форме, старинная одежда не привлекала его. Но, к сожалению, он уже не мог быть таким аккуратным, как при жизни, потому что избрал себе оригинальное место для дневного сна: он вынул плиту из пола рядом с тем местом, где стоял гроб Лизе-Лотты, и зарывался с головой в сырую землю. Теперь от него всегда пахло землей, и на волосах, и на одежде его была земля. Поэтому из всех живых мертвецов замка Карди он выглядел самым мертвым… Только что восставшим из могилы. Раду обещал совершить набег на местное кладбище и похитить пару гробов из свежих могил. Все равно настоящим мертвецам гробы ни к чему! Когда Курт инициировал Магду, напоив ее своей кровью, Лизе-Лотта очень боялась, что Раду теперь уже не простит его и наверняка убьет… Возможно, так и случилось бы, но Курт поступил необычно для вампира: когда Магда пришла к нему на следующую ночь после смерти — обнаженная, бледная, с длинной и глубокой раной на животе, оставленной ланцетом доктора Гисслера, попытавшегося провести очередное вскрытие — когда она пришла, Курт сразу же отвел ее к Раду. — Я приготовил ее для тебя, Хозяин. Она красива и сильна. Сделай ее одной из нас! Сделай ее своей! Она выдержит. А если нет… Я сам ее убью. Раду не знал закона, по которому подданный не мог бы добровольно отдать свое творение Хозяину для вторичной инициации. А Магда действительно была красива! И сильна. И Раду отворил для нее свои вены. Позже Лизе-Лотта узнала, что Магда убила доктора Гисслера — ее, Лизе-Лотты, дедушку! — когда он, борясь со странной сонливостью, все-таки попытался вскрыть очередной труп и вонзил ланцет в живот своей ассистентке. Магда убила его — но крови не пила: она просто не знала, как это делается. Изнывая от голода, она пришла туда, куда звало ее чутье. Туда, где ждал ее Хозяин. Странно, но Лизе-Лотта не испытала ничего: ни торжества, ни досады. Ей было даже безразлично, что Магда стала одной из них. Тем более, что Раду поместил ее отдельно: там, где уже спали две его старшие женщины. Сначала Магде пришлось спать в стенной нише. Потом Раду нашел для Магды гроб. Простенький гроб, сколоченный из дощечек и обтянутый промокшей, потемневшей от пребывания в земле тканью. Принес-таки с деревенского кладбища. А Курт продолжал зарываться в землю возле гроба Лизе-Лотты. И Лизе-Лотта подозревала, что, несмотря на вторую инициацию, Курт все-таки считает Хозяйкой — ее, а не Раду. Глава XVIII Прелестное создание Древнее вино оказалось, как ни странно, очень вкусным. Хотя и крепким. Но другого выхода у Джеймса и Гарри не было: жажда становилась невыносимой. Особенно для Джеймса. Его просто выжигало изнутри, и этот сухой жар необходимо было залить жидкостью… Все равно, какой. Лучше, конечно, подошла бы вода. Но воды не было. Вино и сухари. Ужасная диета! Они оба все время были пьяны. Гарри боялся, что в таком состоянии он не сможет противостоять вампирам — или гансам — если кто-нибудь из них надумает сюда заявиться. Правда, гансы до сих пор не проявляли интереса к этим подземельям. Когда он стрелял в вампиршу, звук выстрела наверняка был слышен наверху… А может, и нет. В любом случае, им следовало скорее ожидать появления вампиров. А вампирам он показался не слишком-то вкусным. Разве что придется защищать от них Джеймса. Ведь они всегда возвращаются к намеченной жертве. Попробовав раз крови человека, вампир не перестает ходить к нему до самой его смерти. Джеймсу опьянение, напротив, пошло на пользу. Он был очень слаб — ноги совершенно его не держали, так что Гарри приходилось даже на руках таскать его в темный коридор, где они справляли свои естественные надобности. Но, несмотря на столь тягостное и даже унизительное положение, лорд Годальминг не терял присутствия духа. Даже напротив: куда-то исчезли его задумчивость и рефлексия, и Гарри порой казалось, что перед ним совершенно другой человек мужественный, стойкий, полный искрометного юмора, причем по большей части обращенного против себя же самого… То ли укусы вампиров, то ли опьянение, то ли все вместе взятое, весьма благотворно сказалось на характере Джеймса. Рядом с таким человеком Гарри куда легче было переносить выпавшие на его долю испытания. Они без конца спорили: когда ожидать нападения вампиров — когда по часам будет ночь или же в любое время, благо в подземелье царит кромешная тьма? Джеймс считал, что вампиры должны придерживаться определенного ритма: в какое-то время — спать в гробах, в какое-то — бодрствовать. Исходя из всего, что он знал о вампирах, самыми безопасными были часы рассвета и заката, потому что по-настоящему сильный вампир не боится солнечного света и вполне способен передвигаться днем. Обломки бочек кончились и Гарри пустил на дрова трухлявую дверь: все равно она не могла преградить путь вампирам… А гансы запросто высадили бы ее. О том, где брать топливо, когда они сожгут дверь, Гарри с Джеймсом не говорили. Проблемы нужно решать по мере их поступления. Двое суток с момента нападения их не тревожили. А на третью ночь вернулась черноволосая вампирша. Одна. Без подруги. Несмотря на то, что Гарри с Джеймсом старались не терять бдительности, она умудрилась проникнуть в помещение незаметно, буквально материализовалась перед ними из воздуха. Гарри вскочил, Джеймс вскрикнул и схватился за распятье. А вампирша приветливо улыбнулась и тихо, застенчиво сказала: — Отдай мне мой гребень! Гарри опешил. Принялся судорожно вычислять: какой подвох таится в этих ее словах? Но мозги были затуманены алкоголем… — Я не причиню вам зла. Правда, ты можешь мне верить! Я сыта. К тому же твоя кровь — мертвая, поэтому я не могу ее пить. А твой друг… Мы не любим пить кровь, отравленную алкоголем… Да и зачем? Нам сейчас каждую ночь приводят таких лакомых жертв! В прежние времена ради того, чтобы напиться столь чистой крови, приходилось рисковать… Просто отдай мне мой гребень. И я уйду. Если, конечно, ты не захочешь побеседовать со мной. Я не буду пытаться тебя заворожить. Граф объяснил нам с Марией, что это — бесполезная трата сил. Голосок вампирши звучал так искренне, так нежно! Но Гарри помнил, каким чудовищем обернулась она в их предыдущую встречу… Ты страшная маска еще стояла перед его внутренним взором. И он ей не верил. Совсем не верил. Но окончательно победить в себе джентльмена он не мог. Южное воспитание — что с ним поделаешь? Отыскав краем глаза лежащий на полу гребень — золотая с жемчугом оправа ярко светилась в полутьме — Гарри шагнул к нему и, не спуская взгляда с вампирши, пнул гребень в ее сторону. — Бери! — Осторожно! — жалобно вскрикнула она и упала на колени, хватая гребень. И добавила с укоризной: — Ох, он же мог сломаться! Он такой хрупкий… И такой древний… Скрутив волосы на затылке, она воткнула в них гребень и добавила с каким-то детским, невинным хвастовством: — Говорят, он принадлежал какой-то римской императрице! — Вот это вряд ли, — прозвучал насмешливый голос Джеймса. — Так говорил мой жених, — обиженно надула губки вампирша. — Он подарил мне целую шкатулку с восхитительными украшениями. Вот эта булавка, вампирша тронула золотую с сердоликовой головкой булавку, скреплявшую кружевную шаль у нее на груди, — вот эта булавка тоже очень древняя и драгоценная… — Булавка — возможно. Хотя сердолик — полудрагоценный камень. А черепаховый панцирь, как и любая другая кость, слишком непрочный материал, чтобы пройти сквозь столетия неповрежденным. Он должен был бы начать расслаиваться уже лет через триста! Так что ваш жених вас обманул. Пытался преувеличить ценность своего подарка. Вампирша вскочила и оскорбленно взглянула на Джеймса. Потом опустила ресницы. Уголки ее губ оттянулись вниз, как у ребенка, собирающегося плакать. — Он не мог меня обмануть. Он… Вы просто не знали Карло! Он был такой честный! Наверное, его самого обманули. — Вполне возможно. Торговцы во все времена не отличались честностью. В каком году это было? — В шестьдесят втором. Мне было девятнадцать, а ему — двадцать два. Мы собирались пожениться. И, знаете, мы были так счастливы! Но меньше чем через год мы приехали в этот замок и… Случилось все это. — Сочувствую, — серьезно кивнул Джеймс. Гарри наблюдал их диалог с ужасом. Джеймс все-таки чокнутый! Как он может разговаривать с этим монстром? Неужели забыл, как она всего два дня назад сосала его кровь? Вампирша вдруг грациозно опустилась на пол, села в голубом облаке пышной юбки, и сложила ручки на коленях, словно прилежная пансионерка. И принялась рассказывать. — Граф подарил мне вечную жизнь. Я бы уже давно умерла, если бы не он. А если бы не умерла, то уж наверняка стала бы старой и некрасивой. Только жаль, что я не могла разделить свою вечность с Карло. Если бы он согласился пойти со мной, я была бы совсем счастлива. Граф обещал помочь мне… Ведь Карло был его родным правнуком! Карло — сын Марии. Помните, она приходила вместе со мной? Граф обратил ее. Потом хотел обратить Карло и ее дочку Люси, когда та была маленькой. Но Люси умерла. Граф не виноват: он не знал тогда, что ребенка обратить нельзя. После этого Карло уехал в Италию, где мы и познакомились. И вернулись в замок после смерти отца Карло. Ужасный был человек. Он заточил бедную Марию и она умирала от голода целых семьдесят лет! Ведь, когда мы с Карло приехали в замок, освободиться смог только граф… Его освободила я, а потом его вернула к жизни моя кровь! И в благодарность он дал мне вечную жизнь, и даже хотел обратить Карло. Но Карло не согласился. А потом заманил меня в эту ужасную ловушку. Превратил часовню в тюрьму! Я так любила его, я так ему верила, а он заточил меня и оставил умирать от голода… Как его отец — мою бедную подругу Марию! Если бы только люди знали, как мучителен этот голод! И как мучительно то, что по-настоящему мы умереть не можем! — вампирша вдруг всхлипнула и из огромных черных глаз ее потекли слезы. Гарри содрогнулся от ужаса: слезы были кровавыми. И они мгновенно впитывались в кожу. Они не успевали достигнуть даже середины щеки. Зрелище было настолько отвратительным, что он не мог почувствовать ни малейшего сочувствия к истории этой девушки… А она продолжала говорить, словно соскучившись по человеческом общению! — Иногда даже хочется умереть. Когда голод и жажда иссушают тебя. Но когда ты голоден, смерть не приходит, сколько не зови ее… Почему-то все эти охотники на вампиров с их кольями появляются именно тогда, когда мы вполне сыты и счастливы! — Конечно, это не очень красиво. Но вы должны понять их… — Я понимаю! А вот они не спешат понять нас. Я даже думала до сих пор, что все люди ненавидят всех… Таких, как мы. Что люди просто не желают нас понимать! Думала, они слишком примитивны… И это так странно: совсем недавно я была человеком — и вот я уже другая, и сужу людей, как существ мне враждебных, и люди относятся ко мне и моим родным, как к злейшим своим врагам, как к чему-то совсем чуждому! — вампирша всплеснула красивыми тонкими руками. — Признаюсь, я даже презирать начала людей… И хотела забыть, что когда-то принадлежала к их роду… Гарри показалось: она должна бы вздохнуть от полноты чувств. Но, наверное, вампиры не вздыхают? — Только недавно выяснилось, что я не права. Есть люди, которые питают к нам интерес. Вот сейчас, в этом замке… Кажется, они хотят понять нас по-настоящему. Может быть, даже общаться с нами. Правда, граф запретил нам с Марией приближаться к ним… Граф им не доверяет. Но я не понимаю! Ведь эти люди нарочно приехали сюда, чтобы освободить нас. И они нас кормят! — Да, я помню, вы упомянули, что они доставляют вам лакомых жертв, которых при обычном стечении обстоятельств вам пришлось бы добывать с риском для жизни, — понимающе кивнул Джеймс. А потом, словно невзначай, поинтересовался: — Кто это? Младенцы? Или девственницы? Гарри судорожно стиснул зубы, чтобы не сблевануть или не заорать… Или не сделать и то, и другое одновременно! Вампирша смущенно потупилась, теребя пальчиками оборку на своем голубом платье. — Ни то и ни другое! — лукаво ответила она. — Это дети. Очень красивые, славные детишки. И такие напуганные… Она быстро облизнулась. И добавила смущенно: — Конечно, это, наверное, не очень хорошо… С вашей точки зрения пить кровь детей особенно преступно! Я еще помню… Но, знаете, все так меняется в зависимости от того, с какой стороны смотреть. С вашей стороны это плохо. С нашей… Это восхитительно! К тому же они сами приводят нам этих детей. Мне даже кажется, что для них это важнее, чем для нас. Они выводят их в сад ночью. А потом смотрят, как мы едим. Странные такие: думают, мы не замечаем. А потом они забирают тела этих детей. И разрезают их!!! Мы с Марией долго не хотели верить, когда граф сказал нам. Но потом сами увидели. Они их разрезают… А потом просто выбрасывают в ров. Они вырыли ров под стеной. И закапывают тела там. Даже без гробов. Это очень, очень странно. Ее лобик морщился, она покачивала головкой в глубоком раздумье… Она была так прелестна! Она казалась такой живой! — Вам приводят детей немцы? Немецкие ученые? — Нет. Детей приводят солдаты. А те, которые не солдаты… Они их потом забирают и режут. Ужас! — она передернула плечами. — Нельзя так глумиться над телами. Нехорошо. Когда мы с Марией сыты, нам, бывает, хочется любви… Стыдно в этом признаваться. Меня не так воспитывали. И Марию тоже. Но ее Фридрих и мой Карло — они оба умерли! Карло умер не так давно… Всего десять лет назад. Но он давно уже стал стариком. И монахом. А граф нам сказал, что в этом нет ничего дурного, в этих древних и первозданных чувствах! — она произнесла эту фразу с видимым удовольствием, и на щеках у нее заиграли ямочки. Она смотрела на Джеймса так, словно ждала от него подтверждения. И он кивнул: — Конечно, в этом граф абсолютно прав. — Значит, вы не считаете нас с Марией распутными? — хихикнула вампирша. — Не считаю. Кстати, мы ведь еще не представились друг другу… Джеймс Хольмвуд, лорд Годальминг, к вашим услугам, миледи! Извините, что не могу встать и представиться, как подобает. Но я несколько ослаблен. — Ох, я ведь совсем забыла! — вампирша в ужасе прижала ладошку к губам. — Простите… Это было так глупо… — Это было недоразумение, — ласково сказал Джеймс. — Но, думаю, мы его исчерпали, не так ли? — О, да! Я обещаю, что никогда… И Марии не позволю… Только если вы захотите причаститься вечной жизни! Но вы тогда сами скажете, если захотите… Правда, от графа я вас защитить не могу. Он сильнее всех в этом мире. А меня зовут Рита. Рита-София Бочелли. Я приехала из Италии. — Итак, синьорина Бочелли, вы начали рассказывать что-то очень занимательное… — Да! Только это немного стыдно… Но забавно! — снова хихикнула вампирша, трепеща ресницами. — Когда мы с Марией сыты и нам хочется любви, мы находим какого-нибудь их солдата, который один на посту, заговариваем с ним, и как правило даже завораживать не надо — они так податливы! Местные крестьяне — и то лучше держатся. Мы уводим этого солдата сюда, в подземелья… Вернее, не конкретно сюда, подземелья так чудесно разветвляются, там всем места хватит. Вот недавно граф велел нам перенести наши гробы из часовни и мы нашли прекрасное помещение, абсолютно не проницаемое для света! Так вот, мы завлекаем солдатика, играем с ним, любим его по очереди, пока бедняжка не лишится последних сил… А потом пьем его кровь! И прячем тело в каком-нибудь коридоре. Хотели закапывать в тот же ров, но граф отсоветовал. Надо как следует прятать тела. Чтобы эти немцы нас боялись по-настоящему. Они ведь не понимают, куда исчезают их ребята… Правда, в последнее время нам приходится находить и прятать трупы тех, кого засасывает наша новая подруга. Во всяком случае, граф настаивает, чтобы мы называли ее «нашей новой подругой». Только она нам никакая не подруга. Мы ее даже не видим. Она очень жестокая и очень жадная. Рвет им глотки. И питается каждую ночь! На самом деле вампиру столько не нужно… И вовсе не обязательно каждый раз убивать! Можно вообще вести себя аккуратно и совсем не убивать, — Рита на мгновение задумалась, а потом растерянно спросила: — А к чему я все это начала рассказывать? — Вы упомянули о варварском обращении немецких ученых с телами детей… — Да! Именно. И не только с детьми — вот недавно граф засосал одну женщину, жившую в замке. Она их главному ученому приходилась какой-то родственницей, а граф наш, похоже, влюбился… Он же не мог любить нас с Марией, как женщин, страстной любовью: ведь Мария — его родная внучка, а я… Тоже вроде как родственница: я была невестой его правнука! А наш граф слишком благороден, чтобы соблазнить невесту правнука. Правда, я раньше думала, что он просто слишком стар, чтобы питать страсть к кому-нибудь. Когда пьешь чью-то кровь, узнаешь об это человеке все… А граф причастил нас своей кровью. И я теперь знаю о нем все. Все — о его жизни, когда он был человеком. И немного — после… Он очень любил свою первую жену, но она умерла молодой. Еще сильнее любил вторую — но убил ее. Он выпил ее кровь. Он тогда еще не знал, что надо сделать, чтобы подарить вечную жизнь. И вот теперь он влюбился в эту… Лизе-Лотту. Гарри обернулся и с ужасом воззрился на Джеймса. Но на лице англичанина застыло невозмутимо-приветливое выражение. А вампирша продолжала щебетать: — Он даже не позволяет нам видеться с нею. Когда он привел меня к Марии, он сказал ей: вот тебе сестра и подруга, чтобы не было скучно. А Лизе-Лотту он к нам не приводит. Он ее для себя создал. Раньше все три наших гроба стояли в одной часовне. А теперь, после того, как он велел нам переместить гробы, пришлось поставить их в разных ответвленьях коридора. По два. Мы с Марией, а граф — с Лизе-Лоттой. Для нее он добыл гроб, выкинув кости мужа Марии. Мария очень огорчилась. Она мужа любила. Но я понимаю графа. Без гроба нельзя, а эти немцы — они почему-то хоронят своих мертвецов без гробов. И режут их! Это так гадко! Их главный доктор режет всех мертвых, которые ему попадаются. И чуть было не разрезал Лизе-Лотту, хотя она его родственница! К тому же она вообще не была мертвой… Граф думал, что они обрядят ее и положат в гроб, и тогда он ее заберет. А старик собрался ее резать! Вот графу и пришлось добывать для нее гроб и одежду… С одеждой все проще, в этом замке много закрытых комнат, где хранится красивая одежда. Но вот гробы — это проблема. Особенно — теперь, когда нас становится больше. Тот красавчик, которого Лизе-Лотта засосала и сделала вампиром — он вообще зарывается в землю! Вынул плиту из пола возле ее гроба — и зарывается в землю… И так спит. — А вас стало больше? — тихо спросил Джеймс. — Да. Граф сделал вампиром Лизе-Лотту. Не понимаю, что он в ней нашел, она не такая красивая, как мы с Марией. Вот другая немка — Магда — та красавица. Она тоже с нами — но совсем недавно, она еще птенец и на охоту ее водит сам граф. Граф когда-то обратил на нее внимание и хотел ее засосать, но сейчас он занят Лизе-Лоттой. А тот красавчик, которого засосала Лизе-Лотта, ходил пить кровь у Магды. Мы думали, что это он сделает ее вампиром, хотя это — против законов… Но почему-то вампиром ее сделал граф. Она теперь слушается его, как собачонка. Она удивительно послушная, эта Магда. А при жизни была сильной и жестокой. Что-то такое с ней произошло при инициации непонятное… Но она стала — совсем ребенок! Граф говорит, что так бывает. И еще, возможно, она выправится… Будет, как мы. А мы с Марией просто не можем понять, как граф допустил, чтобы Лизе-Лотта начала делать своих вампиров! Да еще такого красавчика… Вообще не должно быть столько мужчин. Но в крайнем случае — старший, Хозяин, мог бы сделать себе помощника. Если бы таково было его решение. Хотя помощник Хозяину может понадобиться только в какой-то населенной местности, в большом городе. А этот красавчик вовсе графу ни в чем не помогает и даже не подчиняется. По закону — граф должен был бы его убить. Я думаю, граф убьет его в конце концов. Когда наконец примет решение — помогать этим немцам или не помогать… — Помогать в чем? — Они приехали сюда, потому что знали, что мы — здесь, а они хотели научиться делать вампиров. Они ведут войну где-то на Востоке. Я не знаю, какие там страны, я при жизни, кроме молитвенника, ничего не читала! Да и после тоже как-то… Мария — та читает. А мне не интересно. Так вот для этой войны они хотят создать своих вампиров. И послать их воевать. Глупые. Они не понимают, что вампиры никогда не подчиняются людям и не станут участвовать в людских войнах! У нас свои заботы. А подчиняемся мы только тому, кто нас создал. Каждый вампир подчиняется только своему Хозяину. Забавно, что у каждого Хозяина тоже есть свой Хозяин… Кто-то, кто его создал! Забавно, правда? Интересно, а кто был самый-самый первый Хозяин? — Если честно, синьорина Бочелли, то мне и думать не хочется о том, кто был самый первый Хозяин… Так что с немцами? — Граф, наверное, хочет их как-то обмануть… Я не знаю. Он мне ничего не говорит. Он вообще мало говорит с нами с тех пор, как появилась Лизе-Лотта. А мне иногда так хочется поговорить с кем-нибудь! Вы чудесный собеседник, лорд Годальминг. Я сожалею о том, что так дурно поступила с вами. Но клянусь — больше этого не повторится. По крайней мере — без вашего желания. И я постараюсь все-таки вас защитить. Надеюсь, вы не скоро нас покинете? И, может быть, вам что-то нужно? Еда, вода? Я могу все вам принести. А от кого вы прячетесь? От немцев или от нас? Если от нас — то это глупо: от нас не спрячешься… А если от немцев — то они вас здесь точно не найдут, они в подземелья не суются: боятся! Джеймс кивал Рите все с той же любезной улыбкой, словно приклеившейся к его лицу. Но глаза у него были холодные и пустые. — Синьорина Бочелли, с этой женщиной, Лизе-Лоттой, был мальчик? — Откуда вы знаете? — удивилась Рита. — Предположил… Ему сейчас лет двенадцать-тринадцать, да? — Да. Он очень славный. Носит огромный крест на серебряной цепочке, но абсолютно не верит в то, что крест может его защитить. Мы ведь чувствуем такие вещи… Граф запретил нам с Марией его трогать. Полагаю, будет ждать, пока Лизе-Лотта не утратит окончательно все человеческие привязанности. Ах, как бы мне хотелось поговорить с ней! И с тем красавчиком, который спит в земле! Мне так скучно… С Марией мы давно обо всем переговорили… Да она и не очень-то любит болтать. А я — люблю. То есть, мы друг с другом можем общаться и без слов… Но от этого как-то еще скучнее. Потому что видишь все образы, которые видит собеседник. И разговор происходит в десять раз быстрее! Я думала, что из Магды получится новая подружка. Но она совсем… Совсем как неживая! Только на охоту ходит — и спит. Рита вдруг замерла — с полуоткрытым ртом, словно хотела сказать еще что-то. Прислушалась. Гарри тоже прислушался — но ничего не услышал. Но Рита что-то слышала! — Извините, меня зовут, мне придется уйти… А жаль. Спасибо за интересную беседу. Мне было очень приятно с вами познакомиться, лорд Годальминг. Еще раз простите за случившееся… Я скоро снова вас навещу. Как только смогу. Легким голубым облачком Рита выскользнула в темноту дверного проема. Воцарилась тишина. Джеймс молчал, глядя перед собой пустыми глазами. Наконец, Гарри решился нарушить молчание: — Джеймс, я так сожалею о случившемся с вашей… Вашей возлюбленной. — Да, — глухо ответил Джеймс. — Все повторяется. Знаете, что сказал Абрахам Стокер моему отцу в ту ночь, когда они убили мисс Люси? «Вы сейчас в горьких водах, дитя мое, но уже завтра, Бог даст, пройдете их и отопьете от вод сладких». И, знаете ли, моему отцу эти слова дали надежду… Ложную надежду. Он уже никогда не познал сладости. А я… Я всю жизнь брел в водах горьких. Но сейчас они сомкнулись над моей головой. — Сожалею, — прошептал Гарри. — Все повторяется. Я должен сделать то же для моей любимой, что сделал мой отец — для своей. Надо пойти и найти ее гроб. И… — Где мы возьмем осину? — перебил его Гарри. — Придется выйти наружу. Где-нибудь здесь должна расти осина!!! — Простите меня, Джеймс, но вы пока не в состоянии передвигаться. А выйти наружу — это же верная смерть… — Но я не могу обречь мою любимую Лизе-Лотту на вечные муки! Я должен спасти ее душу — пока она не погибла окончательно! — Возможно, вы сможете это сделать… Но не сейчас, Джеймс. Не сейчас. Сейчас наш долг — выжить во что бы то ни стало! Потому что мы с вами выполнили задание вашего правительства. Мы знаем, почему этот замок привлек внимание немецких ученых и военных. Только, видит Бог, никто нам с вами не поверит, если мы расскажем… Сидеть нам в психушке до конца жизни! — Я говорю вам, Гарри, мы должны все сделать сами! Вы — как хозяин замка, я — как возлюбленный… Пусть и неверный возлюбленный бедняжки Лизе-Лотты. — У вас два серьезных соперника, — усмехнулся Гарри. — Два вампира! — Не важно. Мы должны разорить это гнездо. Пусть даже ценой собственных жизней. — Согласен. Пусть ценой жизней. Но только сначала надо одолеть зло. А вам для этого надо хотя бы встать на ноги. Зря вы не попросили еды у своей клыкастой подружки. Или вы боялись, что она принесет кусочек человечинки? — Перестаньте, Гарри! — брезгливо поморщился Джеймс. — Она такое прелестное создание… И тоже заслуживает избавления от мук. — То есть — кола в сердце? — Кол в сердце — этого мало, — сурово ответил Джеймс. — Надо еще отрубить голову и набить рот чесноком. А лучше всего — выволочь гроб на солнце. Тогда вампир прогорит так, что останется только горстка пепла. Гарри вдруг очень захотелось очутиться дома, в гостиной, в тот час, когда небо уже потемнело, а от заката осталась лишь ровная розово-золотая полоса у самой кромки горизонта, когда в открытые окна уже начали залетать ночные бабочки, а все домашние собрались у стола — все, и мама, и Энн, и Сьюзен, и бедная безумная Луиза! — и отец при свете ночника читает вслух Евангелие. Проводив взглядами уходящего Вильфреда, Димка и Мойше повернулись и неспеша направились предписанной им дорогой к подземному ходу. Почему-то вдруг навалилась усталость, и на душе было пусто, тоскливо и как-то холодно. — Я так испугался, — сказал Димка, — Думал, помру. — А я думаешь, не испугался, — хмыкнул Мойше, — Чуть в штаны не наложил… И что это за немец такой странный?.. Как думаешь? — Ты слышал, что он сказал тому, которого убил? Детей обижать нельзя. — Поздно опомнился. — Для нас — не поздно… — Ну да… Коридор постепенно сужался и забирал немного вправо. Мойше вздохнул, перекинул тяжелый автомат на другое плечо. — Хочешь, понесу? — предложил Димка. — Нет уж, — Мойше нежно погладил черное дуло, — Я теперь с ним не расстанусь. — Ты обращаться-то с ним умеешь? — Обижаешь… С закрытыми глазами разберу и соберу. Димка недоверчиво хмыкнул. — На спор? — обиделся Мойше. — На спор… Только не сейчас, ладно? Когда кто-то подкрался сзади и зажал ему ладонью рот, Димка даже пикнуть не успел, только вытаращил в ужасе глаза да нелепо взмахнул руками, роняя пистолет. Мойше обернулся было, стаскивая автомат с плеча, но его руку уже перехватили и вывернули так, что мальчишка охнул и выпустил оружие. — Вы говорите по-немецки? — с жутчайшим акцентом осведомился один из мужчин. — Только на нем и говорим, — пробормотал Мойше. — Хорошо, — кивнул мужчина, — Значит мы друг друга поймем. После этих слов железная хватка ослабла и Мойше был освобожден. Димка был освобожден в следующее мгновение. Напавших было двое, были они грязны, небриты, кажется, немного пьяны, выглядели агрессивными и очень злыми, и оба мальчишки, независимо друг от друга сделали показавшийся им в тот момент самым правильным вывод, что напавшие — вампиры, что они голодны, кровожадны, безжалостны, и намерены прямо сейчас ими пообедать. Очень много труда пришлось приложить Джеймсу и Гарри, чтобы убедить впавших от страха в прострацию мальчишек, что они не вампиры и не анахронизмы, а всего лишь солдаты союзной армии, что находятся они в замке на нелегальном положении, и несмотря на то, что голодают, детей пока еще не едят. Подземный ход, выводящий куда-то в лес, действительно имел место быть, но им пока не воспользовались, вернувшись вместе Гарри и Джеймсом в их убежище. Опасность, что немцы доберутся до них была все еще, конечно, велика, но как сказал Джеймс, вряд ли после всего произошедшего, немцы вообще будут продолжать поиски, а бежать из замка, оставляя на свободе выводок вампиров безответственно и даже преступно. Глава XIX Не молись об исполнении желаний… Есть такая древняя мудрость: никогда не молись об исполнении желаний, а то они действительно могут исполниться. Гели Андерс на собственном опыте смогла познать, что данная мудрость действительно Мудрость, а не просто чье-то забавное высказывание… Гели приехала в замок на три недели позже, чем планировала. Так получилось. Сначала она растянула лодыжку, потом Хельмут был слишком занят, чтобы организовать ее переезд, и три недели пролетели, как один день. Но наконец свершилось: Хельмут посадил Гели в поезд и обещал прямо со станции дать телеграмму Магде о том, чтобы Гели встретили. В роскошном купе первого класса Гели была одна. Всю дорогу, глядя на пролетающие за окном пейзажи, Гели мечтала. Мечтала о том, как она увидит Курта, по которому успела ужасно соскучиться за время разлуки. И о том, как благотворно повлияет на него романтическая атмосфера этого старинного замка — он уже не будет кричать на нее и толкать ее в тачку с навозом, он станет совсем, совсем другим! И еще мечтала о том, как они вместе с Куртом будут исследовать там что-нибудь, подвергаясь ужасным опасностям. И о том, как она, Гели, совершит какое-нибудь очень важное для Германии научное открытие, а в ходе этого спасет Курта с риском для жизни, и как он, склонившись над ее бездыханным телом, будет молить: «Не умирай! Я не смогу жить без тебя! Не покидай меня, любовь моя!». И как она откроет затуманенные смертью голубые глаза и скажет ему… Скажет ему… Было очень много вариантов того, что Гели скажет Курту в последний миг, прежде чем глаза ее сомкнутся навеки — или пусть Курт подумает, что навеки, — а на самом деле она совсем не умрет, и оживет под градом его поцелуев, чтобы пойти с ним под венец в старинной часовне этого замка. Так же было много вариантов того, в каком платье Гели должна предстать перед Куртом. И Гели бесконечно переодевалась, делала все новые прически и мечтала, мечтала… Мечты были упоительны. И вообще эта дорога в Румынию, когда она — совсем одна, как взрослая, ехала в купе первого класса, смотрела в окно и мечтала — эта дорога запомнилась ей на всю жизнь как один из прекраснейших моментов юности. Правда, в ее юности было не так уж много прекрасных моментов. Приехала она утром. Вежливый проводник, все дорогу называвший Гели «юной дамой» — что ей нравилось чрезвычайно — разбудил ее заблаговременно, так что она успела причесаться и переодеться целых два раза: сначала выбрала васильковое платье с белым воротничком, но потом сменила его на белое в мелких голубых цветочках. Проводник помог Гели выгрузить на перрон все ее многочисленные вещи. И помахал ей рукой, когда поезд тронулся… На маленькой, очень пыльной и очень розовой от рассветного солнца станции Гели никто не ждал! Станция вообще выглядела заброшенной и пустынной. Крохотное здание вокзала, больше похожее на сарай, было не просто закрыто, но дверь и окно были крест-накрест забиты досками. Гели с сумочкой в руках нерешительно топталась возле груды дорогих кожаных чемоданов и шляпных коробок. Солнце пригревало все жарче. Хотелось пить. Где-то вдалеке жалобно блеяла коза, усугубляя мрачное настроение Гели своими исполненными тоски криками. Говорил же ей Хельмут, что не стоит брать так много вещей! Если бы не эти вещи — пожалуй, она бы решилась самостоятельно отправиться на поиски неведомого… То есть — на поиски замка. Но нельзя же бросить здесь все свое имущество! Гели устала стоять, присела на чемодан и загрустила. Мимо станции, не останавливаясь, прошел поезд — со стороны, противоположной той, откуда приехала Гели. Бесконечная череда товарных вагонов долго-долго тянулась мимо платформы. Гели заметила, что в зарешеченные узенькие окошки из многих вагонов высовывались руки людей, словно пытавшиеся поймать ветер или солнечные лучи… Почему эти люди надумали ехать в товарных вагонах? Должно быть, неудобно и неприятно — в такую-то жару! Наконец, когда черное отчаяние затопило душу Гели, она услышала гудок автомобиля. Сначала — вдали, потом ближе. И наконец к корявой лесенке, спускающейся с платформы, появился огромный, зеркально-сверкающий автомобиль, в котором сидел молодой офицер СС и двое солдат. Гели радостно подпрыгнула — и тут же, опомнившись, приняла величественно-томную позу, которая, по ее мнению, подходила загадочной и элегантной юной даме, путешествующей в одиночку. Офицер, настороженно озираясь по сторонам, вышел из машины и поднялся на перрон. Гели заметила, что руку он держит над расстегнутой кобурой, а оба солдата подняли автоматы так, словно ожидали нападения. — Фрейлен Андерс? — бесцветным голосом спросил офицер. — Да, это я! — гордо кивнула Гели. — Я — капрал Штиффер. Профессор Хофер прислал меня за вами. Это ваш багаж? — Да, это все мои вещи. Офицер нехотя застегнул кобуру, затем взял два чемодана и шляпную коробку. Еще один чемодан и коробку пришлось нести Гели. Она едва не переломала себе каблуки и ноги, когда спускалась по корявым ступенькам. Но офицер не имел возможности поддержать ее. Когда Гели садилась в машину, один из солдат — тот, что был помоложе сказал с тоской в голосе: — Эх, барышня, барышня… Жалко мне вас. Молоденькая, хорошенькая, а ни за что пропадете… — Заткнись, Иоганн, — вяло огрызнулся офицер. — Да я-то заткнусь… Да вот барышню жалко. Ее бы сразу на поезд — да обратно! Наверное, когда фрау графиня вызывала ее сюда, она и знать не знала, как все для всех нас обернется. — Следующий поезд остановится здесь только через пять дней. Профессор Хофер узнавал. Так что ничего не поделаешь… Я попробую определить фрейлен Андерс в гостиницу. Правда, в деревенской гостинице нет тех условий, к которым вы, фрейлен, наверное привыкли. Но там не так опасно… — Я не боюсь опасностей! — возмутилась Гели. — Я ехала сюда для того, чтобы посмотреть замок и… И… И вовсе не для того, чтобы сидеть в какой-то деревенской гостинице! Я требую, чтобы вы отвезли меня в замок. — Ну, как хотите, фрейлен Андерс, — криво усмехнулся лейтенант Штиффер. — Эх, барышня, если бы вы только знали, что в этом замке… — начал было солдат. Но Штиффер перебил его, грозно возвысив голос: — Молчать! Мы исполняем секретную миссию и не вправе распространяться о подробностях в разговоре со штатскими. Фрейлен Андерс выразила желание ехать в замок. Значит, мы поедем в замок. Вот и все! Машина тронулась. Гели, гордая своей победой, с улыбкой откинулась назад. …Когда Гели Андерс впервые увидела замок Карди, она не смогла сдержать восторженного крика. Он был великолепен! Стройное и монументальное здание плавно переходило в громоздкие развалины, древние камни поросли не менее древним мхом, по стенам карабкался плющ, тяжелые ворота отворились с натужным скрипением, впуская автомобиль… Гели тут же вспомнились все романы в которых были описаны замки и даже просто старинные дома, и она представила себя одновременно кроткой Джейн Эйр, подъезжающей к поместью мистера Рочестера, и печальной Консуэло, прибывшей в замок Альберта, второй женой из романа Марлитт, и даже доктором Ватсоном, чьим глазам впервые предстал Баскервилль-холл! Воображение всколыхнулось и забурлило. Сколько тайн хранят эти стены? Сколько скелетов замурованы в потайных комнатах? Сколько кладов спрятано в стенах? Наверное, много… Но всех их она сможет найти, если постарается, конечно, и если ей поможет Курт! А Курт должен ей помочь. Обязательно. Ведь, если есть замок и есть героиня — прелестная девушка с пытливым умом и душой, готовой к исследованиям, — то должен быть и герой… Мятежный, гордый и загадочный хозяин замка! Сначала героиня непременно примет его за злодея — так всегда бывает в романах. А чистым ангелом покажется ей тот, кто на самом деле — коварный злодей, вожделеющий ее девственной плоти! Но потом все раскроется. Зло будет повержено, а добродетель и любовь восторжествуют. Часть этого сюжета уже сбылась в их с Куртом жизни. Ведь, когда Курт уронил ее в тачку с навозом, она считала его злодеем и преступником… Вот только — кто же настоящий злодей? Или, может, в этом романе будет действовать не злодей, а злодейка? Коварная, развратная, безжалостная… Магда! В замке Гели встретил Отто Хофер. Он был мрачен и рассеян, сказал, что не сможет уделить ей должного внимания, к тому же они планируют скоро покинуть замок и надо завершить все дела, а ей следует быть серьезной и осмотрительной, не мешать взрослым выполнять их важную работу и не слоняться одной по коридорам, а главное — не спускаться в подземелье! И запирать на ночь комнату. Гели была в восторге от всех этих рекомендаций: она услышала в речь Отто прежде всего — то, что никто не будет донимать ее и мешать ей, а во-вторых — еще одно подтверждение своим предположениям относительно этого замка… Здесь и в самом деле происходит что-то невероятно интересное! Когда Отто протянул ей шесть серебряных цепочек разной длины и велел надеть их на шею, запястья и талию, восторг Гели достиг высшей точки кипения. Это было так необычно! И так таинственно! Правда, когда, в ответ на свои вопросы о Курте, Лизе-Лотте и Магде, Гели услышала, что они все больны — ее радость несколько поумерилась. Она-то надеялась встретиться здесь с возлюбленным и делиться всеми открытиями с подругой… Гели попросилась навестить их, но Отто сказал, что это невозможно: болезнь очень заразная. Правда, не опасная, так что гели совершенно незачем плакать и грустить. В замке великолепная библиотека, пусть найдет себе книжечку. Можно и по саду погулять, только до рассвета и после заката выходить из замка нельзя. Затем Отто отвел Гели в предназначенную для нее комнату и оставил, сказав, что у него больше нет времени. Гели разобрала вещи, развесила платья, разложила белье по ящикам старинного комода. Немного полежала на кровати — великолепной, широкой, резной, с тяжелым бархатным пологом, основательно поеденным молью. Потом взялась за свой дневник. Она иногда писала о своих мыслях и чувствах в хорошенькую книжечку с кожаным переплетом и золотыми уголками. Пока записей было маловато, но Гели надеялась, что пребывание в замке даст ей материал для целого романа. Но сейчас ничего дельного ей в голову не пришло и она ограничилась записью: «Сегодня прибыла в замок Карди. Здесь все так таинственно!» — и решительно захлопнула дневник. Поднялась с кровати и отправилась исследовать замок. Библиотека действительно была великолепна. Но не хуже — кабинет, две гостиные — малая и большая, столовая, ванная… Все здесь было по-старинному элегантным и добротным. К великому сожалению Гели, часть комнат солдаты переделали для своих нужд, и все, что там осталось — расписные потолки и украшения на стенах. А в часовню и в склеп ее и вовсе не пустили, заявив, что эти помещения занял доктор Гисслер под свою лабораторию. Доктора Гисслера Гели побаивалась и настаивать на посещении часовни не стала. Поздним вечером, утомившись исследованием замка и как следует проголодавшись, Гели подошла к одному из солдат, державшемуся на удивление напряженно, и спросила, где можно получить еду. Солдат отправил Гели на кухню, где ей выдали большую миску каши с тушенкой, два куска хлеба, кусок сыра, кусок рулета с вареньем и стакан компота. Гели умяла все это с аппетитом, вызвавшим такой восторг у повара — невысокого курносого парня с совершенно поросячьим лицом — что он выдал ей еще один кусок рулета. Который Гели тут же слопала. Аппетит у нее всегда был хороший — все только диву давались, почему же она такая худая, куда девается все, что она съедает?! После еды Гели клонило в сон, к тому же за окнами стемнело и лейтенант Штиффер, явившийся на кухню за ужином, очень строго велел ей запереться в своей комнате и в любом случае нигде не оставаться одной. Он сказал, что возле ее комнаты поставят охрану. Гели позабавили все эти предосторожности, но действительно решила пойти спать. Только прежде — последовать совету Отто Хофера и выбрать себе какую-нибудь книгу, чтобы было что почитать перед сном. В библиотеке стояла кромешная темнота и Гели, сколько не шарила по стене, так и не смогла найти выключатель. — Сюда электричество так и не провели. Не удосужились, — прозвучал тихий голос. Настолько тихий, что Гели в первый миг показалось, что этот голос ей чудится: он словно бы звучал прямо у нее в голове! И в первый момент она не узнала в этом голосе — голос своего возлюбленного Курта. Но он выступил из темноты, и луч лунного света четко обрисовал его точеный профиль. Гели ахнула от восторга: Курт так невероятно похорошел! Белая кожа его светилась, словно фарфоровая, светлые волосы сверкали начищенным серебром, а глаза… Глаза были — как ослепительные голубые звезды! Прежде Гели и представить себе не могла, что у человека могут так ярко светиться глаза, как они светились сейчас у Курта. — Я знал, что ты приехала. Сначала хотел позвать тебя в сад, когда стемнеет… А потом решил, что ты наверняка придешь в библиотеку. И здесь мы сможем с тобой встретиться, — с улыбкой сказал Курт. — Видишь, я не ошибся… Улыбка у него была чуть-чуть печальная, и вообще — что-то новое появилось в нем: новая красота, да, — но и какая-то взрослость… Скорбная складочка между бровей. Чуть опущены уголки рта. Но от этого он сделался только привлекательнее. Теперь он казался уязвимым — и сердце Гели пронзила острая нежность к нему. — Они мне сказали, что ты болен, — робко пролепетала Гели, вглядываясь в его изменившееся лицо. — Они сказали тебе правду, — как-то безжизненно ответил Курт. — Но эта болезнь оказалась не очень мучительной… Как видишь, я не прикован к постели. — Они сказали, что это заразно, — совсем смутившись, прошептала Гели. — О, да. Это заразно, — усмехнулся Курт. — Но я не боюсь! — встрепенулась Гели. — Я готова рисковать, лишь бы побыть с тобой… Я соскучилась! — добавила она с решимостью, какой от себя не ожидала. — Ты славная, — меланхолически улыбнулся Курт. — Какая же ты славная! Нежная, как голубка. И, должно быть, сладенькая, как сахарочек… Как же это я раньше не замечал, как ты прелестна? Подойди ко мне ближе, не бойся! Гели раскраснелась, смущенная неожиданными комплиментами, и сделала шаг к Курту. Как сияли его глаза в темноте библиотеки! Как завораживал его голос! Он взял ее за руку, склонился и поцеловал: сначала — тыльную сторону ладони, потом — перевернул и провел губами там, где на запястье проступали голубые вены… Он нежно пощипывал губами ее кожу, потом — лизнул, и от этого интимного жеста у Гели мурашки побежали по всему телу. Ей было стыдно и приятно одновременно. Ей хотелось убежать… И остаться рядом с ним навсегда! — Ты дрожишь. Ты смущена. Глупенькая. Моя прелестная, целомудренная девочка… Скажи, ты ведь любишь меня? — прошептал Курт. Гели смотрела Курту в лицо, прямо в сияющие глаза, не могла оторвать взгляда… И солгать, глядя в эти невероятные глаза, тоже не могла! Не смогла даже смолчать, хотя именно этого требовали от нее заученные с детства правила приличия. Правда, в этот момент все, чему ее учили, все правила поведения в обществе, все законы взаимоотношений порядочной девушки с достойным молодым человеком — все куда-то отступило, показалось мелким и абсолютно неважным. — Да. Да, я люблю тебя. Всегда любила, — прошептала Гели. Курт улыбнулся. Потом взял ее лицо в ладони и долго, долго смотрел. В его глазах крутился ослепительный радужный водоворот, и душу Гели засасывало через этот водоворот в какую-то черную бездну… Она таяла под его взглядом. Растворялась в нем. Когда Курт склонился, чтобы коснуться губами ее губ, Гели в первый момент даже не осознала, что он ее целует… А потом задохнулась от счастья — и от какой-то странной слабости. Курт поцеловал ее! Это все-таки случилось! Поцелуй лишил Гели последних остатков рассудительности и, когда Курт подхватил ее на руки и понес куда-то по ярко освещенным коридорам, Гели уже не думала и не тревожилась ни о чем. Ей хотелось, чтобы вот так он нес ее целую вечность, прижимая к груди и глядя на нее с торжествующей улыбкой. Под ярким светом стало видно, что Курт мертвенно-бледен, на щеке у него грязное пятно — словно в земле измазался, и в светлых волосах застряли мелкие комочки земли, и на мундире были следы земли… Должно быть, он вовсе не был болен, а работал. Где-нибудь что-нибудь копал, и это что-нибудь было настолько важным и секретным, что Гели предпочли солгать о его болезни. Да, наверное именно так и было… Иначе — откуда земля? Курт нес ее по каким-то лестницам — вниз, вниз, вниз — в темноту, но и в темноте он каким-то образом ориентировался безошибочно, и ни разу не споткнулся. В конце концов, он остановился в овальном зале, слабо освещенном лунным светом, лившимся из множества окошек под потолком. — Скажи мне еще раз — ты любишь меня? — спросил Курт. — Я люблю тебя, — послушно ответила Гели, глядя ему в глаза. — Я хочу, чтобы ты принадлежала мне, — тихо и торжественно сказал Курт, и сердце Гели застучало в предвкушении чего-то желанного и страшного. — Я хочу, чтобы ты принадлежала мне вся… Твое тело, твоя кровь, твоя душа… Вся ты. Я хочу взять тебя. Сейчас. Здесь. Но я хочу, чтобы ты отдалась мне по доброй воле. Я не стану принуждать тебя ни к чему и отпущу… Только скажи «нет». И ты больше никогда меня не увидишь. — Нет, Курт, нет! То есть… Да! — пугливо залепетала Гели. — Я хочу принадлежать тебе! Только не уходи… Я так давно тебя люблю! И я знала, что мы когда-нибудь обязательно будем вместе! Только… Я думала — это случится после свадьбы, а не так… Но и так я тоже согласна, ведь идет война и долг всех немецких девушек отдаваться солдатам СС, облегчать им тяготы войны и рожать от них расово полноценных детей, это наш долг перед Германией, и вообще… Я люблю тебя! Курт беззвучно рассмеялся и обнял ее. Он прижал ее к себе так крепко, что Гели задохнулась в его объятиях, и он впился губами в ее рот, и он целовал ее, целовал — Гели и представить себе не могла прежде, как на самом деле ощущается поцелуй! Потом они оказались на полу, на камнях, но Гели не чувствовала холода, потому что стыд и страсть поочередно обжигали ее: сильные и ловкие пальцы Курта расстегнули на ней блузку, спустили с плеч бретельки комбинации и теперь его губы скользили по ее груди, его руки ласкали ее бедра… Стыд исчез, осталась лишь радость и жар в крови. И даже когда Курт навалился на нее всей тяжестью, и вошел в ее тело, сминая и разрывая, и тупая боль все нарастала, сменяясь острой, — даже тогда Гели чувствовала себя счастливой, потому что она была с ним… И еще — потому что у нее наступило какое-то временное помешательство. Иначе объяснить это было нельзя. Она сдавленно пискнула в первый момент, придавленная тяжестью его тела, но потом — вела себя совершенно бесстыдно, смеялась и прижималась к нему, и целовала его, и плакала от счастья! А он припечатал ее к шершавым плитам пола, он распял ее на холодном камне, и губы его скользили по ее шее, целуя и засасывая, а потом она ощутила остроту его зубов, и боль от укуса, и почувствовала, что Курт прокусил ее кожу, и кровь, горячая кровь потекла по плечу, а он лижет ее кровь, лакает, как кошка… Гели вскрикнула от восторга и ужаса. А ответом на ее крик стал низкий, звериный вопль: — Ку-у-урт! Не-е-ет! Нет! Курта словно что-то рвануло вверх — и в сторону, словно чьи-то могучие руки сорвали его с Гели, приподняв над полом, а потом он покатился по полу, сцепившись с кем-то темным и сильным… И остановился, прижав к полу яростно извивающуюся женщину — Магду! Она рычала и скалилась, глаза ее горели рубиновым пламенем на бледном лице, она была похожа на чудовищного призрака, на демона из преисподней! Гели застыла в ужасе, приподнявшись на локте, забыв про распахнутую блузку и задранную юбку. — Как ты мог?! Как ты мог?! Взять ее тело, отдать ей свой жар… Когда у тебя есть я! Ведь я люблю тебя! — завывала Магда. — Я буду любить тебя вечно! Я ради тебя… Все! Я умерла за тебя! А ты… Эту ничтожную, жалкую, уродливую… Ты ведь мог пить ее кровь, просто пить ее кровь — для того она и привезена сюда, чтобы носферату пили ее кровь! Но ты не должен был касаться ее тела… Магда отчаянно зарыдала. И Гели почувствовала, как на голове у нее начинают пошевеливаться волосы: слезы, стекавшие из глаз Магды, были кровавыми! Курт смотрел на Магду холодно и спокойно. Дождался, когда она замолчит. И лишь тогда заговорил: — Ты не вправе указывать мне, что я должен, а что — нет. Только Хозяин диктует законы. Только его власть я терплю. Нашего общего Хозяина — и моей тайной Хозяйки. А ты… Ты ничтожна вдвойне: ты моя собственность — и его! — Ты тоже! У тебя двое Хозяев! — Но я — один из твоих Хозяев. Я помог тебе родиться во мраке… Я подкармливаю тебя своей кровью. Если бы я не давал тебе свою кровь — знаешь, какие муки тебе пришлось бы перенести? Я для тебя — все. Ты для меня ничто. — Я люблю тебя! — Она тоже меня любит. Только она, в отличие от тебя, чиста и невинна. Мне хотелось познать любовь чистого существа прежде, чем я погружусь во мрак навсегда… — Но теперь она уже не чиста! — хрипло рассмеялась Магда. — Она чиста. Я лишил ее непорочности — но лишить ее чистоты я бы не мог… Даже если бы захотел — не смог бы. Она — как те дети. Она чиста, Магда. Разве ты не чувствуешь этого? Ее кровь… Как драгоценное вино. — Ты поделишься со мной ее кровью? Поделишься?! — Нет. Она вся моя, — с какой-то странной страстью ответил Курт. — Я запрещаю тебе даже думать об этом. — Я все равно попробую ее крови! Ведь твои вены ею полны! — взвизгнула Магда и впилась в шею Курта, присосалась, жадно чмокая… Курт оторвал ее и ударил так, что голова ее резко мотнулась в сторону. — Глупая тварь! Я не успел даже распробовать ее, когда ты явилась, вопя, как очумелая кошка! — прорычал Курт и… И впился зубами в шею Магды! Некоторое время он сосал, покачиваясь и постанывая от удовольствия. Гели наблюдала, как Магда становится все бледнее, как блаженная улыбка разливается по ее лицу, как трепещет ее тело — словно в восторге страсти… Или в предсмертных конвульсиях? Наконец, Курт оторвался от шеи Магды, лизнул ее языком и резко встал. — Нет, Курт! Подожди! Любимый! Умоляю! — чуть слышно прошептала Магда. — Я хочу закончить с ней, — Курт кивнул в сторону Гели. — Да, да… Но позже… А сейчас… Умоляю тебя! Люби меня! Возьми меня, как женщину! Хотя бы один раз! Последний раз! Клянусь тебе, Курт, это будет последний раз! Но еще хотя бы раз… Умоляю… Извиваясь, Магда принялась сминать кверху подол своего узкого пунцового платья, обнажились стройные белые ноги, полные бедра, словно светившиеся в темноте… Вот этого Гели уже выдержать не смогла! Она вскочила на ноги, развернулась и побежала. Побежала прямо по коридору, уходящему куда-то во тьму. Стук собственных ног, гулко раздававшийся в подземелье, подгонял ее, и она бежала все быстрее, быстрее, пока грохот сердца и свист дыхания не заглушили этого стука и ей не перестало казаться, будто ее преследуют. Она бежала в кромешной тьме, пока не налетела на стену… Гели рухнула на пол, минутку полежала, оглушенная. Но это был не тупик, а поворот, она быстро разобралась, двигаясь ползком и на ощупь. Когда сердце чуть-чуть успокоилось, она стала прислушиваться. Тишина вокруг была наполнена шорохами, шелестом, где-то капала вода, откуда-то доносилось эхо голосов… Гели поднялась на ноги и прислушалась, пытаясь выбрать направление. И вдруг — совсем рядом раздался громкий звук, словно бы хруст песка, придавленного тяжелым сапогом! Вскрикнув, Гели снова понеслась по коридору. Она бежала, бежала, бежала… Пока не зацепилась за что-то ногой. Кажется, по инерции бега она пролетела довольно далеко вперед — и с силой врезалась в пол. Боль оглушила ее, перед глазами вспыхнули оранжевые всполохи… И пропали. Сколько времени лежала она без чувств — Гели не знала. Наконец, она начала осознавать себя. Твердый холод и сырость камней, на которых лежала. Жжение в разбитых коленках и ладонях. Тупую боль в ушибленной голове. Головокружение… И невыносимое страдание души! Она была в темноте. Одна. А Курт превратился в чудовище. И он совсем не любил ее. Он просто хотел выпить ее кровь… Гели разрыдалась — привычно, в голос! — и замолчала, испугавшись покатившегося по подземелью эха. Но слезы рвались изнутри, сдержать их она была не в силах, и тогда принялась плакать — тихо, совсем тихо, давясь слезами, поскуливая, как щеночек. Она получила все, о чем мечтала. Поцелуи Курта — и даже больше, чем поцелуи! Приключения в старинном замке — даже больше, чем просто приключения, мало кто из героев любимых ею книг переживал такое! Раскрытие тайны, ужасной тайны, о которой она бы и помыслить не могла, даже в самых фантастических мечтах… Она получила все, о чем мечтала. Все — и даже больше. Но как же ей теперь плохо от этого! Гели плакала, а тьма перед ее залитыми слезами глазами вдруг расцвела многоцветьем радуги… И Гели не сразу поняла, что сгусток слабого света, словно бы парящий во тьме коридора, является вовсе не обманом зрения, а самой что ни на есть реальностью! Гели поднялась на колени, напряженно вглядываясь во тьму. Она не знала, радоваться ли ей спасению или бежать отсюда прочь… Быть может, это светится фонарик? Быть может, кто-то хватился ее и выслал солдат на поиски? Но для фонарика этот свет был слишком бледным! Свет — или, правильнее сказать, бледное свечение — все приближался, и Гели в конце концов разглядела, что источником его является лицо! Хорошенькое женское личико в обрамлении темных волос, тонкая шейка, точеные плечики и полуобнаженная грудь, и обнаженные изящные руки — все светилось в темноте бледной фосфорной белизной. И на белом лице ярко полыхали темные, с каким-то странным рубиновым отблеском глаза, и алые губы, и белоснежные зубы, приоткрытые в улыбке. В этом свете нельзя было разглядеть волос или платья. И даже черты светящегося лица Гели разобрала не сразу. Гели была так удивлена уже самим фактом свечения, исходящего от кожи женщины в этой кромешной тьме — где сама она собственную руку-то не могла разглядеть, даже вплотную поднеся к лицу! — что почти не удивилась, когда узнала в сияющей женщине Лизе-Лотту. В конце концов, Лизе-Лотта тоже была в этом замке. И, хотя Гели сказали, что она больна… И Курт болен, и Магда… Видимо, пережитое потрясение и ушибы очень плохо подействовали на умственные способности Гели. Во всяком случае, впоследствии, вспоминая все обстоятельства того страшного дня, Гели сама на себя удивлялась: как она могла не сопоставить факты? Ведь из троих людей, о которых ей говорили, будто они больны, — двое превратились в чудовищ! И странное свечение, исходящее от Лизе-Лотты, и тот факт, что пугливая Лизе-Лотта преспокойно разгуливает во тьме подземелья — все это должно было навести Гели на соответствующие размышления! Но — не навело. Гели обрадовалась, узнав в светящейся женщине — свою старшую подругу. Да что там — обрадовалась! Ее захлестнул прилив счастья! Если бы не головокружение, она сама бы бросилась на встречу любимой подруге и заключила бы ее в объятия… А так — пришлось ждать, когда улыбающаяся Лизе-Лотта приблизится к ней. — Девочка моя! Бедная моя девочка! Опять он тебя обидел? — прошелестел знакомый, родной, любимый, бесконечно мелодичный, странно тихий голос Лизе-Лотты. Тихий настолько, что Гели казалось — он звучит только для нее, внутри ее головы. — Фрау Лизе-Лотта! Миленькая! Как же я рада вас видеть! — всхлипнула Гели, протягивая руки к Лизе-Лотте. — Я тоже… Так рада тебя здесь видеть… Почему ты плачешь? — спросила Лизе-Лотта, заключая Гели в объятия настолько нежные и легкие, что Гели их почти не ощутила, хотя и видела, что Лизе-Лотта обнимает ее. — Мне так плохо… Я так боюсь! — пролепетала Гели. — Я утешу тебя… Ты забудешь все свои горести… Обещаю! Ты ведь веришь мне, милая? Ты мне веришь? — ворковала Лизе-Лотта. — Конечно, я вам верю! Я вам так верю — как никому на свете! Я так вас люблю! — пылко ответила Гели, любуясь прекрасным лицом Лизе-Лотты. Прекрасным… Да, теперь она была прекрасна! Она так переменилась! Не только фарфорово-гладкая, атласно-светящаяся кожа и алые, словно зерна граната, губы Лизе-Лотты поразили воображение Гели. Но еще и волосы рассыпавшиеся по плечам пышными упругими завитками, блестящие, как соболий мех! И изящно-округлившееся тело… Все в Лизе-Лотте обрело какую-то новую, яркую красоту. Так же, как и у Курта… С ним тоже произошло такое! — Ты плачешь… Он обидел тебя, да? Это он? Он опять? — спрашивала Лизе-Лотта, стирая слезы со щек Гели. Гели нашла в себе силы только кивнуть. Она не могла рассказывать о том, что случилось между нею и Куртом… Она вообще была не в силах говорить об этом. Возможно, никогда не сможет. Да никто и не поверит. Даже Лизе-Лотта. Даже она не поверит… В то, что Курт превратился в вампира! Разве можно вообще поверить в такое?! — Голландцы говорят: даже горбатого исправит могила… Но этого и могилой не исправишь! — сочувственно и лукаво улыбнулась Лизе-Лотта. — Все такой же… И по-прежнему обижает тебя! Руки Лизе-Лотты гладили Гели по волосам, затем заскользили по шее и ниже — по обнаженной груди. Гели смутилась на миг — ведь она так и не успела застегнуть блузку… Но в движениях Лизе-Лотты не было ничего похотливого или грязного. Только ласка, чистая ласка, которую может дарить любящая мать своему захворавшему ребенку! — Ты такая горячая! — прошептала Лизе-Лотта. — Горячая, юная кровь… Гели вдруг почувствовала, как сильно она замерзла. Буквально промерзла до костей! Какая уж тут горячая кровь? Ее била дрожь, ей казалось, что вся кровь в ней застыла… А от прикосновений Лизе-Лотты становилось еще холоднее. Там, где скользили ее пальцы, — кололо морозцем. Гели вспомнилась сказка Андерсена про Снежную Королеву… Но Снежная Королева была бесчувственная и злая! Нехорошо сравнивать ее с милой, доброй Лизе-Лоттой. И вообще — Снежных Королев не бывает! Как и вампиров… — Иди ко мне, моя девочка, я тебя обниму, я тебя согрею, ты забудешь все свои беды, иди ко мне, иди ко мне, иди ко мне, иди… Голос Лизе-Лотты неумолчно звучал в голове Гели, словно серебряные молоточки выстукивали по звонким струнам: «иди ко мне»! Гели вдруг ощутила странную истому. Захотелось лечь в объятия Лизе-Лотте и ни о чем больше не думать… Все забыть. Отдаться ласкающему голосу и нежным рукам. Гели закрыла глаза… И ощутила, как губы Лизе-Лотты касаются ее шеи там, где ее только недавно кусал Курт! А потом — легкое покалывание зубов… Словно комар хоботком выискивает местечко, куда бы ему вонзиться… Присосаться… Чтобы пить кровь… Кровь! Гели взвыла и отшатнулась от Лизе-Лотты. — Нет! Нет! Нет! Не хочу! Ты тоже! Ты чудовище! — вопила она, пытаясь заглушить мелодичный зовущий голос. Лизе-Лотта выглядела растерянной и огорченной. На нее просто жалко было смотреть. Было бы жалко смотреть, если бы не длинные изогнутые клыки, высовывающиеся из полуоткрытого рта! — Что ты, девочка? Что ты? Я не хочу тебе зла… Я хочу тебя утешить… Тебе будет хорошо… Обещаю! Ты же веришь мне? Ты мне веришь? И разве я похожа на чудовище? Ты только взгляни на меня… Посмотри мне в глаза, девочка! Иди ко мне! Иди ко мне… — Боже! Боже! Боже! — вскрикивала Гели, зажимая ладонями уши. Но это не помогало избавиться от голоса, и уши были не при чем, потому что голос звучал внутри, в голове… — Боже, помоги мне! Помоги мне, Господи! Мадонна! Ангелы Господни! заходилась в истерике Гели. И вдруг поняла, что Лизе-Лотта молчит. Уже некоторое время молчит. Гели перестала кричать и опасливо отвела ладони от ушей. Лизе-Лотта молчала! И смотрела на Гели с такой искренней грустью и лаской. Потом улыбнулась. И исчезла… Словно бы погасила свое внутреннее сияние и слилась с темнотой. Или же вовсе растаяла во мраке. Гели посидела, всхлипывая, а потом поднялась и побрела, цепляясь за стенку, ощупывая ногами пол перед собой прежде, чем сделать очередной шаг. Побрела в сторону, обратную той, откуда появилась Лизе-Лотта… Гели шла долго. Потом устала и присела, привалившись спиной к холодной и мокрой стене. Обхватила руками коленки, пытаясь хоть как-то согреться. И заснула, трясясь от холода. Проснулась она от резей в пустом желудке. А еще — от слабого, но ритмичного звука, нарушавшего тишину подземелья. Словно тихие, легкие шаги… Гели успела услышать их еще во сне, потом открыла глаза — и ее буквально резануло светом, очень ярким в кромешной тьме подземелья. Свет слабо прорезал темноту и скользил, скользил… По направлению к ней! Гели не успела осознать, что свет был желтым, а не фосфорически белым. И того, что по форме он никак не напоминал лицо, но — попросту луч от карманного фонарика… И даже того, что находился он настолько низко, что предполагаемому вампиру пришлось бы передвигаться ползком, чтобы так вот светиться у самого пола! Но для того, чтобы все это сформировалось и уложилось в мозгу, нужна была хотя бы минутка. А вот минутки-то у Гели и не было. Потому что паника захватила ее, захлестнула обжигающей волной, и вырвалась изнутри диким криком… Заорав, Гели вскочила и кинулась бежать по коридору — обратно, в темноту, туда, откуда только что пришла. За спиной ее катилось эхо ее крика, и еще чей-то вопль, пронзительный и зловещий, так же рождавший могучее эхо… Гели бежала, пока всем телом не ударилась обо что-то упругое, теплое… Пока не рухнула вместе с этим упругим, теплым, на прямо на него… Раздался странный глухой стук и кто-то что-то рявкнул по-английски прямо на ухо Гели. Английский Гели знала, но это слово было ей не знакомо, к тому же в данный момент она вообще не в силах была что-либо анализировать. Гели ощупывала то, что оказалось под ней, царапала руки от швы на ткани и верещала, верещала, как раненный заяц! Потом сильные и горячие руки схватили и сжали ее запястья. Потом кто-то склонился сверху и зажал ей рот. И мужской голос с английским акцентом произнес: — Ну, тихо, тихо, малышка! Не надо нас бояться. Мы — не эсэсовцы и не вампиры. Успокойся. Мы постараемся тебя защитить. Желтый свет от фонарика освещал все вокруг. И Гели видела, что лежит прямо на молодом человеке, рухнувшем навзничь, что это он сжимает ее запястья, что он одновременно морщится от боли и пытается улыбнуться ей, что у него приятные черты лица, твердая линия подбородка, красивые полные губы и веселые глаза, и даже седина на висках не портит его, а придает его облику некую загадочность, и вообще — он самым чудесным образом похож на рыцаря-избавителя, на того самого благородного рыцаря который должен приходить на помощь прекрасной героине в самых трудных ситуациях, спасать ее от козней злодеев и от клыков чудовищ! Все это осозналось в один момент. Гели помотала головой, чтобы избавиться от чьих-то-там-еще рук, зажимавших ей рот. — Кричать не будешь? Ну и умница… — произнес все тот же голос с английским акцентом. Освободившись, Гели торжествующе улыбнулась в самое лицо распростертого на полу парня и сказала: — Спасите меня! Меня преследуют враги и вампиры! Вверяю вам свою жизнь! — Ох, и смешная же ты! — ласково проворчал парень. — На вид — совсем кроха, а сшибла меня с ног… Мне показалось — бык боднул! Ну и силища! А уж как я затылком приложился… До сих пор в башке гудит. Акцент в его речи был еще сильнее, чем у того, кто зажимал ей рот, так что Гели с трудом разбирала отдельные слова. Но общий смысл ей был ясен. Этот молодой человек берет ее под свою защиту — отныне и навеки. Он готов отдать жизнь за нее! Потому что он… Он… Он любит ее — ну, как же иначе? Иначе зачем он стал бы с риском для жизни ее спасать?! Глава ХХ Пепел к пеплу… Ночь была прекрасна. Банальные слова, но они вместили в себя и нежную прохладу воздуха, и бодрящий холодок росы, россыпью алмазов сверкающую на листьях и травах заросшего сада, и призрачное мерцание роз — пышных, в полном цвету, богато осыпавших кусты, — и бархат неба, на котором гордо покоился ослепительно-белый, идеально-ровный диск луны. Луна сегодня была огромной и какой-то неестественно-яркой. Курт стоял посреди сада, смотрел на замок, на серебряные решетки, горящие в ночи фосфорическим светом. Наверное, глаза смертного человека заметили бы лишь легкий блеск, да и то — только в такую вот, светлую, лунную ночь! Но для вампиров серебро пылало, как раскаленное железо. И Курт смотрел на решетки с насмешкой уверенного в своем всевластии существа. Жалкие попытки защититься! Доктор Гисслер, который первый предложил поставить на окна серебряные решетки и носить по шесть серебряных цепочек для защиты от вампиров, — на собственном опыте понял, как ничтожны все эти ухищрения. Дорого бы отдал Курт за то, чтобы увидеть лицо доктора Гисслера в тот момент, когда мертвая Магда открыла глаза и начала подниматься на прозекторском столе! Впрочем, возможно, на его лице не отразилось ничего, кроме любопытства ученого… Интересно, как поведет себя перед смертью дядя Отто, собственно, заваривший всю эту кашу? Курт постоял еще немного, наслаждаясь моментом… Потом сосредоточился, наводя на замок сонные чары. И позвал Отто. Ждать пришлось, как всегда, не долго. Раздался щелчок замка, скрип щеколды и из главной двери, ярко освященной фонарем, вышел профессор Отто Хофер. Он был в пижаме, босиком. В широко распахнутых глазах — пустота. Движения неловкие, неестественные. На шее, на запястьях, на тощих волосатых щиколотках сияют серебряные цепочки. «Подойди ближе, Отто», — беззвучно произнес Курт. Отто рванулся к нему, не разбирая дороги, спотыкаясь на влажных от росы камнях и раздирая пижаму о кусты. «Сними цепочки и брось их в сторону». Отто зашарил по телу, отыскивая и срывая цепочки. «Открой для меня шею. Я хочу пить твою кровь!» Отто покорно, как ягненок на заклание, склонил голову на бок, открывая худую шею с торчащим кадыком. Красноватая, грубая кожа на шее покрылась пупырышками от холода. Курт минутку полюбовался этим приятным зрелищем: коленопреклоненный дядя и открытой для укуса шеей! Ах, как он сожалел о том, что этот безумец Вильфред убил дядю Августа! Вот кого Курт хотел бы видеть перед собой на коленях… Но, с другой стороны, дядя Август всегда был трусом, а за время пребывания в замке почти потерял рассудок от ужаса перед происходящим. Так что в некотором смысле дядя Отто даже интереснее. И Курт приказал своей жертве то, что никогда не пришло бы в голову более старому и опытному вампиру: «Отто, проснись!» И Отто проснулся. Он ощутил себя — босым, исцарапанным, со сбитыми о камни ногами, в изодранной и промокшей от росы пижаме… На коленях, с открытой для укуса шеей! И он увидел Курта перед собой — над собой! — Курта, бледного, с сияющей кожей и горящими рубиновым огнем глазами. Курта, который — Отто это точно знал! — был мертв. Курта, который сейчас улыбался ему… А из-под приподнятой верхней губы его выползали длинные, узкие, загнутые на концах, очень острые клыки! Отто заверещал и кинулся прочь. Курт позволил дяде отбежать достаточно далеко — добежать до самых дверей замка, за которыми дяде чудилось спасение! — а затем, легко взметнувшись в воздух, в секунду пролетел это расстояние и обрушился на Отто сверху. Дикий визг Отто прорезал тишину. Курт расхохотался — беззвучно, услышать его могли бы только вампиры и те из смертных, кому он разрешил бы слышать, впрочем, Отто слышал его смех, Отто слышал! — и с тихим рычанием вонзил клыки в артерию дядюшки. Отто визжал, судорожно загребая руками и ногами, извиваясь всем телом на земле, под тяжестью прижавшего его сверху вампира. Курт жадно пил кровь. Да, конечно, пить кровь у бессознательной, полубесчувственной, полностью послушной тебе жертве — гораздо проще. Но насколько же слаще ощущать трепет ее тела, судорожные попытки освободиться! Крик Отто оборвался коротким стоном, а после профессор только всхлипывал… Курт продолжал ритмично сосать кровь, но даже наслаждение не оглушило его настолько, чтобы он утратил бдительность. С другими вампирами такое случалось, с Куртом — никогда. Все-таки при жизни он был солдатом. И потому Курт почувствовал, когда в саду появились и другие вампиры. Он оторвался от жертвы, коротко лизнул ранки, чтобы кровь не пропадала зря — и поднялся. Возле скамейки — там, где им обычно оставляли жертв — стояли Мария и Рита. Их глаза горели голодом. Чуть дальше, в темноте деревьев, светилось тонкое лицо графа Карди. Рядом с ним — слегка позади, словно прячась за его плечом — стояла Лизе-Лотта. Курт подхватил стонущего Отто на руки и понес к ним — осторожно, торжественно — так, как жених несет невесту к брачному ложу! Он прошел мимо Марии и Риты, и остановился перед графом. Бросил Отто на землю у его ног. — Вот, Хозяин. Возьми его кровь. Граф Карди снисходительно улыбнулся и склонился над профессором Хофером. Лизе-Лотта проснулась в своем гробу от привычного уже, сосущего чувства голода. Немного полежала, прислушиваясь к себе — и к тихим звукам, наполнявшим подземелье вокруг ее гроба: чьи-то далекие шаги, еще более далекие перешептывания, шелест осыпающегося между старых камней песка, плеск капель, журчание воды… Привычный звуковой фон! С каждым разом ей все меньше хотелось поднимать крышку и выходить. Гроб казался ей уютным убежищем. А за его пределами простирался суетный, враждебный ей мир. Мир, в котором ей приходилось охотиться и убивать. Когда-то, когда она была еще жива, больше всего на свете Лизе-Лотта хотелось стать сильной. По-настоящему сильной. Чтобы ее уже никто не мог бы обидеть, а даже напротив: чтобы она могла отомстить всем, всем… Еще ей хотелось, чтобы о ней кто-то заботился, как о ребенке. Как о маленьком, беззащитном ребенке. И еще — преложить заботы о Михеле со своих плеч на чьи-нибудь еще. Да, ей хотелось стать сильной, ей хотелось найти покровителя, ей хотелось избавиться от забот — и все для того, чтобы наконец-то обрести свободу и покой! Она никогда не знала покоя и свободы… И всегда мечтала о них. Теперь все сбылось. Она стала сильной и больше никто не представлял опасности для нее, зато она была опасна для всех! Милый Раду заботился о ней именно так, как ей когда-то хотелось. И заботы о Михеле как-то сами собой снялись с нее… Но вот покоя она так и не обрела. Наоборот: теперь ее существование стало еще тревожнее, чем тогда, когда в груди у нее билось живое сердце! Теперь ей почему-то казалось, что быть жертвой — легче, чем быть палачом. В самом начале своего призрачного существования, в эйфории от собственной чудесной силы, в упоении новизной, Лизе-Лотта радовалась каждому убийству, каждой капле крови, выпитой у этих солдат! Тогда ей казалось, что она — это уже больше не она, а какая-то другая женщина: сильная, отважная, безжалостная, беспечная, прекрасная… Прошло немного времени и эйфория схлынула. И теперь Лизе-Лотта понимала, что она — это по-прежнему она. Всего лишь она, Лизе-Лотта Гисслер, по мужу — Фишер. И никому она не отомстила… Убила нескольких солдат — ну, и что с того? Некоторые из них были плохими людьми, некоторые — очень плохими… Но никто из них не был виновен в несчастьях, постигших Лизе-Лотту и ее близких. Никто конкретно — и все вместе! Но отомстить всем — нельзя. Потому что, когда убиваешь одного, другого, третьего, — всем остальным это в лучшем случае безразлично. А в худшем — они позлорадствуют. Или просто порадуются, что несчастье постигло не их, что они — уцелели. Кажется, она хотела отомстить Курту… За что? За тех людей, которых он расстрелял в гетто? Но ведь он в гетто никогда не служил. Это был единичный случай… И в глубине души эти люди были безразличны Лизе-Лотте. Ей было жаль их всех… Но «все» — это слишком расплывчато. На самом деле в Курте она ненавидела не конкретного человека, а символ. Воплощение своей слабости и своих несчастий. Воплощение той силы, которая раздавила ее семью, убила Аарона и Эстер. Но Курт на самом-то деле не был этой силой… Он был всего лишь человеком. А силе отомстить нельзя. И даже Курту она не отомстила: она дала ему вечную жизнь и возможность воплощать все худшее, что только было в нем! Курт радуется, когда приходит время охоты. Курт торжествует, когда прокусывает артерию — и когда чувствует последнее содрогание. А она… Она устала от этого! Она снова устала! И она не свободна, она совсем не свободна! Лизе-Лотта всхлипнула от жалости к себе. Но слез не было. И откуда им взяться: ведь она опять голодна! А плачут вампиры кровью… И то — только тогда, когда есть избыток этой самой крови. Лизе-Лотта уперлась ладонями в крышку гроба и отбросила ее. Медленно поднялась. Курт уже вылез из своей ямы и сидел возле стены: неподвижный, как сфинкс, и такой же загадочный. Сегодня он был еще сильнее измазан землей, чем обычно, а глаза его казались совершенно красными! — Он здесь, — произнес он вслух, хотя обычно вампиры общаются между собой безмолвно, образами, а не словами. — Он в замке! Прячется, как крыса в подземелье… Хотя как раз крысы-то в наших подземельях не прячутся. — Кто? — удивилась Лизе-Лотта, пытаясь, как обычно, проникнуть в сознание Курта и просто понять, о ком он говорит… Но ей это не удалось. Последнее время Курт каким-то образом умудрялся закрывать свое сознание от нее — и, по-видимому, от других вампиров тоже. Раду был этим очень недоволен и снова заговорил о том, что в семействе должен быть только один мужчина — и подчиненные его власти женщины, потому что другой мужчина вряд ли согласится долго терпеть над собою власть, он попытается захватить ее, мужчины более склонны к борьбе и властвованию, чем послушные и кроткие женщины… Раду намекал, что убьет Курта, если хотя бы заподозрит в непослушании! Но Лизе-Лотте теперь это было совершенно все равно. — Он в замке. Мария и Рита знали об этом давно. Но не рассказывали… Они попробовали его крови! И крови его друга. Но с его другом что-то не так… Мы не можем пить кровь таких, как его друг. А я думал — мы можем пить кровь всех живых! И даже кровь вампиров… Мария и Рита знали, что они прячутся в подземелье, но не убили их! Мне это кажется странным… Знаешь, кто он на самом деле? Сын одного из тех пятерых, которые пятьдесят лет назад загоняли, как зверя, величайшего из вампиров, князя Цепеша! Загнали и убили… Сын охотника за вампирами не мог случайно оказаться в замке, где живут вампиры. Я не верю в такие случайности. А тот, что прибыл вместе с ним… Молодой американец по фамилии Карди! Наследник этого замка! Они не могли оказаться здесь просто так… Что-то готовится. — Кто — он? О ком ты говоришь, Курт? — О том, кого ты любила, когда была юной… Я узнал это, когда попробовал твоей крови! — прошептал Курт, глядя ей в глаза завораживающим взглядом. Если бы она все еще была человеком, этот взгляд просто парализовал бы ее, лишил способности мыслить и чувствовать… Правда, Лизе-Лотта человеком не была. Но сказанное Куртом потрясло ее. — Тот, кого я любила… — Англичанин. — Джейми? — Джеймс Хольмвуд, лорд Годальминг. Ты любила его. И Аарона ты любила. И даже Раду… Только меня ты не любила никогда, моя прекрасная, милосердная фрау Шарлотта! Но только я — из них из всех — буду помнить тебя вечно… Взгляд Курта был странным и голос его звучал странно, но потрясенная Лизе-Лотта не заметила этого. — Джейми! Он вернулся! Вернулся! — шептала она. — Он вернулся, а я… Кем я стала? Чем я стала?! — Ты стала бессмертной. И ты можешь подарить ему бессмертие. Или попросить об этом Раду. Он не откажет тебе, — вкрадчиво промурлыкал Курт. — Нет, нет! — встрепенулась Лизе-Лотта. — Только не Джейми… Я правда любила его. Мне было хорошо с ним. — Он бросил тебя. — Я простила его… — Простила… Как ты добра! Ты просто ангел. Да… Ты — ангел света, Лизе-Лотта. Ты не должна была становиться демоном ночи. Вот я… Я всегда хотел этого. Стать сильнее всех. И теперь мне хорошо. А тебе — плохо. Я чувствую. Ведь я связан с тобой. Связан кровью! — Да, мне плохо, Курт… Мне плохо! И особенно плохо сейчас. Джейми приехал… А я превратилась в чудовище. Я даже показаться перед ним не могу! — Я думаю, он приехал не из-за тебя. Или — не только из-за тебя. Мне кажется, его появление в замке — это часть пророчества безумного Карло Карди… Вот, посмотри, эту книгу я забрал у дяди Отто. Он не расставался с ней ни на минуту, даже на ночь клал на тумбочке рядом, хотя — мне казалось, он выучил ее наизусть. Смотри, что здесь написано относительно смерти Хозяина… «Уничтожить же его теперь нет никакой возможности, час его еще не пробил. Но „истребитель“ уже рожден и скоро его детская рука станется рукою мужа и тогда… берегись, старый дьявол! Мститель придет». А вот еще: «…по старым книгам ему известно существование „немертвого“ в горах Карпат, очень сильного и хитрого, гибель которого зависит от мужественной женщины, но время гибели еще не настало». — По-моему, эти два утверждения противоречат друг другу. Мужчиной или женщиной должен быть тот, кто мог бы убить графа? — недовольно спросила Лизе-Лотта. — Мужчиной. Которому поможет отважная женщина. События, описанные здесь, произошли в одиннадцатом году. Сколько лет англичанину? — Джейми? Ему… Сейчас ему тридцать четыре. — В одиннадцатом году ему только-только исполнилось два. — Ты считаешь, что мифический мститель — это Джейми? — Многое сходится… — Ох, Курт… Ты просто не знаешь Джейми! Он же… Он не может быть мстителем. Он очень безобидный. А уж убить Раду… Я сомневаюсь, что это вообще возможно! К тому же ему должна помогать женщина. А где он возьмет женщину? Какая-нибудь крестьянка из деревни? — Нет, фрау Шарлотта. Не крестьянка, — ответил Курт, пристально глядя на нее. — Все сходится… — Все это — только домыслы, Курт. Выпив кровь Отто, ты заразился от него тягой к научному обоснованию всего на свете. А многое происходит просто так! Безо всякого обоснования! И совпадения тоже бывают… — Но не такие! — В этом ты прав, — грустно улыбнулась Лизе-Лотта. — Это — всем совпадением совпадение! Джейми приехал, я могу его увидеть… Если решусь предстать перед ним такой, какой я стала! — В глазах смертного ты — просто очень красивая женщина. Особенно если найдешь, кем покормиться перед встречей… И не станешь парить перед ним по воздуху. Хотя, боюсь, с кормом у нас становится напряженно. Придется сделать вылазку в деревню. — А что такое? — Солдаты разбежались. Как только обнаружили, что Отто исчез. Они просто взломали сейф, забрали все деньги и ушли. Впрочем, их и оставалось-то немного… — Ну, не скажи! На несколько ночей нам хватило бы. А теперь что делать? — огорчилась Лизе-Лотта. — Я же говорю: охотиться в деревне! Раду, как проснулся, сразу ушел туда. В этот момент где-то вдалеке, в глубине коридора раздались тихие шаги. Это мог быть только человек — вампиры передвигаются беззвучно, разве что платье прошелестит… Курт поднял голову, принюхался и на лице его отразилось удовольствие: — Женщина! Молодая. Здоровая. Да еще и с ребенком! — С ребенком, — печальным эхом откликнулась Лизе-Лотта. Потом они ждали в молчании, пока из коридора не вышла молодая румынка с распущенными волосами, в ночной рубашке. Широко раскрытые глаза ее были пусты и бессмысленны. На руках она несла спящего малыша полутора лет. Следом за женщиной вошел Раду. Мрачно взглянул на Лизе-Лотту, совершенно проигнорировав вскочившего в нетерпении Курта. — Теперь тебе, милая, придется изменить своим вкусовым пристрастиям. Солдаты были негодяями и их кровь пить было легко… Но солдат здесь больше нет. Придется пить кровь невинных. Такова наша участь. Ничто не дается легко… Особенно — бессмертие! Раду взял ребенка из рук женщины: — Его я отнесу моим троим красавицам. Детская кровь — чистый эликсир, сил от нее можно получить больше, чем от крови троих взрослых. А вам с Куртом оставляю эту… Курт, проследи, чтобы Лизе-Лотта не осталась голодной. — Слушаюсь, Хозяин! — бодро отрапортовал Курт. Раду ушел. Лизе-Лотта в растерянности смотрела на женщину. Курт подошел к крестьянке, провел ладонью по ее черным волосам, по смуглой, румяной щеке, коснулся пальцем губ, затем отбросил ее волосы с шеи и погладил кожу там, где бился пульс. Его рука скользнула ниже — к груди. Несколько мгновений он ласкал тяжелую грудь женщины, словно хотел обольстить ее прежде, чем забрать ее кровь… Потом поднес свои ладони к лицу и с наслаждением понюхал. — Надо же! Она до сих пор кормит ребенка грудью… Как долго! А в следующую секунду он схватил женщину, опустил ее на колени и вгрызся в ее шею — так быстро, что взгляд смертного с трудом уловил бы это мгновенное движение. Запах свежей крови обжег Лизе-Лотту. Голод ледяным крюком впивался в ее тело. Но запах крови мешался с запахом грудного молока и со сладким запахом спящего младенца, которого всего несколько минут назад оторвали от этой груди. Лизе-Лотта не могла пить кровь этой женщины! Не могла… Но не могла и смотреть, как Курт пьет! Потому что голод нарастал с каждой долей секунды, лишая ее разума. Курт на секунду оторвался от горла своей жертвы. Посмотрел на Лизе-Лотту красными, горящими глазами. И прошептал хрипло: — Иди сюда. Когда-то надо начинать… Теперь это — твоя судьба! Ты же знаешь, Раду предпочитает детскую кровь — для себя. Возможно, он будет делиться с тобой… А может быть, нам останется пить кровь матерей. Иди ко мне, Лизе-Лотта! И снова припал к ране, жадно глотая. Застонав, Лизе-Лотта бросилась прочь, во мрак коридора… Курт поднял голову от шеи женщины. Посмотрел вслед Лизе-Лотте. Победно улыбнулся. По подбородку его стекала струйка крови. Затем он снова припал к шее жертвы и не отрывался от нее, пока не почувствовал судорожное, предсмертное биение ее сердца. Тогда он положил женщину на пол. А сам направился наверх, в пустой замок. Безошибочным чутьем неумершего он нашел сундуки со старой одеждой, сложенные в одной из комнатушек. Долго перебирал спрессовавшиеся от времени, пахнущие лавандой тряпки. Здесь хранилось столько вещей, что не составило труда подобрать себе что-то подходящего размера. В конце концов выбрал тонкое батистовое белье девятнадцатого столетья, чуть более старые шелковые чулки и рубашку из драгоценного голландского полотна с пышными кружевными манжетами и кружевным жабо на груди, серые бархатные панталоны, черный бархатный камзол, атласный жилет, покрытый тонкой вышивкой… Правда, из туфель ему подошли только белые бальные на высоком каблуке. Но все-таки лучше, чем заскорузлые от воздействия влаги солдатские сапоги! Курт прошел в ванную, наполнил ее холодной водой, сбросил свою мокрую, грязную одежду и принялся остервенело мыться. Потом долго и тщательно причесывал отросшие белокурые волосы. Потом долго и старательно одевался. Он жалел, что не может взглянуть на себя в зеркало. То, что вампиры якобы не отражаются в зеркалах — не более чем миф. Они отражаются. Но магнетизм их взгляда так силен, что вампир, подобно василиску, способен самого себя своим же взглядом заворожить и убить! Курт не мог посмотреть на себя в зеркало, но он знал, что выглядит прекрасно. Именно так, как должен выглядеть новый Хозяин вампиров замка Карди! Под утро, когда Рита, Мария и Магда уже ложились в свои гробы, в их каменном закутке появился Курт. Старинная одежда и чистые, хотя и влажные еще волосы, удивительно преобразили его, но главное — под мышкой он нес огромный дубовый гроб. — Это гроб моего мужа, — меланхолически произнесла Мария. — Бедный Фредерик! — Это же гроб Лизе-Лотты! Неужели она теперь тоже будет спать с нами? обрадовалась Рита. — Лизе-Лотта уже не будет спать в этом гробу, — холодно ответил Курт. — Неужели Хозяин нашел для нее что-нибудь более роскошное? — ревниво спросила Рита, оглядываясь на свой гроб, похожий на хорошенькую шкатулку. — Хозяин велит нам всем сменить место дневного отдыха. Мы должны унести свои гробы отсюда, — заявил, вместо ответа, Курт. — А почему Хозяин сам не скажет об этом нам? С каких это пор он доверяет свои распоряжения — тебе? — возмутилась Мария. — Ты готова ослушаться приказа Хозяина? Дело твое, — зло улыбнулся Курт и скомандовал: — Идем, Магда. Магда покорно пошла за ним, подняв свой дощатый, облезлый гроб. Рита и Мария, переглянувшись с недовольными гримасками, тоже подняли гробы с пола и последовали за Куртом. Курт завел женщин в один из старых ходов, теперь — обрушившийся и заканчивающийся тупиком. Сюда не проникало ни единого луча света, было уединенно и сухо, но — очень тесно, гробы пришлось выстраивать в ровную линию. Курт опустил гроб Фредерика Драгенкопфа в самом конце тупика и спокойно сказал: — Это для тебя, Магда. Ты все-таки — графиня! Хоть и родилась в крестьянской семье. Тебе не годится спать в этом дощатом безобразии, в котором зарыли какого-то нищего… Ложись! — А как же Лизе-Лотта? А как же Хозяин? Они не рассердятся? — робко спросила Магда. — Нет. Уже нет, — улыбнулся Курт. И с этими словами он ушел, оставив недоумевающих женщин. Всю ночь Лизе-Лотта бродила по подземелью замка Карди. Ее терзал голод. И страх. Страх перед тем, что будет, если она все-таки вернется к своему гробу, к Раду, к его кровавому бессмертию. Страх перед тем, что будет, если она не вернется… Если она пойдет сейчас к Джейми и исполнит предназначение, о котором говорил Курт. К утру, когда ее начало клонить в сон, Лизе-Лотта решилась. Джеймс Годальминг сидел у слабенького костерка в подземелье замка Карди. Гарри, Гели и мальчики спали, прижавшись друг к другу. Никто из них даже не проснулся, когда Лизе-Лотта бледным облачком впорхнула в подземный зал и беззвучно позвала Джеймса: «Джейми, иди за мной!» Джеймс молча поднялся. Что-то в глубинах его сознания кричало: «Нет! Не поддавайся ей!» — но он не мог не поддаться. Этот голос… Эти глаза… У Джеймса больше не было своей воли. Ничего не было. И он шагнул к Лизе-Лотте. Она указала на горку свежеоструганных, тоненьких осиновых колышков, принесенных накануне Димкой. «Возьми это!» Потом указала на автомат. «И это!» Указала на фонарь. «И это. Включи его!» И повела его прочь от костерка, от спящих друзей. Был час рассвета. Лизе-Лотта знала, что спящим сейчас ничего не грозит — ведь и вампиры тоже спят в этот час! Она даже не взглянула на Михеля. Она знала, что сейчас это не нужно… Лизе-Лотта привела Джеймса туда, где в своем свинцовом гробу уже лег на покой граф Раду Карди. Рядом должен был стоять ее гроб… Но он исчез! Это было странно. Совершенно необъяснимо! Но сейчас не время было думать об этом… Яма, где обычно спал Курт, тоже была разверста — значит, Курт еще не вернулся? Это встревожило Лизе-Лотту — ведь те люди, спящие в графском погребе, были беззащитны! Она оглянулась на Джеймса. На этого мужчину, который когда-то был ее Джейми… А теперь, если только Курт не ошибся, Джеймс должен был избавить этот замок от проклятья! Этот замок — и ее… Лизе-Лотта долго смотрела на Джеймса, пытаясь отыскать в его лице черты того Джейми — и не находя их. А потом она отпустила его разум на свободу. Очнувшись, Джеймс с криком отшатнулся от нее и занес всю связку кольев, словно для удара. Но не ударил. С какой-то детской обидой обличающе произнес: — Ты мертвая! — Да. — Ты вампир! — Да… — Ты привела меня сюда, чтобы убить?! — Нет, Джейми. Я привела тебя сюда, чтобы ты убил… Чтобы ты исполнил свое предназначение. Твой отец был среди тех, кто убил Дракулу. А ты должен убить графа Карди. Хозяина вампиров этого замка. — Но я… Как же? Я не могу… — Ты не понимаешь, Джейми! Ты что, не читал книгу? «Семейные хроники Дракула-Карди»? — Читал… Но какое отношение это имеет ко мне? — И к тебе, и ко мне… Ты — тот младенец-мститель, пришествие которого предсказал монах Карло! — Какой же я младенец? — озадачился Джеймс. — Я взрослый мужчина! — Будь серьезнее, Джейми! — Лизе-Лотта нахмурилась совсем так же, как делала это в юности — при жизни! — в те редкие моменты, когда она сердилась на Джеймса. — Предсказано, что младенец, которому суждено убить графа, уже родился… А ты тогда уже родился! В том году! А я должна помочь тебе… И вот я тебя привела! Ты бы не нашел его сам! А теперь ты должен открыть гроб и пробить его сердце колом. — Я не могу! — Ты должен! — Из-за того, что монах предсказал какую-то чушь про младенца? — Ты не хочешь уничтожить вампиров? — Я хочу! Но… Я думал, Гарри… Он все-таки солдат. А я — ученый. — Гарри — это твой друг? Он не может уничтожить графа. Потому что в одиннадцатом году Гарри еще на свете не было! Мститель — ты. Твой отец убил Дракулу. А тебе судьба велит расправиться с этим новым злом… Джейми, прошу тебя! Ради меня! Я никогда ни о чем тебя не просила! Я простила тебе твое предательство! Но сейчас — прошу… Сегодня он убил женщину с ребенком. Он привел их сюда. Она принесла своего малыша на руках… Он живет уже сто пятьдесят лет в этом обличье! Сколько невинных жизней загубил он за это время? Сколько загубит, если ты оставишь его в живых? Ты должен, Джейми. Убей его. Убей остальных. Я покажу тебе, где они спят. А потом… Я скажу тебе, что еще ты должен будешь сделать для меня. Если я не справлюсь с этим сама. Сейчас в глазах Лизе-Лотты не было никакого волшебства. Они не завораживали… Они молили! Но этой мольбе Джеймс отказать не мог. Он с сомнением посмотрел на связку тоненьких колышков, потом — на автомат. — А чем забивать кол? Прикладом? — Нет… Это совсем просто. Наши тела — не такие, как у вас. Осина пронзит его, как отточенная сталь. Скорее, Джеймс! Он слышит нас. Я боюсь он проснется! Он будет ждать до самого конца, нам очень трудно не спать в эти часы… К тому же он сыт, а это навевает нам такие сладкие грезы! Но он может подняться! — Хорошо. Я готов, — не очень уверенно сказал Джеймс, выбирая один кол из связки и сжимая его обеими руками. Лизе-Лотта с удивительной для своей комплекцией силой смахнула свинцовую крышку с гроба… И в ту же секунду граф Карди с яростным воем взлетел к потолку — и обрушился на завопившего Джеймса! Он бы успел перекусить англичанину вену… Он мог бы высосать его в одно мгновенье… Но Лизе-Лотта накинулась на него яростной коршуницей, а через мгновение, когда Раду выпрямился, чтобы сбросить ее с себя, на него налетел и с силой ударил его в грудь… Курт! Курт — удивительно преобразившийся, в старинной одежде, с чистыми, влажными волосами — он навалился на Раду, прижимая его к полу, а Лизе-Лотта, кроткая маленькая Лизе-Лотта, вцепилась своему Хозяину в шею, отгибая голову назад, подставляя под удар! — Я здесь, Хозяин! Ты не ждал меня? — глумливо пропел Курт, глядя в глаза графу смеющимися голубыми глазами. — Не стой же, Джейми! Бей! Бей во славу Господа! — крикнула Лизе-Лотта. Она не вспомнила, откуда пришла ей на ум эта фраза… Но зато Джеймс вспомнил и его словно хлыстом ударили: эти слова кричал Абрахам Ван Хелсинг его отцу, когда Артур Годальминг замешкался, прежде чем вонзить кол в грудь своей возлюбленной Люси! Но перед отцом стояла неизмеримо более сложная задача… Джеймс размахнулся и всадил осиновый кол в грудь графа Карди. Кол действительно прошел очень легко, словно не встречая на пути ни малейшего сопротивления. Это можно было сравнить даже не с отточенной сталью, входящей в плоть… А с горячим ножом, входящим в кусок масла! Граф взвыл и изогнулся, последним яростным движеньем пытаясь сбросить с себя своих палачей. Но Джеймс достаточно собрался с духом, чтобы докончить начатое: он выхватил свой походный нож и перерезал графу Карди горло. Отделить голову от тела он просто не успел. И потом часто думал: а нужно ли отрубать вампирам голову и набивать рот чесноком, если осиновый кол оказывает на них столь разрушительное действие? Или, возможно, так происходит только со старыми вампирами, а мисс Люси Вестенра обратилась не так давно… Тело графа вспыхнуло холодным голубым огнем — и рассыпалось мельчайшим серебристым пеплом. Все это произошло в одно мгновенье, едва уловимое глазом. Вот он лежит с колом в груди, с перерезанным горлом и широко раскрытым в вопле ртом… А вот уже пепел на камнях обрисовывает контуры человеческого тела! — Боже! — прошептал Джеймс. От осинового кола не осталось ничего. На ноже остался странный черный след, словно его в огне прокалили… Джеймс поднял голову и посмотрел на Лизе-Лотту. Она смотрела не на него — на пепел у своих ног… Джеймс поискал взглядом второго вампира, того белокурого юношу, который так славно помог им… И только сейчас понял, что юноша исчез! А он, Джеймс, даже не успел заметить, когда и как это произошло. Наконец, Лизе-Лотта оторвалась от лицезрения пепла и обратила на Джеймса скорбный взгляд. — Спасибо. Ты сделал главное. Теперь тебе будет легче. Идем! Она повела его за собой — куда-то в ответвление темного коридора. Джеймс никогда не заходил сюда… И не решился бы! Но именно здесь вампиры прятали свои гробы… До недавнего времени. Потому что теперь только аккуратные прямоугольники на песке обозначали те места, где стояли гробы. — Они почувствовали! И ушли! — вскрикнула Лизе-Лотта. — И я не могу найти их… Я так голодна, что не могу ничего… Ничего! — Ты… голодна? О, Боже… Если ты не выпьешь крови, ты не найдешь их? Лизе-Лотта скорбно кивнула. — Но тогда… Возьми немного моей крови! — Джеймс принялся закатывать рукав свитера. — Я разрешаю тебе! Я не хочу, чтобы ты страдала… И я хочу убить их всех! Лизе-Лотта посмотрела на вены на его руке. На чуть подживший след укуса. Глаза ее загорелись красным, голодным огнем. Верхняя губа приподнялась и показались два длинных, изогнутых клыка. Она быстро облизнула их. Склонилась к руке Джеймса. И в последний миг подняла глаза и взглянула ему в лицо… На лице Джеймса отражалось отвращение! Отвращение и ужас! И эти чувства вызывала в нем она… То чудовище, в которое она превратилась! Гнусное, кровожадное чудовище! Вскрикнув, Лизе-Лотта метнулась прочь и исчезла в темноте коридора прежде, чем Джеймс успел ее окликнуть. Когда Курт вернулся вновь в облюбованный им тупичок, неся свинцовый гроб графа Карди, все три женщины уже спали, закрывшись в гробах, и не видели его. Он чувствовал их тревогу — пока еще смутную, сонливость притупляла чувства и не дала им полностью осознать их утрату. Конечно, они чувствовали, что Раду погиб. Ведь они были связаны с ним узами крови! Когда солнце взойдет, они пробудятся. И тогда поймут все. Или — почти все, что куда более устраивало Курта… Хорошо, что сейчас он избавлен от лишних вопросов. А что будет, когда наступит день… Не важно! Когда наступит день — он проснется Хозяином над ними! Правда, Марию и Риту придется причастить его крови. Но они выдержат. Они сильные. Курт лег в гроб графа Карди. Задвинул тяжелую крышку. И погрузился в сон. Джеймс долго звал Лизе-Лотту. Его крики так далеко разносились по подземелью, что даже разбудили Гарри, Гели и мальчиков. Гели хотела немедленно кинуться на поиски и спасти несчастного! Но Гарри не позволил. Он предположил, что Лизе-Лотта могла заворожить Джеймса, лишить его рассудка, а значит, теперь он может быть опасен для своих друзей! Когда Джеймс наконец появился в погребе, Гарри встретил его настороженным взглядом. — Я не смог найти ее! — сокрушенно вздохнул Джеймс. — А ведь она помогла мне… Я бы не справился с этим чудовищем без нее… И без этого мальчика. Я бы даже не нашел его — без их помощи! Значит, они оба — еще не погибли окончательно. Господи, неужели их никак нельзя спасти и избавить от этого проклятья? Неужели они обречены? — Бога ради, о чем вы, Джеймс? — Я совершил то, что было мне предначертано судьбою. Я уничтожил графа Карди, великого неумершего, проклятие этих мест! Я пробил его черное сердце колом, а потом отрубил ему голову. И он исчез. Рассыпался пеплом. Но если бы не она… Если бы не моя бедная Лизе-Лотта! Я бы не смог найти его убежище. Я бы не смог справиться с ним. О, если бы вы знали, как силен этот монстр! И никакого паралича, сковывающего тело вампира на рассвете, и в помине нет! Наверное, они боятся только рассветного и закатного солнца. Но в темноте они не теряют своей силы… — Вы убили графа? Главного вампира? Этого придурка, который написал дневник? — потрясенно спрашивал Гарри. — Да, да, да… Я убил его. Но остальные вампиры исчезли. Они сменили место своего отдыха. А Лизе-Лотта теряла силы… Она не смогла мне помочь. Я предложил ей свою кровь — но она не захотела! Она убежала… Бедная моя девочка! — Давайте пойдем и посмотрим! — восторженно завопил Мойше. — Нет. Я не могу и не хочу. Я должен выйти наверх… Увидеть солнце, простонал Джеймс. — Вы с ума сошли, Джеймс? Там же полно солдат! Вы уцелели в схватке с вампиром — так зачем подставляться под пули? — попытался образумить друга Гарри. — Нет, Гарри, я должен увидеть солнце… Рассвет, прекрасный рассвет! К тому же никаких солдат там и в помине нет. Лизе-Лотта сказала, что все они разбежались. — А если кто-нибудь остался? — неуверенно спросил Гарри. — Кто-нибудь, особо верный долгу? — Мне все равно! Я должен очиститься солнечным светом после пережитого кошмара… К тому же у нас есть оружие. Уж с одним-то немцем мы справимся! И тогда они поднялись наверх. Они вышли в рассвет — в яркий, золотисто-розовый, благоухающий мокрой травой, звенящий жаворонками рассвет! — и пошли по саду, не боясь ни немецких пуль, ни вампиров… Теперь, после смерти графа, им казалось, что все опасности и ужасы позади, что ничего по-настоящему страшного с ними случиться не может, потому что все по-настоящему страшное с ними уже произошло: что может быть страшнее — смерть? Но если это ПРОСТО СМЕРТЬ, то им незачем ее бояться. И, словно в подтверждение их единого, невысказанного вслух чувства, замок был тих и казался безжизненным, лишь шуршала листва под легким ветерком, да жаворонок все звенел, звенел в высоте! Охваченный странным порывом, Гарри обнял Гели и неловко поцеловал ее в мокрую от слез щеку. А Димка, рассмеявшись, стукнул по плечу Мойше: живем, брат! И только Джеймс угрюмо молчал, словно еще переживая произошедшее в подземелье. Они пошли через сад, направляясь к замку, и вдруг — все пятеро обернулись назад: им всем одновременно показалось, что их окликнули, каждого — по имени. И трое из них узнали позвавший их голос! Трое — Джеймс, Гели и Мойше… Лизе-Лотта стояла возле пролома в стене, глядя на них счастливыми, совершенно детскими глазами. Потом она подняла взгляд выше — в рассветное небо. Улыбнулась и протянула перед собой руку. Сама она была в тени, но рука попала прямо в солнечный луч, наискось стекающий в сад. Мгновение ничего не происходило. А потом рука ее задымилась, на тыльной стороне возникло, стремительно разрастаясь, черное пятно, потом вспыхнуло пламя. Рассмеявшись, Лизе-Лотта шагнула вперед, протянув перед собой руки. Вторая рука тоже вспыхнула, пламя побежало вверх, к плечам, и Лизе-Лотта развела руки в сторону, на секунду замерев, как пылающее распятье. На лице ее с воздетыми вверх, к небесам глазами, отражался такой всеобъемлющий, священный экстаз, который художники Возрождения так любили изображать на лицах умирающих христианских мучеников. А потом она вспыхнула вся, как факел. Пламя заслонило ей лицо… Все произошло очень быстро, никто даже слова не успел сказать. Вот она шагнула из тени, вот горит, стоя неподвижно, как буддийский монах… А вот уже рассыпается пеплом настолько легким, что даже слабенький ветерок развеял его без следа! И только тогда Мойше, разлепив онемевшие губы, прошептал: — Мамочка! А Джеймс, глядя на серебристый след ее пепла на древних камнях, сказал: — Горьки воды твои, Господи… Познаю ли я когда-нибудь сладость? Гарри положил одну руку — на плечо Мойше, другую — на плечо Джеймса. А Гели порывисто обняла Димку, прижала его к себе, словно именно в этот момент он нуждался в утешении и защите. — Мы должны уничтожить их всех, — твердо сказал Джеймс, высвобождаясь из-под руки Гарри. — Уничтожить сам замок. Я понимаю, Гарри, это — ваша фамильная собственность… Но здесь гнездо этих тварей! Мы можем неделями бродить по подземелью — но так и не найдем, где они прячут свои гробы. Я убил главного над ними, а бедняжка Лизе-Лотта сама убила себя… В ней было слишком много человеческого, чтобы оставаться вампиром. Слишком много любви и веры. Но все равно они побеждают! Ведь их стало больше! Теперь их четверо: три женщины и мужчина. А может стать еще больше… А скольких они убьют, чтобы продолжить свое гнусное существование? — О чем вы говорите, Джеймс! — поморщился Гарри. — Да я сам заложу взрывчатку под эту фамильную собственность… Если только это поможет действительно уничтожить их. — Мы обрушим замок им на головы. Мы взорвем подземелья. Мы замуруем их. Сожжем. Не знаю… Надо посмотреть, что здесь есть. Но мы должны что-то сделать! Им повезло: в замке обнаружился целый арсенал. Несколько ящиков динамита, мины, снаряды, бикфордов шнур, мотки электрического шнура, плюс несколько канистр с бензином в гараже. — Устроим салют и пожар, — кровожадно заявил Джеймс. — Зажарим их! — Как бы нам самим в процессе не взлететь… Джеймс, вы уверены, что умеете пользоваться всем этим? — спросил Гарри. — Нет. Но готов рискнуть! — А я не хочу рисковать. Тем более — жизнями Анджелики и мальчиков. Так что все делать буду я. Бикфордов шнур положите на место. Он нам не понадобится. Его может засыпать и погасить взрывом… Используем обычное взрывное устройство с электрическим шнуром. Нужно будет проложить шнур по всей длине коридора, а в стратегически-важны с нашей точки зрения местах положить ящики со снарядами, мины и связки динамита. Возможно, что-нибудь и получится… Следующие десять часов работали, что называется, на износ. Несмотря на протесты Гарри, ему вызвались помогать все: и Джеймс, и мальчики, и даже Гели. Работая, Гарри все время напряженно вслушивался в тишину коридора: что, если кто-нибудь из «штафирок» что-нибудь сделает не так, уронит мину или… Или станет жертвой вампира? В случае, если они умудрятся что-нибудь взорвать, он хотя бы услышит грохот. А если — вампир? Они же и днем могут бродить, в такой-то темноте… Не ясно, правда, может ли кто-нибудь из них выходить на дневной свет — или этой уникальной способностью обладал один лишь ныне покойный граф? К счастью, по окончанию работ выяснилось, что волновался Гарри зря. Джеймс и Димка все-таки умели обращаться со снарядами, а Гели и Мойше оказались ловкими и послушными исполнителями. Собственно взрывное устройство Гарри установил в начале того самого подземного хода, через который они с Джеймсом проникли в замок. Возможно, были и другие тайные ходы, ведущие к озеру или в лес… Но сейчас исследовать их было рискованно или даже невозможно. К тому же Гарри надеялся, что взрыв обрушит своды подземелья, и никто уже не сможет воспользоваться подземными ходами, даже если по случайности туда забредет. Конечно, замок был построен монументально, что называется, на века… Что, если нескольких ящиков с минами, снарядами и динамитом окажется мало для того, чтобы нанести ему значительный ущерб и замуровать вампиров внутри? Что, если они все равно смогут как-то выбраться из своих гробов?! Гарри помнил, как ловко просочилась Рита в весьма незначительный пролом в двери! Все эти вопросы так терзали его, что он даже не взглянул в последний раз на родовое гнездо, когда, приказав «штафиркам» отойти на безопасное расстояние, повернул ручку взрывного устройства. К тому же Гели учудила: перед тем, как отойти вместе с Джеймсом и мальчиками, она вдруг порывисто обняла Гарри и припечаталась к его губам таким сочным, знойным поцелуем, какого Гарри не приходилось получать за всю его жизнь! Гарри был удивлен поступком Гели, пытался срочно — прежде, чем придется снова заговорить с ней! — осознать причины, подоплеку и цель этого ее странного деяния… В общем, он крутанул железную рукоять так, что чуть не вывихнул себе пальцы. Страшный гул донесся из-под земли, все разрастаясь, и Гарри побежал прочь от черного провала подземного хода, потому что ему вдруг показалось, что сейчас оттуда вырвется огонь, хлынет лава, как из жерла вулкана… Но, пробежав несколько шагов, он заставил себя остановиться и обернуться. Ведь он — солдат! Ему стыдно так трусить и подчиняться дурному воображению. Ничего из подземного хода не вырвется и не хлынет… Ну, разве что испуганный вампир или пара крыс! Да и то — вряд ли. Вампиры вряд ли подвержены чувству страха. А крыс, за все время пребывания в подземелье, Гарри так ни разу и не встретил. Земля мелко завибрировала под ногами, замок и развалины задрожали… Потом развалины резко осели, словно провалились в какую-то яму — не очень, впрочем, глубокую. А замок — его целая, жилая часть — устоял. Только посыпались со стен мелкие камешки, да стекла кое-где треснули. Когда гул утих, Гарри повернулся к своим спутникам и пошел к ним неспешно, старательно изображая на лице спокойную улыбку весьма бывалого, много пережившего и абсолютно бесстрашного американского солдата. Джеймс насмешливо зааплодировал… Но Гарри оставил без внимания его реакцию, потому что Гели встретила его таким восторженным и счастливым взглядом, что и его душа в ответ наполнилась восторгом и счастьем! Она была такой смешной, такой прелестной и чудесной, эта юная немочка Гели — Анхелика — Анджелика… И Гарри вдруг подумал, что Анджелика Карди — совсем неплохо звучит! А еще он подумал, что рядом с такой отважной девушкой ему легче будет встретить все испытания, которые готовит ему будущее. Эпилог 1 Явление Эстер Фишер Майкл Хольмвуд, приемный сын сэра Джеймса Хольмвуда, лорда Годальминга, сидел на подоконнике в своей комнате — в той комнате, которую отвели для него в роскошном лондонском доме Хольмвудов. Комната была обставлена спартански — как и полагалось комнате английского мальчика из хорошей семьи. Единственным послаблением, которое леди Констанс позволила для ослабленного пережитыми страданиями приемыша, был ковер на полу — чтобы не холодно было ногам — и дополнительный плед. Ее собственные сыновья обходились без этого, но Майкл казался ей слишком хрупким… И, кроме того, это был чужой ребенок. А значит — к нему она могла проявлять нежность, не боясь осуждения со стороны общества. Поэтому воду для умывания Майкла всегда подогревали, а за столом ему накладывали столько же, сколько и взрослым. Будь он английским мальчиком из хорошей семьи, ему пришлось бы умываться ледяной водой, принимать холодную ванну и вставать из-за стола полуголодным. Но он не был английским мальчиком… Он был евреем. Евреем, чудом спасшимся от нацистов. Леди Констанс рассказывала об этом своим знакомым с дрожью в голосе. Иногда даже не могла сдержать слез. Да, все родные Майкла погибли… Бедняжка столько пережил… О том, что Майкл чудом спасся не только от нацистов, но и от вампиров, леди Констанс, разумеется, никогда никому не говорила. Потому что сама в это не верила. Она считала себя трезвомыслящей особой. А мужа — немножечко сумасшедшим. Что вполне окупалось древним происхождением его семьи и благородством его собственной натуры. Кстати, сумасшедшим Джеймса его супруга считала вовсе не потому, что он верил в вампиров. В вампиров и призраков она и сама верила. В доме, где она провела детство, был призрак. Призрак одного целомудренного дворецкого, который упал с лестницы, спасая свою честь от посягательств распутной госпожи, и сломал при этом шею. Призрак был безобидный и все к нему привыкли… И воспринимали его, как нечто само собой разумеющееся. В каждом по-настоящему старинном английском доме был свой призрак! Стыдно было бы не иметь своего призрака! А раз есть призраки, значит, и вампиры могут быть. Но только сумасшедший может говорить вслух о том, что он верит в вампиров! Майкл Хольмвуд, приемный сын лорда Годальминга, прожил в Англии уже три года. Недавно ему исполнилось пятнадцать лет. Приемные родители, и братья, вместе с которыми он проводил их каникулы, и все прочие новоявленные родственники, время от времени навещавшие лорда и леди Годальминг, — все были от него в восторге: Майкл был очень благоразумным и благовоспитанным мальчиком. Сокрушались они только о том, что Майкл не желал принять христианство… Но старались не слишком настаивать. Пока. Чтобы не травмировать лишний раз ребенка. Майкл знал, что придет момент, когда они начнут настаивать. И он еще не решил: уступить ему или стоять на своем до конца. Он не считал религию чем-то по-настоящему важным. Но не будет ли крещение — изменой его погибшему отцу, тете, бабушке с дедушкой? Или — наоборот, крещение только поможет ему в той великой миссии, которую он для себя предопределил? Но главное — он не считал себя англичанином. И имя «Майкл» было ему еще противнее, чем имя «Михель». Это было не его имя. Его звали Моисей. Мойше. Он согласился бы еще стать католиком. Если бы это как-то помогло ему в его миссии. Но лорд и леди Годальминг были англиканцами. Тогда как англиканская церковь внушала ему отвращение фальшью идеологии и обрядов. Мойше сидел на подоконнике и наблюдал за прохожими на улице, стараясь узнать что-то о каждом из них по деталям внешнего облика. Это у него с детства была такая игра: в Шерлока Холмса. Он умудрился так натренироваться, что в Германии с первого взгляда узнавал гестаповцев в штатском. Здесь гестаповцев не было… Но Майкл часто угадывал немецких военных, скрывающихся за личинами добропорядочных лондонцев. Таких было немало. Майкл никогда никому не говорил ни о них, ни об этой своей игре. Во-первых, он знал, что никто не бросится в полицию и не попытается их задержать. Англичане слишком далеки были от войны — и слишком заботятся о своем и чужом достоинстве. Они просто побоятся ошибиться, оскорбить ненароком невинного человека… А кроме того, Мойше считал, что время для разоблачений еще не пришло. Когда он станет старше… Когда найдет себе единомышленников… Вот тогда он устроит кровавую охоту! Будет загонять их — и убивать. Без суда. И без жалости. Да, когда-нибудь это обязательно будет. А пока надо скрываться. Но, вместе с тем, не утратить навыков… Вот он и скрывался. Делал вид, что тратит на уроки два с половиной часа, тогда как успевал их сделать за сорок минут. А оставшееся время сидел на подоконнике. И смотрел на прохожих. Эту женщину он заметил еще издалека. Сначала подумал: она устала. Она еле шла. К тому же ей приходилось тащить за собой ребенка лет четырех. Ребенок тоже устал, время от времени ноги у него заплетались, и тогда мать поднимала его на руки и некоторое время несла. А потом опускала на землю. Долго нести его она была не в силах. Когда женщина подошла ближе, он увидел, что она — еврейка. Евреев в Англии было много: здесь все еще жили все, кто успел бежать из Европы в самом начале… Но эта еврейка была не из Англии. Она была так плохо одета! За плечами — солдатский мешок, чем-то набитый. Ребенок — тоже в обносках. Прохожие оглядывались на нее: кто с жалостью, кто брезгливо. Не доходя до дома Хольмвудов, она остановилась и что-то спросила у полисмена. Видимо, по-английски она говорила плохо, и полисмен долго не мог ее понять. Зато Мойше имел возможность разглядеть и ее, и ребенка. Ребенок оказался прехорошенькой девочкой, а она… Пожалуй, она была слишком стара для того, чтобы быть матерью такого маленького ребенка. А может, она перенесла тяжелую болезнь, голодала, и состарилась прежде срока? Волосы у нее были почти совсем седые. Лицо какое-то темное… И еще — она была очень похожа на Эстер. На его тетю Эстер. Наверное, так тетя Эстер могла бы выглядеть лет через двадцать… Если бы осталась жива. Но тетя Эстер погибла. И папа погиб. И дедушка с бабушкой. Никого из них нет в живых. Даже Лизе-Лотта, которую он называл «мамой», даже она… А мертвые не возвращаются. Только мама, пожалуй, еще может вернуться… Но ничего хорошего из этого все равно не выйдет. Потому что она — мертвая. Мойше никогда не предавался бессмысленным мечтаниям. Он знал, что они причиняют боль и ослабляют человека. А он не имел права на слабость. Он должен быть сильным. Очень сильным. Чтобы мстить! И он сказал себе: эта женщина только похожа на тетю Эстер, но она не тетя Эстер. И слез с подоконника. Мойше взял с полки учебник алгебры и принялся решать задачки. В мире формул не было места чувствам. Решая задачки, он всегда успокаивался и становился таким холодным и сильным, каким и должен был оставаться всегда. Лорд Джеймс и леди Констанс сидели за чайным столиком. Лорд читал газету, изредка отпивая из чашки уже остывший и невкусный чай. Леди свой чай давно выпила и теперь сосредоточенно распутывала колтун на ухе одного из своих спаниелей. Вошел дворецкий: — Ваша Светлость, там какая-то еврейка с ребенком… Спрашивает вас. Лорд Годальминг поднял из-за газеты усталый взгляд. Страдальчески поморщился. Отложил газету, полез за бумажником. — Вот, дай ей и отправь восвояси… — Нет, нет, Джеймс, прошу тебя! — леди Констанс отпустила ухо собаки и решительно поднялась из кресла. — Не будь таким черствым. Раз она с ребенком — надо накормить их и дать им адрес приюта, который организовала Мелани Стоукс. По крайней мере, какое-то время они смогут там пожить… — Проводить их на кухню, миледи? — бесстрастно спросил дворецкий. — Проводи их… сюда. — Слушаюсь, миледи. Дворецкий ушел. — Зачем, Констанс? Зачем?! — простонал Джеймс. — Мало мне было уже пережитых испытаний… Она же начнет сейчас рассказывать, как у нее убили всю семью… А я буду страдать! А у меня потом начнется мигрень! И меня же ты обвиняешь в черствости!!! И не надо так укоризненно на меня смотреть… Я сделал для человечества больше, чем многие из тех, кого нынче называют героями! И потом, Констанс, не можем же мы помочь всем! — Всем — не можем, — тихо сказала леди Констанс. — Но хотя бы некоторым… Появился дворецкий. Следом за ним шла измученная, плохо и грязно одетая, полуседая женщина с солдатским мешком за плечами. За руку она тащила хорошенькую девочку. Девочка от усталости едва перебирала ногами, но с интересом разглядывала интерьеры богатого дома. — Садитесь, дорогая. Смит, принесите две чашки! Какая славная малютка. Хочешь пирожное, деточка? Не бойтесь собак, они не кусаются, они очень добрые и очень любят детей, — приветливо защебетала леди Констанс. Но женщина не поприветствовала ее. И не села. Она смотрела на Джеймса огромными от худобы, страшными черными глазами. Джеймс дернулся — его раздражал этот взгляд. — Не узнаешь меня, Джейми? Не удивительно. Я изменилась. Но это все еще я, — мягко сказала женщина. Джеймс снова дернулся, словно сквозь его тело прошел разряд тока. Вскочил и нервно, заикаясь заговорил: — Что… что вам угодно? Он снова вытащил бумажник. И тут же уронил его: так дрожали руки. Один из спаниелей подхватил бумажник и подал хозяину. — Не беспокойся, Джейми, денег мне не надо. Я справлюсь. Раз выжила теперь справлюсь с чем угодно. Я пришла к тебе только узнать… Не знаешь ли ты что-нибудь… хоть что-нибудь о Лизе-Лотте? И о Мойше. То есть, о Михеле… — Я не знаю! Я вас не знаю! — испуганно залепетал Джеймс. — О, Боже… Вы — Эстер? Да? Вы — Эстер? — прошептала леди Констанс. — Да. Я — Эстер. Эстер Гржимек. Бывшая Эстер Фишер. — Присядьте, прошу вас! — почти взмолилась леди Констанс. — И ваша девочка устала… В дверях снова возник дворецкий. Он нес поднос с двумя чашками и чайничком со свежей заваркой. — Спасибо, — сказала Эстер, скидывая мешок на пол и на удивление грациозно опускаясь в кресло. Девочку она посадила к себе на колени. — Как ее зовут? — спросил вдруг Джеймс. — Златка. Так ты знаешь что-нибудь о Лизе-Лотте или я зря отнимаю у нас у всех время? — Я… Я знаю… Но не могу! Не могу тебе сказать! — истерически выкрикнул Джеймс. Эстер удивленно приподняла левую бровь и надула губки. Это была такая знакомая гримаска, что Джеймс поперхнулся и закашлялся. Бледное солнце пробивалось сквозь стекла и падало на ее изможденное лицо. Да, солнце касалось ее лица… А значит — она не была вампиром. Она не восстала из мертвых. Она просто не умирала! — Почему ты не можешь сказать? Это какая-то государственная тайна? Связано с ее дедом, да? Но, как я поняла, старый ублюдок подох еще в сорок третьем, — спокойно заметила Эстер, принимая из рук леди Констанс тарелочку с двумя пирожными. Она принялась кормить дочку с ложечки. Малышка Злата ела аккуратно и нежадно. Леди Констанс не отрывала от нее умиленного взгляда. — Лизе-Лотта хотя бы жива? Ну, что ты молчишь? Надеюсь, ты интересовался ее судьбой? Или окончательно осволочился? Знаешь, я много лет мечтала надавать тебе по ушам за то, как ты с ней тогда поступил… Но, видно, не судьба сбыться этому. Руки вот заняты… Да и нехорошо так вульгарно вести себя в таком милом доме. Глаза Джеймса вылезли из орбит. О, да, это была Эстер! Пережитые страдания ничуть не изменили ее темперамент… И не оказали влияния на ее лексику. — Хотите еще пирожное? — высоким от напряжения голосом спросила леди Констанс. — Да, спасибо. Извините, что вам приходится выслушивать такие… Такие речи. Но мы с вашим супругом очень давние знакомые. И я знаю, что иначе мне его не растормошить. — Боюсь, вам и так не удастся его растормошить, — ласково улыбнулась леди Констанс. — Неужели? А раньше помогало, — сокрушенно вздохнула Эстер. — Даже если вы надаете ему по ушам, все равно… Он только еще глубже уйдет в себя. Будет молчать неделю. Так что давайте я расскажу вам все, что знаю. Хотя в подробности меня не посвящали, но… В общем, ваша подруга погибла. Незадолго до смерти ее деда. Эстер сникла. Но лицо ее не дрогнуло и не единой слезы не появилось в глазах. — А Мойше? — все тем же ровным тоном спросила она. — Его, конечно, сразу же отправили в Аушвиц? — Нет, нет! — ужаснулась леди Констанс. — Мой муж со своим американским другом были там, исполняли миссию… Только это военная тайна… Джеймс получил там душевную травму и стал еще хуже, чем был… Но им удалось спасти мальчика! Двоих мальчиков и девушку. Майкла, еще одного ужасного русского мальчика и немку. Американец, Гарри Карди… Вам его бы следовало обо всем расспросить! Он — не Джеймс. Он — расскажет. — А Мойше? Где он? — хрипло спросила Эстер. — Он здесь… Мы усыновили его, — растерянно и как-то виновато пробормотала леди Констанс. — Он… здесь? — Да, я сейчас позову! Леди Констанс вскочила и нажала на кнопку звонка. Явился дворецкий. — Смит, приведите Майкла! Это срочно, пусть оторвется от уроков! — и снова повернулась к Эстер. — Знаете, миссис Гржимек, он так любит учиться… Он такой смышленый… — А как ты стала миссис Гржимек? — вдруг спросил Джеймс. — И где Аарон? Где папа с мамой? — Папу и маму Аарон отравил, когда стало известно о ликвидации гетто, грустно, но спокойно сообщила Эстер. — Он хотел, чтобы они умерли спокойно. И правильно поступил. Хорошо, что они не видели всего этого кошмара… Аарона убили при ликвидации гетто. Он подрался с одним из охранников-поляков, пытаясь отвлечь внимание от ребенка, который пролез под проволокой и дал деру. Надеюсь, ребенок спасся. Аарона все равно бы убили, но так… В его смерти есть хотя бы смысл. Мне удалось бежать по дороге в лагерь. Разобрала пол в поезде и прыгнула. Решила, что лучше умереть так, но не идти на бойню, как овечка. И, знаете, больше никто не прыгнул. Полный вагон женщин — а прыгнула только я. Сломала руку. И еще в меня стрелял немец из последнего вагона. Ранил. Но мне удалось дойти до леса. Там меня нашли польские мальчишки. Отвели к ксендзу. Он прятал евреев и русских солдат, бежавших из плена. Потом… Долгая история. В общем, оказалась в Чехии. Там меня прятал один крестьянин. Он был хороший человек. Старик, но ему хватало сил на то, чтобы содержать хорошее хозяйство, ферму со всякой скотиной. Жил один. Слыл злющим стариканом, к нему никто не ходил. Потому и смог меня скрывать все годы. Он даже работать меня не заставлял! Я только стирала, шила, хавку готовила. В смысле — еду. Ну, и спала с ним, конечно. Я родила ему Златку. После освобождения мы поженились. А потом русские забрали у него коров. Он пошел выяснять у их командира… Ничего не добился. Вернулся домой и умер. Сердце. Она помолчала, гладя Злату по пушистым кудряшкам. И вдруг спросила — звонким, плачущим голосом: — Где Мойше? Он правда в этом доме? Это не шутка? Глаза леди Констанс расширились от ужаса — от того, что Эстер могла допустить возможность такой жестокой шутки… Но сказать ничего она не успела. Потому что дворецкий привел Мойше. Эстер все еще сидела, прижимая к себе Злату. Мойше несколько мгновений стоял в дверях, пристально вглядываясь в нее. Потом тихо спросил: — Тетя Эстер? Это ты? Она нашла в себе силы только кивнуть. Слезы полились у нее из глаз — не отдельными слезинками, а сразу целым потоком. Леди Констанс никогда не видела, чтобы так плакали! А Джеймс — видел. Ведь он был давно знаком с Эстер… Он предполагал, что вслед за такими слезами, обязательно последуют громкие вопли, потом — обморок, а потом разнообразные предметы, вроде чашечек, чайничков и пепельниц, поднимутся в воздух и полетят… Возможно, в его сторону. Поэтому Джеймс покосился в сторону двери, прикидывая возможные пути для отступления. Мойше сделал несколько шагов к Эстер. Остановился. И спросил — еще тише: — Тетя Эстер… Ведь это ты — моя настоящая мама? Ведь я правильно все просчитал? Или я все-таки ошибся? Глаза Эстер закатились и она упала на пол, придавив заверещавшую Златку и одного из спаниелей. Джеймс вскочил и опрометью бросился из комнаты, боясь того, что последует за обмороком. Спаниель принялся неистово лизать лицо Эстер — и она мгновенно пришла в сознание, чтобы оттолкнуть собаку и заключить в объятия обретенного сына. Эстер прожила в доме Хольмвудов полтора года. За это время она успела в значительной мере изменить жизнь высокородной четы. То есть, жизнь Джеймса превратилась в непроходящий кошмар, как он того и ожидал… Зато леди Констанс, после многочасовых бесед с Эстер, пересмотрела свой взгляд на очень многие вещи и явления, а главное — осознала скоротечность и безвозвратность времени. Она забрала из закрытой школы своих мальчиков и нашла для них очень приличный колледж, откуда их отпускали домой на выходные, да и дома во многом изменила привычной аскезе. А потом решилась принять ухаживания обаятельного рыжебородого кинолога Джона Мак-Ларрена. После чего ее взгляд на супружеские отношения — как на некое неизбежное зло, требующее от женщины прежде всего бесконечного терпения, — вдруг претерпели целый ряд изменений… В общем, когда Эстер наконец смогла покинуть дом Хольмвудов, Констанс и мальчики боготворили ее. А Джеймс ненавидел! Потом Эстер смогла переехать на собственную квартиру. Она стала популярной в Лондоне портнихой и даже разбогатела. Лондонские модницы сокрушались, когда в конце пятидесятых Мойше вынудил мать уехать вместе с ним в совсем еще молодое государство Израиль. Остаток жизни Эстер провела, курсируя между Иерусалимом, Тель-Авивом и Лондоном. Потому что в Лондоне, в частной школе осталась ее Златка. Мойше был согласен с матерью в том, что надо дать сестре возможность получить хорошее образование. Но для него само собой разумеющимся было и то, что после окончания колледжа Златка присоединится к ним в Израиле, что она применит полученное образование для блага государства! И он очень обиделся, когда Златка разрушила его планы. Златка так никогда и не приехала в Израиль. Она стала манекенщицей и актрисой. Не звездой — но все же… Пару раз появилась на обложке «Вог». Это кое-что значит! Златка три раза выходила замуж. Все три раза — за очень богатых мужчин. После каждого развода она становилась еще богаче… Но семейного счастья так и не обрела. А побить рекорды Эстер ей все равно не удалось. Эстер выходила замуж шесть раз! Не стоит, наверное, даже упоминать, потому что само собой разумеется, что в первый же год жизни в Лондоне она сделала элегантную стрижку, покрасила волосы и научилась так виртуозно пользоваться косметикой, что снова помолодела лет на тридцать. Мужчины находили ее просто неотразимой! Впрочем, как и всегда. Она всегда печалилась о первом своем муже, чешском крестьянине. Все-таки он спас ей жизнь и вернул веру в людей. Со вторым мужем, торговцем парфюмерией, она развелась, когда решила уехать в Израиль. Третий и четвертый мужья — учитель и архитектор — умерли, оставив ее безутешной вдовой: отчего-то мужские организмы оказались куда менее устойчивыми к таким испытаниям, как концлагеря и голод, а третий и четвертый муж Эстер пережили Аушвиц. С пятым мужем, художником, она прожила всего полтора года — не сошлись характерами. После третьего инфаркта, полученного в процессе выяснения отношений с Эстер, художник решил, что лучше им будет пожить отдельно. Шестой муж — раввин — считал жизнь с Эстер испытанием, ниспосланным свыше, а потому жили они долго и счастливо… Эстер родила еще четверых сыновей — все от разных отцов и все очень похожи на маму. И все они стали военными. Правда, самый младший — военным врачом… Но все-таки военным. Сказалось влияние старшего брата! Мойше так никогда и не женился. Он был одним из тех навеки засекреченных, навеки безвестных, кто создавал боевой отдел Моссада. Он посвятил свою жизнь именно тому, о чем мечтал когда-то в детстве, сидя на подоконнике в лондонском доме Хольмвудов: выслеживанию и уничтожению нацистов. Эстер никогда его не одобряла. Но он никогда не ждал от нее одобрения. От Златы и четверых младших у Эстер — семнадцать внуков! Она всех их обожает и ужасно балует. Когда они собираются все вместе, начинается то, что Эстер называет еврейским словом «кипеш». Это понятие с трудом переводимо на другие языки. Оно включает в себя шум, вопли, беготню и хохот, а так же маленький скандальчик, без которого было бы просто скучно жить… В общем, «кипеш». Из-за «кипеша» Златка никогда не приезжает на семейные сборища. Ее чувствительные нервы этого не выдерживают. Но регулярно присылает своих детей, считая, что им-то «кипеш» наверняка полезен! Эстер по-прежнему не оставляет надежды когда-нибудь женить Мойше. Хотя, кроме нее, никто этих надежд не разделяет. Леди Констанс развелась с лордом Джеймсом. Вышла замуж за кинолога Джона Мак-Ларрена. По мнению общих знакомых, это был опрометчивый поступок: ведь Мак-Ларрен был шотландцем, из простой семьи, и вдобавок — моложе ее на восемь лет! Но для Констанс было важно только то, что Джон любил ее, любил детей и был фанатично предан их общему делу: вместе они организовали питомник по разведению английских коккер-спаниелей. Леди Констанс родила еще двоих дочерей. Повзрослев, девочки включились в работу по разведению спаниелей. Сыновья лорда Годальминга тоже активно в этом участвовали. Двое из них окончили ветеринарную академию. Двое — отделение биологии лондонского университета. Образование очень помогло им в работе со спаниелями. Лорда Джеймса все это печалило — но не долго. Он тоже нашел себя. Он стал издавать журнал «Опасные клыки», посвященный изучению вампиризма. И он тоже женился вторично: на одной из своих корреспонденток, очень юной и очень нежной девушке, похожей на Лизе-Лотту. Ее даже звали Элизабет. Правда, вторым именем было не «Шарлотта», а «Энн». Произошло это знаменательное для Джеймса событие не без участия вездесущей Эстер. Тогда шел 1962 год и Эстер в очередной раз приехала из Израиля, чтобы навестить Златку в ее пансионе. С Джеймсом она столкнулась в кафе. Это была действительно случайная встреча. Лил дождь, Эстер замерзла и ей очень хотелось кушать, а тут по дороге попалось одно из тех милых маленьких местечек, которые она знала в Лондоне все наперечет: там подавали восхитительный горячий шоколад, чудесные оладьи с черникой, а главное столь любимое ею крыжовенное желе со взбитыми сливками! Эстер зашла. И разочарованно застыла у порога: все столики оказались заняты. Правда, приглядевшись, она поняла, что за одним столиком у стены еще оставалось свободное место. За этим столиком, спиной к Эстер, сидел очень прямой и статный седовласый господин, соседствовала с ним юная женщина… Очаровательная девушка лет двадцати двух, самым чудесным образом напомнившая Эстер ее погибшую подругу Лизе-Лотту. Эстер умилилась и решительно направилась к столику. Со словами «здесь не занято?» обрушила свою тяжеленную и мокрую от дождя сумку на свободный стул… И тут узнала в седовласом господине Джеймса Хольмвуда! К величайшей своей радости — и величайшей его досаде. Конечно, Джеймс тут же дернулся, словно намереваясь сбежать. И конечно же, Эстер удержала его с теплой дружеской улыбкой. И принялась расспрашивать о последних лондонских сплетнях. Джеймс был в лучшем случае немногословен, но Эстер и не требовались его ответы: она всего лишь хотела как-то начать беседу, чтобы иметь возможность еще одному человеку рассказать о том, какой замечательный у нее старший сын, какая красивая дочка и какие успехи делают младшие… Эстер упоенно болтала и уплетала за обе щеки все новые порции оладьев и желе. А сама исподтишка наблюдала за Джеймсом и девушкой. И делала выводы: во-первых, девушка в Джеймса влюблена — а он этого не замечает, кретин, а во-вторых, он сам в нее влюблен — и этого тоже не понимает, кретин вдвойне! Когда девушка вскочила, чтобы сбегать к стойке и принести Джеймсу еще кофе (в этом кафе официантов не было, что являлось еще одним плюсом в глазах Эстер — она ненавидела ждать, когда же ей принесут поесть!), Эстер, прикрыв ресницами смеющиеся глаза, сказала грустно: — Как похожа она на Лизе-Лотту! Ах, бедная девочка. Наверное, очень славная, да? — Да, — выдавил Джеймс. Ему было тяжело вспоминать про Лизе-Лотту. — И почему это такие славные девушки всегда влюбляются в негодяев, не способных оценить их чувства? — вздохнула Эстер. Джеймс вспыхнул. — Неужели тебе так приятно ворошить прошлое? Лично для меня эти воспоминания… Мучительны. Нет, просто невыносимы! — А при чем здесь прошлое? — черные глаза Эстер распахнулись в притворном изумлении. — Я говорю про настоящее. Про эту бедную славную девочку, которая так похожа на Лизе-Лотту и тоже влюблена в тебя. А ты даже не замечаешь ее переживаний! Негодяй… Я всегда была низкого мнения о тебе, Джеймс Хольмвуд! Джеймс поперхнулся, хотя Эстер старательно выбрала для своей реплики именно тот момент, когда он ничего не ел и не пил. — Не хочешь же ты сказать, что ничего не замечал? — невинно спросила Эстер, дождавшись, когда Джеймс прокашляется. — Это… Это… Ты… Твои предположения… Ваши предположения не имеют под собой никакой основы! Я отношусь к Элизабет с величайшим почтением и отцовской любовью. А Элизабет… Элизабет тоже относится ко мне с почтением! У нас с ней абсолютное родство душ и мы оба преданы одной идее, нашему творчеству… И это в конце концов низко — обвинять чистую юную девушку, настоящую леди, в такой… в таком… Джеймс окончательно запутался и замолчал. Эстер надменно пожала плечами. — Никого я ни в чем не обвиняю. А если ты в своем почтенном возрасте уже не способен ни на что, кроме как на величайшее почтение и отцовскую любовь… Сочувствую. И тебе, и этой славной бедняжке. Потому что она все-таки влюблена в тебя. В таких вещах я не ошибаюсь. — Повторяю тебе, Эстер, что Элизабет-Энн — настоящая леди! — И леди тоже влюбляются, точно так же, как и… Как и не совсем леди. Ты уже большой мальчик, Джеймс. Ты должен знать об этом. А если не знаешь просто поверь мне на слово. Леди тоже влюбляются. И эта юная леди влюблена. Тут Элизабет-Энн подошла к столу и продолжать разговор сделалось невозможно — к великому сожалению Эстер, получавшей от этого разговора массу удовольствия! Все оставшееся время Джеймс напряженно молчал и сверкал на Эстер драконьими взглядами. В конце концов, Эстер это надоело. Эстер доела очередную порцию желе со сливками и ушла. Через три недели она покинула Англию. Вернулась через пол года — и узнала, что Джеймс женился на Элизабет-Энн и ждет прибавления в семействе. Если бы Джеймс мог видеть довольное и лукавое выражение, возникшее на лице Эстер, когда она услышала эту новость… Он никогда не простил бы ей этого! Впрочем, он никогда не простил ей и всего остального. Общение с Эстер наносило множество травм его уязвимому самолюбию. Потому что Эстер в конечном счете всегда оказывалась права… Элизабет-Энн родила мальчика, которого назвали Артур — в честь дедушки. Джеймса ничуть не смутило, что его старший сын уже носил это имя! А знакомые сочли это милым подтверждением оригинальности лорда Годальминга. Потомок древнего рода может позволить себе некоторые милые чудачества — причем без малейшего ущерба для репутации! Джеймс боготворил свою молодую жену и маленького Артура — к великой обиде четверых старших сыновей, вынесших из детства тягостные воспоминания об отцовской холодности. 2 Смирение Димки Данилова Молодой американец Гарри Карди предлагал Димке поехать вместе с ним в Америку, говорил что-то о будущем, о возможностях, о том, что в Штатах он сможет кем-то стать, а в Советском Союзе не станет ни кем. Они тогда едва не поругались. Гарри что-то говорил, пытался объяснить что-то жестами, а Димка держался, как мог, чтобы не кинуться с кулаками на непроходимо глупого американца. Уж он-то, Димка, точно знал, что такое зло и что такое добро! Он не мог злиться на Гарри, не мог ненавидеть его, как капиталиста и эксплуататора — Гарри был хорошим, Гарри заботился о них с Мойше и оберегал от вампиров. Димка никогда не смог бы забыть об этом, даже ради истины, от которой американский солдат был так безнадежно далек! Эх, если бы можно было уговорить его поехать вместе с ним в Советский Союз, он увидел бы, как там здорово, он все бы понял, он наверняка мог бы даже стать коммунистом! Нет, он просто не мог бы не стать коммунистом! Димка пытался рассказать, но не слишком хорошо у него это получилось, не сумел он изъясниться на немецком правильно и красиво, не сумел в достаточной мере выразить, что знал, что чувствовал. Гарри только головой качал. Он наверное, не понимал, просто не понимал! Впрочем, больше он уже не предлагал Димке ехать в Америку, и даже сделал все, что мог, чтобы впоследствие помочь мальчику вернуться на родину. С тех пор дорога, лежащая перед Димкой всегда была прямой и широкой, залитой светом, таким ярким, что на ней уже не оставалось места для теней. Какие могут быть тени, когда кончилась война?! Когда исчезли лагеря смерти и нет больше фашистской Германии с ее чудовищными экспериментами, и можно думать не только о том, как выжить, но думать — как жить! Это было удивительное чувство — как будто второе рождение, и Димка долго не мог прийти в себя, привыкнуть… Страх, который успел уже стать основой его внутреннего мира не мог уйти просто так, не мог отпустить. И еще очень много лет, уже будучи взрослым, Димка боялся темноты. Своего последнего страха. Страха, затмившего и превзошедшего все другие страхи. Страха, который едва не лишил его рассудка. Еще много лет просыпаясь от кошмара, Димка видел, как наяву, огромные черные глаза, отсвечивающие рубиновым, бледную улыбку и тянущиеся к нему тонкие нежные руки. И снова голос звучал в голове: «Я твоя мама, я люблю тебя, иди ко мне!» И он сжимал зубы. И кусал губы до крови, чтобы не закричать, чтобы не разбудить Лёсю и детей. В конце концов он справился и с этим… Война и все, что было с ней связано, не могло уйти и не ушло, оно осталось на чердаке памяти, где-то глубоко-глубоко маленьким комочком темноты, который оживал только ночами, мучая кошмарами и бессонницей крепкого, уверенного в себе юношу, который никогда не сдавался. Который сумел доказать, что за время проведенное в концлагере, его идейные позиции не пошатнулись, и вступил-таки в комсомол, хотя препятствий тому было неожиданно много. Который строил завод и учился в школе рабочей молодежи. Который стал инженером и женился на своей однокурснице, когда-то произнесшей пламенную речь о том, что тринадцатилетний ребенок не может отвечать за то, что позволил взять себя в плен, и что работал вместе с другими заключенными на заводе «Опель». Действительно работал, а не вредил, как по мнению других комсомольцев должен был. Которая поручилась за него. С ней он прожил долгие годы и вырастил двоих сыновей и дочку. Его жизнь никогда не была легкой, но он этого от нее и не ждал, и никогда не жалел, что не послушался Гарри Карди, и не уехал с ним. Димка так и не нашел маму и сестру, хотя искал их очень долго, наверное до самой своей смерти искал. Все надеялся… Надеялся, что маленькая Лилька осталась жива, что не попала под пули, что подобрал ее кто-нибудь из оставшихся в живых пассажиров того злополучного эшелона, что живет где-нибудь женщина, похожая на их маму… Женщина с другой фамилией, с другим именем, с другой жизнью, не знающая и не догадывающаяся, что у нее есть брат. Постоянная борьба со старыми страхами не прошла для него бесследно и к старости Димка стал почти философом, очень молчаливым, удивительно спокойным и рассудительным человеком, которого уже ничто не смогло унизить и пошатнуть — ни перестройка с ее разоблачениями старого режима, ни внезапный и болезненный переход от социализма к капитализму, с пламенными речами новоявленных демократов, повторяющих слова господина Карди, только уже на чистом русском языке, ни длинные очереди в магазин «Ветеран», в которой ему с внучками приходилось выстаивать долгими часами, ни долгие хождения по инстанциям для оформления льгот, установленным для бывших узников концлагерей… Жизнь была такой и обижаться на нее было глупо и бессмысленно. Глупо — после разбитого эшелона, после стекленеющих глаз раненой осколком в живот связистки Галки, после удивленного лица лейтенанта Горелика, у которого взрывом оторвало обе ноги, и который истек кровью, так до конца и не осознав, что же такое с ним случилось. Бессмысленно — после лагерного барака, после краснорожего охранника с сальными поросячьими глазками, после тех снов о Лизе, оставшейся в Бухенвальде, после смерти маленькой Мари-Луиз, страшной гибели Тани… После смерти всех… Только один раз, пожилой и мудрый Димка вышел из себя и накричал на младшую внучку, свою любимицу. Это случилось, когда та притащила в дом черную книжку с большим серебряным словом на переплете: «ВАМПИРЫ». Внучка плакала и кричала: «Почему?!» Наверное она решила, что у дедушки маразм, но дедушку ни мало не обеспокоило это — он собственноручно выбросил книжку в мусоропровод, и никак своего странного поступка не объяснил. «Ну что ты, Лиля, — сказала мама, утешая надувшуюся девочку, — Дедушка старенький… не сердись на него.» 3 Утешение Гарри Карди Гарри Карди ушел от дел, занимался семейным бизнесом. Женился на Гели. Гели родила сына — от Курта. Потом еще одного сына — от Гарри. Правда, как она позже призналась старшему сыну, Кеннету, в очень откровенной беседе, — она бы с радостью ограничилась одним ребенком: призвания к материнству Гели не чувствовала. Но Гарри, согласившийся признать своим — чужого сына, заслуживал, чтобы ему подарили и его собственного ребенка. Со стороны Гели факт рождения второго сына, Николаса, был именно подарком. И значительной жертвой. Как-то сложилось, что ближе она всегда была со старшим сыном и ему уделяла больше внимания… Чуть больше, потому что у нее вообще не было времени на детей: она жила слишком богатой духовной жизнью для того, чтобы стать хорошей матерью своим мальчишкам. Гарри приходилось изливать на сыновей двойную порцию любви — сразу за папу и за маму. И в воспитании он ухитрялся проявлять одновременно отцовскую твердость и материнскую снисходительность. А Гели зато вела богатую духовную жизнь и увлекалась поочередно: мотогонками, дельтапланеризмом, подводным плаваньем, стрельбой по тарелкам, защитой животных от жестокого обращения, археологией, эсперанто… И многим, многим другим. А еще она выступала против гонки вооружений, участвовала в пикетировании Белого Дома, носила значок с перечеркнутой бомбой и из чувства протеста против всего на свете вступила в коммунистическую партию. Отношения Гели с родственниками Гарри как-то не сложились. После бегства из замка, Гели с Гарри, Джеймсом и двумя мальчишками Мойше и Димой — благополучно добрались до Швейцарии. Где и прожили два года — вплоть до падения Германии. В Швейцарии Гели родила своего старшего сына, там же обвенчалась с Гарри. Сразу после войны они поехали в Англию, погостить у лорда Годальминга. Из Англии Гели писала в Германию, пытаясь разыскать Хельмута — и узнала, что Хельмут погиб осенью сорок четвертого, во время бомбежки. Таким образом, из всех близких людей на земле у нее остались только Гарри — и малыш Кеннет. А Гарри наконец-то смог сообщить отцу, что жив… И скоро вернется — с женой и сыном. Гарри не стал посвящать родителей в то, что ребенка Гели родила не от него. И правильно сделал, потому что родители и сестры сразу же настроились против «распутной немки» — хотя и пребывали в уверенности, что ребенок у нее все-таки от Гарри. Гарри так и не понял, в чем была причина их неприязни. В том, что Гели была немкой? Или в том, что она была лютеранкой? Или в том, что они не знали ее родных и по южным понятиям их с Гарри брак был непристойно-скоропалительным? Или в том, что ребенок родился не через десять-одиннадцать месяцев после свадьбы, а через семь? Или в том, что все его родные очень хотели видеть невесткой Салли О' Рейли, которая верно прождала Гарри всю войну, да так и осталась старой девой? Гарри, конечно, испытывал мучительнейшие угрызения совести, когда вспоминал о Салли. И еще большие муки — когда виделся с ней. Она часто бывала в гостях у его матери и сестер. И что все четверо — Кристэлл, Энн, Сьюзен и Луиза — относились к Салли так, словно именно она и есть — законная жена Гарри. А та, другая, — его Гели! — что-то вроде содержанки. До возвращения в Америку, Гарри очень надеялся, что родители полюбят Гели, когда увидят, какая она скромная и милая. Однако этого не произошло. Только отец как-то смирился с выбором Гарри. Мать и сестры на протяжении многих лет игнорировали не только Гели, но и обоих ее сыновей. Салли О' Рейли по-прежнему ходила к ним в гости, они пили чай и обсуждали прекрасные былые времена. У них было полное взаимопонимание: ведь Энн так и осталась старой девой, а Луиза — скорбящей вдовой, ежедневно навещающей могилу Ната… И только Сьюзен умудрилась «уронить честь семьи», забеременев во время поездки в Нью-Йорк. Имя соблазнителя так и осталось неизвестным, а тридцатишестилетняя Сьюзен родила прелестную девочку! Впрочем, содружество женщин — мать, сестры и Салли О' Рейли — простило грехопадение Сьюзен и они все вместе принялись растить из маленькой Даниэллы «настоящую леди». Гарри всегда было так жалко девочку… Гарри купил для Гели старинный плантаторский дом неподалеку от родного дома. Именно в этом — собственном! — доме появился на свет их с Гели сын Николас. В этом доме Гарри иногда принимал в гостях своего отца Карди-старшего. Мать и сестры так и не приняли ни одного приглашения. Хотя Гарри, конечно, иногда навещал их, потому что все равно не переставал их любить. Когда Гарри приезжал в гости, Кристэлл неизменно приглашала Салли О' Рейли. Словно надеялась, что Гарри все-таки одумается. Гарри всегда удивляла кротость и незлобливость Гели. Она смирилась с неприязнью свекрови и золовок так, словно это было чем-то очень естественным — или словно она сама чувствовала вину перед ними… Гарри не слышал от Гели ни одного осуждающего слова в адрес матери и сестер. И очень был ей за это благодарен. И потому, несмотря на неприязнь семьи к его молодой жене, Гарри всегда был очень счастлив с Гели и детьми. И никогда не жалел о том, что решился увезти ее из Германии. Не жалел, что решился признать своим — ее ребенка. Правда, счастье его было не полным. Потому что в душе Гарри поселился страх. По сути дела, он потерял способность быть по-настоящему счастливым в тот миг, когда прервался его полет сквозь черное ничто к яркому свету вдали, когда он очнулся на берегу океана, у костра, после трагедии в Перл-Харбор. Он никак не мог забыть все увиденное в тот день: пылающий костер, черные тела, изгибающиеся в бешеной пляске, и страшные зеленые глаза с вертикальным змеиным зрачком! А еще он не мог забыть слова вампира Марии, сказанные в подземелье замка Карди, над телом Джеймса Годальминга: «Я знаю, тебе подобные не пьют кровь… Вам нужно мясо, горячее свежее мясо, и сердце, еще не переставшее биться, а главное — мозг! Я права? Тебе хочется высосать его мозг?» Хотя Гарри никогда не испытывал ни малейшего желания высосать чей-либо мозг, его ужасало, что кто-то мог заподозрить его в этом! Что вампир увидел в нем себе подобного… Не пьющего кровь — но пожирающего мясо и сосущего мозг! Еще много лет после, Гарри не переставал тревожиться о том, что подобные противоестественные желания могут пробудиться в нем, что он может нанести вред своим близким. Кто знает? Возможно, «инкубационный период» у тех, кто пожирает мясо и сосет мозг, гораздо длиннее, чем у тех, кто пьет кровь?! И, возможно, наступит миг, когда он переродится в чудовище… Хорошо, если он успеет почувствовать это перерождение. Тогда он сможет убить себя. Легкой смертью было бы застрелиться, но Гарри не верил в силу пуль — против нечисти. А потому наметил для себя весьма мучительный способ самоубийства, но зато — действующий наверняка: самосожжение. Запереться в гараже, облиться бензином и поджечь себя. Будет больно. Но лучше пережить боль здесь, чем вечно гореть в адском пламени! Гарри часто вспоминал Лизе-Лотту. Получив доказательство существования сверхъестественного мир, она уверовала в Бога настолько, что предпочла мучительную смерть от солнечных лучей — грешной жизни за счет чужой крови! Во всяком случае, так Гарри понимал произошедшее с нею. Покой снизошел в его душу июльским днем 1962 года. Они были в Новом Орлеане — всей семьей: Гарри, Гели, восемнадцатилетний Кеннет, который скоро должен был уехать из дома, чтобы поступить в Калифорнийский университет на кафедру английской литературы, и четырнадцатилетний Николас, разделявший интерес Гели к мото и автогонкам, а более ни к чему на свете интереса не питавший. Они весь день бродили по улицам, любовались восхитительной архитектурой старинных особняков, потом пообедали в ресторане, потом снова гуляли… Ели мороженое. Кеннет рассказывал что-то интересное — как всегда. Гели, как всегда, была рассеяна. Николас, безразличный к рассказу брата, поминутно перебивал его, обращая внимание на марки проезжающих машин и комментируя звук двигателей — он в этом действительно хорошо разбирался. Гарри просто наслаждался теплым вечером, бездельем, обществом своих любимых и вкусом фисташкового мороженого с шоколадным сиропом… Как вдруг — словно чья-то рука властно сжала его сердце. Он замер, прислушиваясь к себе. Нет, плохо ему не было, он явно не заболел, это не сердечный приступ, это что-то другое… Из всех знакомых ему ощущений это было похоже на одно: шок узнавания при встрече с другом, с которым расстался давно и не чаял свидеться. Только — еще сильнее. Словно его окликнули… Позвали… Но голоса он не слышал. Никакого голоса. Это не был зов вампира: Джеймс ему подробно объяснил, как это происходит, когда вампир зовет тебя! Но, вместе с тем, это было что-то очень похожее… Видимо, Гарри довольно долго простоял, тупо глядя перед собой и не реагируя на встревоженные оклики Гели и мальчишек. Наконец, он почувствовал, что раскисшее от солнца мороженое вытекает из вафельного фунтика ему на руку. И Гарри словно очнулся. Робко улыбнулся своим, пытаясь показать, что ничего страшного с ним не случилось… И, вместе с тем, продолжал прислушиваться в этому странному чувству. Оно словно бы возрастало, оно становилось все сильнее! И его неумолимо потянуло свернуть с центральной улицы — на боковую, тенистую… Им всем, вроде бы, незачем было идти туда, они не планировали — но Гарри вдруг рванулся и побежал, а Гели и мальчики, естественно, поспешили следом. Гарри остановился у маленького магазинчика африканских сувениров. Источник зова был ЗДЕСЬ. В витрине были выставлены черные уродливые маски и маленькие деревянные фигурки с гигантскими фаллосами, и кинжалы с резными рукоятями, и «дикарские» ожерелья, и несколько запылившихся змеиных чучел. Возможно, все это действительно привезли из Африки, а может быть — сотворили местные умельцы. Гарри никогда не питал интереса к африканскому искусству. Ему вообще противно было все африканское, потому что неизменно ассоциировалось с пробуждением на морском берегу, после Перл-Харбор. И сейчас ему ужасно не хотелось заходить в этот магазинчик. Но противостоять зову он был не в силах, его тянули и тянули — прямо за сердце, за сердце… И Гарри вошел. Звякнул колокольчик над дверью. Гарри сразу узнал человека, сидящего за прилавком. Это был Джонни. Он постарел и похудел. Он был одет в какую-то длинную рубаху, разукрашенную яркими геометрическими узорами — наверное, что-то очень африканское, что полагается носить продавцу африканских сувениров. На запястьях у него были надеты странные браслеты из ракушек, бусинок, камешком, перышек и мелких косточек. Он смотрел на Гарри спокойно и доброжелательно. Он даже улыбался! Гарри застонал от ужаса. А потом спросил — без лишних приветствий, без предисловий, потому что для них с Джонни все это было совершенно не важно… Гарри спросил: — Кто ты? — Хунгон. — Это твое настоящее имя? — Нет. Хунгон — это колдун вуду, поклоняющийся светлым богам Рады. Не бойся меня. Я не причиню тебе зла. — Уже причинил! — Нет. Я хотел тебе только добра. И то, что я сделал, принесло бы только добро… Если бы ты был другим человеком. Простым. Без особого воображения. Не склонным к рефлексии и самокопанию. Гарри опешил: он не ожидал от Джонни-морячка, от Джонни — продавца сувениров, таких сложных слов! А Джонни продолжал: — Я вернул тебя уходящую жизнь. Это было правильно и справедливо: боги Рады одобрили меня. Твоя жизнь не должна была прерваться так рано. И, поскольку уходящую душу еще можно было вернуть… Я вернул ее. Конечно, после возвращения ты переживал неприятные ощущения. Это естественно. Душа успела отвыкнуть от тела. И пришлось заново к нему привыкать. Это — как клинок в неподогнанных ножнах… Вроде, и помещается, а сидит неловко. Если бы ты был простым человеком, ты бы перенес это легче. Ты бы радовался, что выжил. Наслаждался бы воздухом, солнцем, едой, алкоголем, сексом… И быстро забыл бы обо всем тягостном. Звякнул колокольчик и в дверь заглянула встревоженная Гели. — Уйди! Жди на улице! — рявкнул на нее Гарри. Гели секунду поколебалась — она не привыкла, чтобы муж так с ней разговаривал — но все-таки послушалась: вышла. Сквозь стекло витрины Гарри видел их всех, топчущихся на тротуаре: белокурую худенькую Гели в нарядном платье и шляпке с огромным бантом, рядом с ней — высокого, стройного, светловолосого Кеннета, так мучительно похожего на своего настоящего отца, и Николаса — мускулистого, широкоплечего, загорелого Николаса… Гарри не хотел, чтобы они заходили сюда. Здесь так странно пахло экзотическими благовониями и так размеренно, мучительно-ровно звучал голос Джонни. Гарри не хотел, чтобы они все это слышали. — Ты сам виноват в том, что утратил радость. Ты взращивал в себе свою боль. Конечно, имело значение и то, что ранен ты был в голову… Все восстановилось, вплоть до тончайших нейронных связей. Но память о событиях это память тела. Она не сразу вернулась к тебе. Она всегда утрачивается на какое-то время… Хотя обычно возвращается полностью. Память души — это память о чувствах. Чувства ты помнил. Только почему-то больше всего внимания обратил на воспоминания о тягостных чувствах. Но здесь я помочь тебе не мог. — Кто был тот, со змеиными глазами? — Бокор. Черный колдун. Поклоняется злым богам Конго. Я знал его — все чернокожие его знали… Он служил на другом корабле. Он был тогда уже очень силен. Его сила превышала мою. И я рискнул — испросив совета у богов Рады и получив на то разрешение. Я использовал его злую силу, чтобы поднять тебя. А потом не дал ему тебя поработить. — И сделал это сам? Поработил меня? — Нет. Ты был свободен все время… Свободен от всего — кроме самого себя. Кроме собственных чувств. Собственного страха, вины и скорби. Они поработили тебя. Но ты сам это им позволил. — Но ты же позвал меня! Как за сердце схватил… Ты заставил меня придти сюда! — упорствовал Гарри. — Я был связан с тобой с того самого дня… Я связан со всеми, кому помог вернуться. И я чувствовал, что тебе плохо. Сегодня ты оказался в моем городе — и я решил пригласить тебя… Чтобы все объяснить. Спрашивай — я отвечу на все твои вопросы. Я хочу, чтобы ты успокоился. Чтобы ты перестал бояться. И не думал больше о том, чтобы убить себя… Эти твои мысли причиняют боль мне. Потому что огорчают богов Рады. Они помогли тебе вернуться — а ты швыряешь им в лицо их великий дар! — Я не хочу стать чудовищем… — прошептал Гарри. — Ты не станешь чудовищем. Ты — хороший человек. У тебя светлая душа. Боги Рады любили тебя прежде и еще сильнее любят теперь. Ты совершил много прекрасных поступков. Ты спас женщину и ее дитя. Ты дал им счастье. Ты никогда не станешь чудовищем! — Но вампирша… Она сказала, что я захочу жрать мясо и высасывать мозги! Ведь я же… Я… Зомби! — По своему неведению ты называешь себя так. И вампирша твоя была невежественна. Впрочем — откуда ей знать? Она почувствовала, что ты возвращенный. Твоя кровь для нее была — как яд. Ее чары не имели силы над тобой. Но она не знала разницы между теми, кого Хунгон вернул силой богов Рады — и теми, кого Бокор превратил в зомби силой богов Конго. Вернув твою душу, я опустил ее в твое растерзанное тело… И постепенно она снова приросла к нему. Ты ведь многое вспомнил, ты мог бы нормально жить — если бы захотел… Но не будь меня, будь на моем месте Бокор, желающий поработить тебя… Он поймал бы твою душу и заточил бы ее в тыквенный сосуд. Потом отделил бы от души жизненную энергию и вдохнул ее в твое тело. Вернулось бы подобие жизни — но не сама жизнь. Способность мыслить, чувствовать, помнить — всего этого тело было бы лишено. Оно могло бы исполнять приказы Бокора… И получало бы жизненную энергию из мяса и мозгов пожираемых людей. Это гадко. Это страшно. А как страдают души, заточенные в тыквенные сосуды! И я до сих пор не знаю: простят ли боги Рады души этих несчастных — или покарают за преступления, совершенные их телами? Наверное, простят. Ведь за все преступления их ответственен только Бокор. — А ты… Ты ответственен за меня? — В общечеловеческом смысле — наверное, да. Ведь я считаю тебя своим другом, а мы всегда ответственны за друзей, — улыбнулся Джонни. — Но перед богами Рады — нет. Ведь я не командую тобой. Ты сам принимаешь решения. И, если бы ты совершил преступление, наказание за него понес бы только ты сам. Ровно как и за добрые твои дела воздастся только тебе. — Значит, я никогда… Не захочу высосать чей-нибудь мозг? — Если ты много будешь думать об этом, Гарри, ты свихнешься. А свихнувшийся человек способен вытворять тако-о-ое! Куда там зомби, вампиру или оборотню… — Ты смеешься, — буркнул Гарри. — А мне не до смеха! Было… Все это время… — Я знаю, — кивнул Джонни. — Но теперь ты все понял? Если хочешь спросить еще что-нибудь — спроси. — Как я умру? — Я не провидец, — пожал плечами Джонни. — Я всего лишь Хунгон! — Я хочу знать, как это будет происходить. Я буду умирать так же, как любой другой человек — или как-то иначе? Мне понадобятся вспомогательные средства? Кол в сердце? — Нет, Гарри, ты ведь не нежить! Ты будешь умирать так же, как любой другой хороший человек. Ты уже умирал. Ты не должен бояться. Ты ведь знаешь, как это происходит. Только для грешников это — иначе. Гарри постоял еще немного, судорожно пытаясь вспомнить что-нибудь еще, что ему следовало бы спросить у Джонни. Но больше ничего на ум не приходило. Поэтому он решил, что пора бы откланяться. — Спасибо тебе. Ты избавил меня от такого кошмара… — Но прежде всего — я вернул тебе жизнь, — скромно заметил Джонни. — И за это тоже — спасибо. — За это не благодари. Ничто не происходит просто так — и не проходит бесследно. Зло порождает другое зло, а из добра иногда вырастает добро… Иногда. К сожалению, если от зла всегда рождается зло, то от добра — не всегда добро… Там было много жертв — а боги Рады позволили вернуть только тебя… Почему? Я до сих пор не знаю. Но догадываюсь. Возможно, дело в том, что ты должен был помочь одолеть другое зло — то, с которым ты столкнулся в том замке. Возможно — дело в том, что ты должен был спасти эту женщину и ее необыкновенного ребенка! — Необыкновенного? А чего в нем такого необыкновенного? — удивился Гарри. — Ну, рассказики пишет… Ужасы всякие… Да я этого не люблю. И вряд ли это когда-нибудь издадут. А в остальном — он совсем обыкновенный. — Ты заблуждаешься, Гарри. Но я хочу, чтобы ты знал. Жене твоей знать не обязательно. Ей это будет тяжело. А ты способен вынести и не такую тяжесть… Этот мальчик — не совсем человек. Он — дампир. — Дампир? Как-то связано с вампирами? — Его отец… Видимо, он родился не от человека, а от вампира. От вампира, находящегося в процессе перерождения. Когда тело его еще имеет в себе много человеческого и может породить новую жизнь. От переродившегося, состоявшегося вампира уже не может ничего родиться: мертвое не родит жизни. Но его отец не был еще мертв. Но не был и жив. И он успел укусить женщину, с которой совокупился. Успел укусить — но не успел убить. Или напоить своей гнилой кровью. — О, Господи! — Гарри почувствовал, как волосы у него на голове весьма явственно зашевелились. Гели зачала от живого мертвеца! Она никогда не рассказывала, как это произошло… Но он помнил ужас на ее лице. Кровь, текущую из прокушенной шеи. Кажется, она любила того парня… Бедная девочка! Что же она пережила! — Такое случается — но редко. Цыгане, румыны и болгары называют таких людей дампирами. Дампир — прирожденный охотник на вампиров. Он видит нежить. Он чувствует ее. Если вампир один раз попадется ему на глаза — он не сможет скрыться от дампира нигде и никогда. Дампир найдет его. И уничтожит. Ненависть к вампирам — у него в крови. Он никогда не встрянет на их сторону. И он не может стать вампиром. Для дампира кровь вампира — яд. Для вампира кровь дампира — источник великой силы. Так что он не только самый страшный их преследователь, но и самая лакомая жертва. — Господи, Боже! — застонал Гарри. — Ты огорчен? — удивился Джонни. — Но ведь это великая честь: вырастить человека, в самой природе которого заложено — стать борцом с таким мерзким проявлением зла, как вампиры! Возможно, для этого боги Рады и помогли мне вернуть тебя… Но ты должен будешь помочь ему. Поддержать. Объяснить, если он еще не понял… — Так ты для этого меня позвал? Чтобы рассказать про Кеннета? — Нет. Я позвал тебя, потому что ты страдал, а твои мысли о смерти заставляли страдать меня. Я впервые вижу этого мальчика… Но когда я понял, кто он, я понял многое и о себе, и о тебе. Впрочем, возможно, мне только кажется, что я понял? Ведь воля богов неисповедима… — А он знает? Кеннет знает, что он… Дампир? — Полагаю, что он должен знать что-то. Не знаю, когда он начал ЧУВСТВОВАТЬ. Оборотни обретают способность превращаться в зверей в период полового созревания. Возможно, так же дело обстоит и с дампирами. А может быть, дампир начинает осознавать присутствие зла вокруг с того времени, как начинает осознавать себя. Я мало знаю о дампирах. Я не могу тебе помочь. Но ты — ты должен помочь ему, Гарри. — Я помогу. Я сделаю для него все, что возможно, — твердо сказал Гарри и, немного помедлив, спросил. — А Николас… Мой собственный сын… С ним все в порядке? — Да. Вроде бы — да, — удивился Джонни. — А что ты имеешь в виду? Что может быть не в порядке? — Ну… Если Гели зачала Кеннета от вампира — и он родился дампиром… То Николоса-то она зачала от меня! А я — зомби… — Гарри, я ведь уже объяснил тебе. Ты — не зомби. Ты просто человек, которого вернули. — Ну, да! Обыкновенный, совсем обыкновенный человек, которого вернули из мира мертвых?! — Из мира мертвых вернуть нельзя. Тебя развернули на дороге в мир мертвых. Колокольчик на двери звякнул. Теперь уже в лавку заглядывал Кеннет. — Пап, у вас тут все в порядке? — спросил он, с подозрением глядя на Джонни. — Помощь не нужна? — Нет, Кенни, уйди! — Хорошо. Только, пап… Мы там уже испеклись. И мама волнуется. Ты бы побыстрей, а? — Кеннет!!! — Испаря-а-а-аюсь! — дурашливо провыл Кеннет и захлопнул дверь. — Иди, Гарри, иди. Мы обо всем уже поговорили, — сказал Джонни. — Иди к своей семье. Иди в свою жизнь. И попробуй, наконец, жить без тревог. — Как мне теперь жить без тревог? Ведь я же теперь знаю, что Кеннет… Что все вампиры мира хотят его сожрать! — насупился Гарри. — Но ты знаешь и другое, Гарри. Ты знаешь, что сам никогда не станешь никого жрать. И мозги высасывать тебе не захочется. — Да. Спасибо тебе. Я как-нибудь навещу тебя… Если вдруг что… Можно? — Если вдруг что — я сам тебя навещу. — Хочешь, я что-нибудь у тебя куплю? — Не вздумай. И никогда не покупай эту дрянь. В ней слишком много силы. И, если не уметь этой силой пользоваться… Этот магазинчик только для черных. Для них это не так опасно. Потому что все они… Все мы… Впрочем, этого тебе лучше не знать. — Пока, Джон! Спасибо еще раз, — с наигранной беспечностью помахал рукой Гарри, отступая к двери. — Живи, Гарри. И постарайся получать от этого удовольствие, — сурово напутствовал его Джонни. Звякнул колокольчик. Гарри вышел из лавки, шагнул в теплый вечер, в красный свет заката, в уличные запахи — выхлопных газов, нагретого асфальта и воздушной кукурузы… После запаха пыли и благовоний, царившего в лавке, эти живые запахи показались ему райским ароматом. Гели встретила его испуганным взглядом. Он обнял ее и поцеловал бант на ее шляпке. С наслаждением вдохнул аромат ее волос и тонкий, свежий запах духов. — Радость моя, — прошептал Гарри. — Что случилось? — спросила Гели, пристально вглядываясь в лицо Гарри. — Ничего. Просто друг… Которого я считал погибшим. Я потом тебе расскажу. Сейчас — не хочется. Гели понимающе кивнула. Она вообще была удивительно покладистой женой. И Гарри в который раз подумал: как же ему повезло! Через голову Гели он посмотрел на своих мальчиков. Кеннет… Надо будет серьезно поговорить с ним. Объяснить все… Не сегодня, конечно. Позже, когда они приедут домой. Когда Гарри сможет подобрать необходимые слова. И, может, не пускать его в этот университет? В студенческом кампусе, среди чужих людей, к нему легче будет подобраться… Впрочем, Кеннет так рвется учиться, что, наверное, не согласится даже с самыми разумными доводами Гарри. Надо будет что-нибудь придумать для защиты от этих тварей. У него же есть опыт… Семейный опыт! Надо посоветоваться с отцом по этому вопросу. Вдвоем они смогут решить эту проблему. И все-таки Джонни был прав! Возникшая тревога за Кеннета была ничем по сравнению с тем ужасом, который терзал Гарри все эти годы: по сравнению с возможностью превратиться в чудовище, пожирающее человеческие мозги. Несмотря на все свои родительские страхи, сейчас Гарри был счастлив. Абсолютно счастлив. Как только может быть счастлив обыкновенный человек… Великая мудрость и великое благо в том, что человек — обыкновенный человек — не может предвидеть своего будущего. Кеннет Карди окончил университет, преподавал английскую литературу в школе, не оставлял и собственных литературных экспериментов и, в конце концов, стал писателем, автором популярных романов ужасов, очень состоятельным человеком… И дампиром, разумеется, уйти от своего страшного и светлого дара он уже не мог. Кеннет Карди был обречен бороться со злом. И Николас Карди тоже был обречен. Он погиб во Вьетнаме в августе 1969 года. Заживо сгорел в вертолете во время ослепительно-быстрого, мучительно-долгого падения в джунгли. Он оставил сиротой годовалого сына, названного — в честь деда и прадеда Гарри. Еще один Гарри Карди… Наследник древнего замка. Замка, о котором нынче и не вспоминали, потому что замок находился на территории социалистического государства, а каких-либо геополитических изменений на планете не предвиделось… Пока не предвиделось!